bannerbanner
На том берегу
На том берегу

Полная версия

На том берегу

Текст
Aудио

0

0
Язык: Русский
Год издания: 2024
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Юрий Ерошкин

На том берегу



Я родом оттуда, где серп опирался на молот…

Борис Чичибабин


В двенадцать у школы!

Девушки были в нарядных светлых платьях и туфельках на невысоких, как их называли «школьных» каблучках, носить которые прежде строго запрещалось. Только на выпускной бал было позволено надеть такие туфельки; девушки были счастливы и немного смущены. Молодые люди щеголяли в костюмах: узкие в бёдрах пиджаки и широкие, по моде, брюки с манжетами. Директор школы, среднего роста мужчина с орденом Красного Знамени на слегка оттопыренном лацкане пиджака, поздравил выпускников с окончанием школы и вручил аттестаты, выразив при этом уверенность, что все они станут достойными гражданами нашей великой Родины.

Потом на небольшой площадке перед школой устроили танцы под патефон. А когда патефон от выпавшей на его долю нагрузки устал, захрипел и стал повторяться, празднование окончилось.

По инициативе девочек, 10-ый «б» почти в полном составе отправился провожать домой учительницу математики Конкордию Александровну, жившую на шоссе Энтузиастов. Расстояние было далёкое, школа, располагавшаяся в здании бывшей гимназии, находилась на улице Казакова, бывшей Гороховской. На неспешном пути этом отдельные парочки, стремившиеся к уединению, растворялись в полумраке окрестных дворов и переулков. Но им вдогонку неизменно неслось:

– Не забудьте, в двенадцать у школы! – на следующий день всем классом решили идти в Лефортовский парк кататься на лодках.

Добрались до дома Конкордии Александровны, когда уже начинало светать. Едва пожилая учительница, поблагодарив своих теперь уже бывших учеников, вошла в подъезд дома, как оставшиеся провожающие, разделившись на небольшие группки, разбрелись кто куда, предварительно ещё раз напомнив, друг другу о завтрашней встрече у школы. Точнее, уже сегодняшней.

Серёжа Грушин, улыбчивый русоволосый паренёк, остался один. Друзья его, Коля Брагин и Вася Волчков отправились провожать своих девушек, а у Серёжи девушки не было. В восьмом классе ему нравилась Оля Чепахевич, смуглая чернобровая дивчина, но однажды под майские праздники она сгинула куда-то, и вскоре по школе поползли слухи, что отец Оли – враг народа… После Оли ни одна девушка пока не понравилась Серёже, впрочем он не горевал об этом: успеет ещё.

Небо на горизонте стало розовато-голубым, из-за тёмной полосы окружавшего спавший посёлок леса медленно поднималось солнце. Приветствуя рождение нового дня, защебетали в лесу птицы, где-то победно прокричал петух. Серёжа редко бывал на этой городской окраине, но знал её неплохо, чему поспособствовали рассказы Конкордии Александровны. По шоссе Энтузиастов, бывшему Владимирскому шоссе, или просто Владимирке, во времена не столь отдалённые гнали этапом в Сибирь на каторгу или поселение политических ссыльных.

Среди этих людей была и юная революционерка Конкордия Лохвицкая. Она сама рассказывала об этом своим ученикам, а однажды на уроке чуть ли не с юношеским воодушевлением запела старинную революционную студенческую песню, которую часто пели на этапе:

По дорожке большой, что на север идёт,

Что Владимиркой древле зовётся,

Цвет России идёт, кандалами звенит,

И «Дубинушка» громко поётся…

Серёжа, да не только он один, всегда восхищённо смотрел на маленькую хрупкую женщину и поражался: неужели она принимала участие в покушение на какое-то сановное лицо, а потом через всю Россию шла в кандалах в далёкую Сибирь?

Уже в советское время по иронии судьбы Конкордия Александровна поселилась неподалёку от Владимирки, в рабочем посёлке Дангауэровка, названным так по фамилии одного из бывших основателей котельного завода (теперь завода «Компрессор») – Дангауэра.

Серёжа миновал Измайловский парк культуры и отдыха имени Сталина и часов в пять подошёл к школе. В этот ранний час у школы никого ещё не было. Неподалёку задребезжал трамвай, протарахтела по булыжной мостовой полуторка, город постепенно просыпался. Серёжа сел на шаткую с подгнившими ножками скамеечку.

Ну, вот и кончилось детство, ещё раз подумал он. Одно время Серёже хотелось уехать на какую-нибудь далёкую комсомольскую стройку. Или на Северный полюс. Оказаться, как челюскинцы на дрейфующей льдине, прославиться, как они… Но он не мог оставить маму одну, у неё было больное сердце. Впрочем, в Москве тоже можно найти работу по душе. Шофером, например. Серёжа очень любил машины, любил исходящий от них запах бензина. Можно было, и учиться пойти, как советовала Конкордия Александровна. Серёжа с грустью оглядел трёхэтажное здание бывшей гимназии с выщербленным кое-где красным кирпичом, и вздохнул: немного жаль, что больше не нужно будет ходить в школу. Почему-то опять вспомнилась смуглая чернобровая Оля Чепахевич… Как всё-таки странно, что её отец – враг. Серёжа видел его несколько раз, и он совсем не был похож на врага, их лица он отлично представлял себе по кинофильмам. Но разве Уборевич, Блюхер, Егоров, Тухачевский, Якир, – все они были похожи на врагов? Он ничего не мог понять. И Конкордия Александровна не говорила с ним об этом, лишь вскользь как-то раз заметив, что партия во всём разберётся. И мама… У неё даже сердце заболело, когда он попытался начать этот разговор.

Вспомнилось Серёже, как совсем недавно его проработали в комсомольской ячейке за то, что он только предложил сделать литературный доклад о Достоевском, которого не изучали в школе.

– Это же самый реакционный писатель! – возмутился секретарь ячейки Женя Каблуков. – Неужели ты читал этого мракобеса?!

Серёжа промямлил, что нет, не читал, только, мол, собирался, но если ячейка против…

– Даже не думай, забудь эту фамилию! – строго предупредил его Женя.

Забыл. Что оставалось-то?

Нет, всё-таки хорошо, что он окончил школу! Впереди столько всего нового, интересного, неизведанного. Впереди – счастливая жизнь! И начнётся она уже завтра. А пока нужно пойти и вздремнуть, до двенадцати оставалось совсем мало времени.

…Мама ещё спала. Серёжа тихонько разделся, лёг и заснул с единственной мыслью: не проспать. И – проспал, конечно! Вскочил на ноги, когда часы показывали уже без четверти двенадцать. К школе прибежал в начале первого, когда из репродуктора, что висел перед зданием, доносилось:

–– Граждане и гражданки Советского Союза! Сегодня в четыре часа утра без объявления войны Германские регулярные части атаковали наши границы и подвергли бомбёжкам наши города…

У Сёрёжи озноб пробежал по спине.

– …Вся ответственность за это разбойничье нападение на Советский Союз целиком и полностью падает на германских фашистских правителей…

Как же так, ведь этого не должно было случиться! Почему они напали? – мысли у Серёжи смешались.

– …Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами! – такими словами заканчивалось заявление правительства.

– Значит, мы сегодня не пойдём кататься на лодках? – в наступившей затем тишине послышался удивленно-испуганный голос Тани Вяткиной. Ей никто не ответил, все подавленно молчали.

– Интересно, военкоматы уже открыты? – вскоре спросил кто-то.

– Должно быть, – ответило сразу несколько взволнованных ребячьих голосов.


Неужели здесь пройдут немцы?

Решение об эвакуации семья Кравченковых приняла уже давно, однако окончательно уладить связанные с этим формальности удалось лишь к середине октября. Впрочем, уезжали пока только Антонина Осиповна и Маша, Андрею Семёновичу предстояло эвакуироваться вместе с заводом, где он работал главным инженером, и – позже.

Накануне отъезда Маша, восемнадцатилетняя особа, впечатлительная и задумчивая, долго не спала. Она уже не раз ездила вместе с подругами на рытьё траншей, а когда возвращалась и видела на въезде в Москву огромные противотанковые «ежы», ей становилось страшно. Неужели здесь пройдут немцы? – думала она, глядя из кузова полуторки, мчавшейся по полупустынным улицам города. А как же Кремль, как же Большой театр, Третьяковка? Она припомнила, как на днях видела совершенно жуткую картину: установленный на крыше концертного зала Чайковского зенитный расчёт…

Маша выключила ночник, раздвинула плотные занавески и, накинув на плечи пуховый платок, слегка приоткрыла окно.

Октябрь в этот год стоял сухой и прохладный. Метрах в тридцати от её дома на противоположенной стороне улицы росла неохватная липа. Её могучие очертания едва угадывались на фоне непроглядно-чёрного неба. Эта липа помнит Машу ещё совсем маленькой. Помнит она и её родителей, когда они тоже были маленькими. Дальше – её двор, скамеечка, на которой любит сидеть мама, ожидая с работы отца, качели… Вспоминая, как уносили они её в небо, у девушки сладко замирает и чуть вздрагивает сердце. А посередине двора на небольшом постаменте стоит пионер с горном в руке.

Маша озябла и закрыла окно. Неужели здесь, в её родной Слободке объявится немец? – опять подумала она. И вдруг точно озарение снизошло на неё: не быть им здесь! Никогда не пройти им по этой улице, её улице, никогда! И поэтому так величественно-спокойны теперь и старая, много повидавшая на своём веку липа, и юный пионер с горном в руке. Уж он-то обязательно протрубил тревогу, если бы надвигалась опасность! Нет, не быть здесь немцам, сказала сама себе Маша, никогда не быть! Со спокойной душой легла она в постель и вскоре крепко уснула.

Эта непоколебимая уверенность, вспыхнувшая в душе юной девушки, была удивительна ещё и тем, что стоял октябрь 1941 года, самый тяжёлый период в жизни столицы. Положение Красной Армии казалось безнадёжным. Людей всё крепче охватывала паника, штурмом брались уходящие на восток поезда, прекратил работу городской транспорт, закрылись почти все магазины, оставшиеся продукты раздавали бесплатно.

Слухи о том, что немцев видели, чуть ли не в Химках, а Москву непременно сдадут, множились день ото дня. В городе появились провокационные листовки. На одной из них был изображён огромного роста Гитлер, который играл на гармошке и пел: «Широка страна моя родная». А чуть ниже маленький Сталин, грустный, с обвислыми усами, тоже с гармошкой в руках пел такую песню: «Идут последние денёчки…»

Маша прекрасно выспалась и утром, когда вот-вот должна была подъехать с трудом выхлопотанная Андреем Семёновичем на заводе машина, чтобы отвезти жену и дочь на

вокзал, твёрдо заявила опешившим родителям, что никуда уезжать не собирается. Потому что немцу ни за что не взять Москву! И столько уверенности было в голосе этой юной девушки, что даже отец её, мужчина суровый, не терпящий, когда шли поперёк его воли, безропотно подчинился дочери, сказав только:

– Ну, раз так, тогда все остаёмся…


Хочу на фронт!

Стёпке Еремееву восемнадцать должно было исполниться в конце следующего, 1942 года. Но ждать так долго он не мог: к тому времени война уже наверняка закончится! А военком, пожилой лысоватый человек в чине майора, никак не хотел этого понимать.

– Успеешь ещё в окопы, на твой век войны хватит. Подрасти пока, – раздумчиво произнёс он обидные для Стёпки слова. Всё равно убегу на фронт! – поклялся сам себе парнишка, выходя из кабинета нехорошего военкома.

Стёпка учился на электросварщика в ФЗУ при заводе «Компрессор». На заводе были организованы подрывные группы. Если немцам всё-таки удастся прорваться в город, подрывники должны были уничтожить завод, чтобы он не достался врагу. В одну из таких групп в виде исключения (несовершеннолетних привлекать к таким делам не рекомендовалось) входил и Стёпка. Был он высок ростом, могуч в плечах, с румянцем во всю щеку. Выглядел как минимум лет на двадцать. Он уже не один год самозабвенно занимался тяжёлой атлетикой, тягал пудовые гири, увесистые штанги.

Любовь к этому виду спорта вспыхнула в нём в далёком теперь уже 1934 году. В тот год Стёпка впервые воочию увидел захватывающие соревнования штангистов. Он на всю жизнь запомнил день 27 мая, когда отец привёл его на арену летнего цирка «Шапито» в парк культуры и отдыха, где проводился традиционный матч штангистов Москвы и Ленинграда. Особо сильное впечатление на мальчишку произвёл легковес Николай Шатов. Он попросил судейскую коллегию дать ему возможность побить мировой рекорд в рывке левой рукой. На штанге было установлено 78,5 кг., что на целый килограмм превышало достижение швейцарца Антона Эшмана.

Зал взорвался аплодисментами, увидев, вышедшего на помост невысокого роста человека в синим тренировочном трико, плотно облегавшим его красивую рельефную мускулатуру. Потом аплодисменты, как по команде, смолкли. Когда Шатов вплотную подошёл к снаряду в дальних рядах кто-то обронил монетку. На подготовку ушло немного времени. Ррраз – вес зафиксирован! Есть новый мировой рекорд! Буря восторга захлестнула зал. Но вскоре за этим безоглядным весельем последовало обидное разочарование. При контрольном взвешивании вес снаряда оказался «всего лишь» 78, 4 кг…

Что Николай Шатов великий чемпион знала вся страна (в 1937 году он стал победителем на III Всемирной рабочей Олимпиаде в Антверпене), а вот о том, что фарфоровый барельеф штангиста, украшавший открывшуюся три года назад станцию метро «Динамо» лепился с именно с Шатова, знали немногие. Стёпка – лишь потому, что Толик Бичёвкин, его приятель по ФЗУ, жил в одном доме с прославленным штангистом.

В спортклубе, где занимался Стёпка, был он на хорошем счету, его хвалили, предрекали отличное будущее. Но карты спутала война… И поэтому тоже он должен был попасть на фронт и уничтожать проклятых фашистов! А тот непонятливый военком говорит, что ему надо сперва подрасти. Да Стёпка уже сейчас в рукопашном бою запросто справится с двумя, а то и с тремя фашистами! Много ли в Красной Армии таких бойцов найдётся?

…Не спалось. Стёпка ворочался с боку на бок, и вдруг великолепная идея пришла ему в голову! Он чуть не закричал от радости, однако вовремя спохватился, чем сохранил и без

того недолгий сон мамы, а заодно и младшей сестрёнки. На следующий день он, в соответствии со своим планом, отправился в милицию.

– Я… это…– сказал он, не глядя на сидевшего за столом капитана. – Я паспорт потерял…

– Сколько тебе лет? – спросил капитан, поднимая на него усталый взгляд.

– Восемнадцать…

Капитан ничего проверять не стал, поверил на слово, и Стёпка получил временный паспорт. Радости его предела не было. Теперь бы в военкомате не нарваться на того лысоватого майора. Повезло и тут, на его месте сидел другой майор, моложавее прежнего. Он выслушал Стёпку, полистал какую-то тетрадку и спросил:

– В пулемётно-миномётное училище пойдёшь? Как раз набор начался.

– Пойду! – воскликнул счастливый Стёпка.

Майор объяснил, куда и когда ему надо приходить. И Стёпка пулей выскочил из кабинета, точно опасался, что майор что-то заподозрит и объявит как тот, его предшественник, что ему, мол, ещё надо подрасти.

Удачей своей он похвастал перед дружками по ФЗУ. Те чуть от зависти не лопнули: как удалось-то? На фронт хотели все, но ведь не брали до срока! Стёпка великодушно поделился хитрой придумкой. А потом и матери сказал, не мог же он тайком от неё сбежать. Она удивилась:

– Как же это так, тебе же нет восемнадцати?

Стёпка объяснил. А зря. Мать взяла паспорт сына и отправилась сначала в милицию, а потом в военкомат.

Стёпка смирился с неудачей, но от намерения своего не отказался. Всё равно попаду на фронт, был уверен, и – скоро.


Генуг! Генуг!

Таня Мещерякова училась на втором курсе Полиграфического института, когда началась война. Выяснив, где может она быть наиболее полезной в это трудное время, Таня поступила в госпиталь Бурденко, предварительно месяц, отучившись на курсах медицинских дружинников.

Забот выпало на её долю, как и на долю других девчат, столько, что порой от усталости Таня ног под собой не чуяла. Иной раз даже домой после смены не шла, притулиться где-то в уголке укромном, и пускай хоть пушки над ухом палят!

А работа у дружинниц была тяжёлая. Убирать за лежачими ранеными, подавать им горшки, кормить тех, кто сам не в состоянии был держать ложку… Неблагодарная работа, «чёрненькая», что и говорить. Хотя… Спросить бы у тех, кому помогали девушки, неблагодарная ли?

По дому Таня скучала и бегала к маме с папой при первом удобном случае. Особенно когда один эшелон раненых бойцов уже успели разместить, а следующий был ещё только на подходе. А чуть свет, опять возвращалась в госпиталь.

В декабре сорок первого, когда фашистам дали прикурить под Москвой, в госпитале появились раненые пленные, немцы и румыны. Разместили их, конечно, отдельно от наших бойцов, а медперсонал был один на всех. И дружинницы – тоже…

Вот этого-то безотказная, самоотверженная труженица Таня стерпеть никак не могла. Как же это она, комсомолка, станет ухаживать за врагами? Да ни за что на свете! Вчера только от ранения в живот умер молоденький парнишка-сибиряк. Может, кто-то из этих румын или немцев убил его, а она за ними ухаживать должна?!

Таня готова была сутками не отходить от наших раненых бойцов, всю кровь им отдать до капельки, если потребуется, а врагов стрелять надо, а не лечить! И никто не мог её переубедить, ни старшая медсестра, ни начальник отделения. И только вмешательство главврача, пожилого, мудрого человека, заставило Таню до некоторой степени пересмотреть своё отношение к пленным

Таня стала раздавать им еду. Однако при этом на них старалась не глядеть. Не потому, что боялась увидеть страшные раны или обмороженные лица – ей уже доводилось видеть и не такое. Просто они вызывали в душе молодой девушки острое отвращение, словно перед нею не люди, а какие-то склизкие, мерзко пахнущие существа…

Пленные же были по большей части молчаливы, на лицах некоторых из них, особенно немцев, было написано удивление, точно они до конца ещё не могли поверить в то, что они в плену у русских, а не на тёплых квартирах в поверженном Кремле, как обещал им фюрер.

…Таня с брезгливым выражением хорошенького личика, разливала в стаканы чай, глядя поверх голов сидевших за столом фашистов.

– Генуг! Генуг! – услышала она и грозно посмотрела на того, кто посмел произнести эти непонятные слова.

Немец с перебинтованной головой и голубыми глазами жестом показывал, что Таня перелила кипяток через край стакана. Таня отодвинула стаканы, достала из кармана халата тряпочку и смахнула лужицу со стола на пол.

Позже она узнала, что слово это – «генуг» – означает: хватит, довольно. И когда потом слышала его, мысленно отвечала ненавистным фашистам: нет, ещё не хватит, вы ещё узнаете, что такое «генуг»!


Главная роль

Сашка Куликовский был из тех, кого принято называть душой компании. Даже если в компании этой оказывался впервые и толком никого не знал. Но несколько острых словечек, сказанных во время, весёлая шутка, к месту рассказанный анекдот и вот уже взоры всех присутствующих устремлены на Сашку. А смешил он не только словами, но и богатой мимикой, жестами, иной раз красноречивой позой. Девушки обожали его и зачастую предпочитали писаным красавцам, случавшимся в той же компании.

Сашка был среднего роста, имел ничем не запоминающееся лицо, и лишь какая-то почти неестественная худоба его обращала на себя внимание окружающих. Впрочем, сам Сашка не комплексовал по этому поводу. Наоборот, худоба была ещё одним отличным поводом для шуток. Например, он говорил на полном серьёзе, что ему предложили у Мейерхольда сыграть тень отца Гамлета. Так что, мол, приходится соответствовать, сидеть на диете

– А я не слышала, чтобы он собирался ставить «Гамлета», – удивлялась какая-нибудь слишком доверчивая особа женского пола.

– Всеволод Эмильевич пока не объявил об этом, ждёт моего ответа, – доверительно сообщал Сашка.

Как-то раз он заболел. Седовласый доктор в пенсне определил у него воспаление лёгких, прописал соответствующие лекарства и уколы. Пришла медсестра, молоденькая девушка, явно конфузившаяся оттого, что предстало ей сделать. Но, переборов робость, она, нахмурив хорошенькие, выщипанные в ниточку, как у Любови Орловой брови, потребовала, чтобы Сашка лёг на живот. Он покорно исполнил просьбу, приспустил до необходимых пределов трусы. Когда шприц был готов и медсестра с проспиртованной ваткой в руке, покраснев до корней волос, приблизилась к лежавшему на кровати Сашке, тот озабоченно спросил:

– У вас увеличительное стекло есть?

– Нет, – растерялась девушка. – А зачем?

– Не увидите куда колоть!

Родители Сашки, люди рабочие, строгие, были недовольны тем, что их сын так легкомысленно относится к жизни. За год, прошедший с момента окончания школы, он переменил множество мест работы, не прижившись ни на одном из них. Впрочем, и в институт поступать он тоже желанием не горел. Разве что в театральный… Но там –

экзамены, опять же надо рыться в учебниках, зубрить что-то. Ему это было скучно, он был абсолютно уверен, что запросто сыграет любую роль в спектакле или кинофильме. Не хуже Остужева, например, или, допустим Крючкова.

И тут кто-то из друзей сказал, что Охлопков набирает в свой Реалистический театр статистов. Вот прямой путь на сцену, минуя институт! – обрадовался Сашка.

…Брали четверых, а желающих явилось более ста человек. Среди прочих, производивших отбор, присутствовал и сам Николай Павлович Охлопков. Сашка не без робости вышел на сцену, встал под жаркими лучами софитов. Комиссия расположилась в первом ряду партера. Поздоровался, представился, прочёл небольшой отрывок из «Моцарта и Сальери» Пушкина. Потом у него потребовали показать этюд. Тему предложил Охлопков.

– Вы вышли на улицу в валенках без калош, а кругом – лужи. Покажите.

Сашка задумался на минуту… А затем, придав своему лицу, беспечное выражение распахнул воображаемые двери парадного, прищурился от брызнувшего в лицо солнечного света, собрался, было сделать первый шаг, но так и застыл с поднятой ногой, неприятно поражённый увиденным: кругом были лужи. Высмотрел сухой островок, ступил на него. Подходящее место приискал и для другой ноги. Так, пристально глядя под ноги, он всё с большей уверенностью стал продвигаться вперёд. И когда уже казалось, что самые топкие места пройдены, он оступился, не удержал равновесия, и правая нога его соскочила в «лужу». Лицо Сашки, за секунду до этого печального события излучавшее уверенность, мгновенно сделалось кислым, а из души вырвалась горестная обида:

– … твою ма-аать!

В комиссии кто-то охнул от неожиданной развязки этюда, кто-то усмехнулся. Какая-то дама нахмурилась, а Охлопков, по словам Сашки, от души рассмеялся. Сашка был принят.

И стал он вести богемный образ жизни, являлся домой далеко за полночь, спал, чуть ли не до двенадцати из-за чего отношения с родителями, ни свет, ни заря уходившими на завод, совсем испортились. Чтобы окончательно не рассориться с ними, Сашка счёл за благо отселиться от них на время.

Он стал снимать комнату в Слободском переулке в доме бывшего купца Малюшина. Вот сыграю главную роль в каком-нибудь спектакле, тогда они увидят, чего я стою, думал Сашка об отношениях с родителями.

Но статисту добраться до мало-мальски значительной роли оказалось очень трудным. Сложно было выделиться, когда выходишь на сцену за весь спектакль всего раз-другой в толпе, пошумишь грозно вместе со всеми и обратно за кулисы вернёшься.

Конечно, роль народных масс в социалистическом искусстве и есть самая главная, но Сашке хотелось также блистать, как восхищавшие его своей игрой Плотников, Беленькая, Абрикосов, Янукова…

Мать с отцом, когда Сашка навещал их, по-прежнему называли сына бездельником и лодырем. К родительскому дуэту раз как-то подключился и Иван Ефремыч, сосед по квартире, старичок едкий и вредный.

– Когда ж тебе хоть словцо-то доверят вымолвить в твоём театре, или проходишь, весь век в бессловесных? – сладко улыбаясь беззубым ртом, спросил он Сашку. Тот отреагировал мгновенно.

– Ты, дядя Вань, хочешь сказать, что на двадцатом году Советской власти наш народ стал бессловесным? – спросил громко, чтобы и другие соседи услышали.

– Что ты, что ты, что ты! – запричитал Иван Ефремыч, отмахиваясь от языкастого парня, как от нечистой силы. Улыбка тотчас сбежала с его помятого, с глубокими морщинами лица, глазки забегали в испуге и он бочком, бочком ретировался в свою комнатёнку и плотно закрыл двери.

Днём Сашка работал контролёром в бане, а вечерами бегал в театр, смотрел репетиции, спектакли в которых массовка не требовалась. Месяца через три ему стали доверять

произносить короткие фразы, реплики. Его неимоверная худоба оказалась как нельзя, кстати, для изображения изнурённого долгой дорогой и жаждой красноармейца из «Железного потока» Серафимовича, рабочего паренька в «Аристократах» Погодина и деревенского активиста в «Разломе» по Ставскому.

Хоть и произносил Сашка всего лишь горстку слов, но другие-то статисты и этим похвастаться не могли! И он уже чувствовал себя не просто статистом, а исполнителем эпизодических ролей. Не редко на Сашкиных фразах оканчивалась пьеса, что было символично и в духе времени: последнее слово всегда остаётся за народными массами. После сразу давали занавес, звучали аплодисменты, артисты выходили на поклон. Друзья подшучивали над Сашкой, говорили, что ему в подмётки не годятся даже корифеи Художественного театра. Он смеялся вместе со всеми, но сквозь смех говорил, что ещё сыграет свою главную роль!

На страницу:
1 из 2