Полная версия
Реформатор. Новый вор. Том 2.
Мира убивающего ветра.
…Он побежал по мокрому песку в сторону отбрасывающего резкую тень пляжного пивного павильона, как если бы именно эта тень была границей миров, как если бы именно там невидимый серебряный ветер уже не мог достать его сжатым кулаком-метеоритом.
«Стоять! Руки за голову, сука! Пошевелишься – пристрелю!» – услышал укрывшийся в спасительной тени Никита голос из только что оставленного жуткого мира. Миры, как выяснилось, оказались звукопроницаемыми.
Старуха по-прежнему (иначе она при всем желании не могла) лежала в скверной позе и еще более скверном (мертвом) виде на лежаке. Перед лежаком стоял, сцепив руки за головой, Савва в приспущенных штанах и (это было самое удивительное) натянувшим плавки членом. За Саввой – как-то странно, как вворачиваемый в песок кривой шуруп, раскачивался милиционер в большой фуражке и с пистолетом в руке.
Похоже, невидимая отвертка никак не могла приладиться к фуражке.
Он был совершенно один, и он был очень сильно пьян.
Савва не мог видеть, что он один. Но не мог не чувствовать, что он пьян, такой непобедимый (победительный) запах дешевого алкоголя стелился, оскорбляя ночное воздушное серебро.
Савва резко с одновременным выносом распрямленной ноги шагнул (как фламинго, если допустить, что фламинго занимается подобными вещами) назад, и милиционер скрючился, словно по шляпке кривого шурупа, разочаровавшись в возможностях отвертки, долбанули сбоку молотком. Крутнувшись на месте (уже не как фламинго, а… как местоблюститель пустыни варан?), Савва рубанул ладонью милиционера по шее, и тот зарылся носом в песок.
Никита бросился к брату. Почему-то ему показалось, что Савва сейчас добьет милиционера, и жизнь (во всяком случае, как ее понимал Никита) закончится.
«Где ты был?» – Савва уже успел застегнуть брюки и в данный момент с интересом разглядывал пистолет, в дуло которого хоть и забился песок, но в остальном, надо полагать, он был совершенно исправен.
«Не прикасайся к нему!» – вцепился в Савву Никита.
«К кому?» – удивился Савва.
Никита хотел сказать: к милиционеру, потом – к пистолету, но вдали послышались мужской и женский голоса. Мужской был глух, тороплив и неразборчив, а вот женский весел и звенел как колокольчик. Мужчина на чем-то (известно на чем) настаивал, женщина – в принципе не возражала, однако сначала ей хотелось искупаться в море. Из чего явствовало, что море пока (в отличие от мужчин) ей еще не надоело.
Никите не понравилось ни (подонческое) выражение лица брата, ни то, как проворно (как сом под корягу, как тать за угол) он скользнул в тень. Женщина между тем успела сорвать с себя одежду и уже шла в серебряную воду. У Никиты аж захватило дух, до того узка была ее талия и до того широка она была в бедрах. Нетерпение мужчины сделалось ему понятным. Афродита, как известно, вышла из пены морской, но (вполне вероятно) могла вот так же уходить в ночное море.
Вот только убитую метеоритом старуху, запоздало (и никчемно) подумал Никита, ночное серебро преобразить (оживить?) бессильно.
Дядя прыгал на песке, запутавшись ногой в штанине, как (недавно) Савва, обнаруживая антенно взметнувшийся в плавках член.
Впрочем, в дядином случае это было более объяснимо, нежели в случае Саввы. А может, менее, потому что Савва спасал Союз Советских Социалистических Республик, а дядя всего-навсего готовился ублажить собственную плоть.
«Не вздумай! Тебя посадят! Как я один вернусь домой?» – зашипел Никита. У него не было сомнений: брат собирается огреть прыгающего по песку дядю пистолетом по голове, нагнать женщину да и изнасиловать ее (с вероятным утоплением) прямо в море.
Савва, наверное, так бы и сделал, предварительно «вырубив» Никиту, но, на счастье Никиты, прямо на пляж, светя фарами, лихо вкатились побитые «Жигули», из которых высыпалось не меньше десяти нетрезвых и практически раздетых любителей ночного купания разного пола.
«Пошли! Они здесь все затопчут, нас не найдут!» – потащил брата в сторону выхода с пляжа Никита.
Тут и милиционер начал подавать признаки жизни. Он прохрипел: «Ох, б…», уселся на песке. Удержаться, впрочем, ему не удалось. Видимо, единственно возможным для него в данный момент положением было горизонтальное.
«Таге the well and if forever, still forever fare the well… – произнес Савва уже на асфальте среди кипарисов, магнолий и жимолости. – USSR…» – лицо его было в слезах.
«Что случилось? Кто тебя обидел? – прямо из тьмы, из кипарисов, магнолий и жимолости, видимо, только что справив малую нужду, шагнула к едва успевшему сунуть пистолет за пояс и прикрыть его рубашкой Савве девушка в белой футболке и белых же шортах. У нее были зеленые, широко расставленные глаза и вспотевший лобик под челкой. Девушка поддувала под челку, смешно выставляя вперед нижнюю губу. – Утешься, – погладила Савву по голове, – на моей груди, хотя, конечно, – весело подмигнула Никите, – не сказать что она у меня очень большая».
Никита взглянул на часы. Обычно, ему никогда не удавалось застать этот момент, но тут прямо на его глазах число «18», щелкнув, сменилось на «19». Было семь минут первого. Почему-то цифры задерживались с прыжком.
«Поздно», – ласково погладил девушку по (не такой, впрочем, и маленькой, отметил приметливый Никита) груди Савва.
«Поздно?» – удивилась девушка.
«Я имею в виду, эпоха кончилась», – пояснил Савва.
«А по мне, так эпоха только начинается», – удивленно посмотрела на него девушка.
«Иди домой», – сказал Савва Никите.
«Надеешься на чудо?» – Никита смотрел в зеленые, широко расставленные глаза девушки, и ему казалось, что он смотрит в пронизанную солнцем морскую воду. Странным образом пронизанная солнцем морская вода воинственно наличествовала, а может, воинственно же бытийствовала внутри ночного серебра. Расширяясь, глаза девушки вбирали в себя мир, не подчиняясь порядку естественного (в зависимости от времени суток) цветоделения, притом что сами были миром, где воинственно наличествовали, а может, не менее воинственно бытийствовали: море, солнце, загар, гибкие, тренированные мышцы, дельфины, раскаленный белый песок, горячие длинные ноги, тугие груди, загребугцие (до чужого тела) руки и так далее, то есть миром, где удельный вес радости был неприлично высок, как только и может быть в молодости.
Никита вдруг подумал, что в глазах девушки – рай.
Он хоть сейчас был готов в этот рай, но понимал, что пока ему туда хода нет. С одной стороны – не дорос. С другой – еще жив, то есть пока не умер. Ощущение некой истины скользнуло вдоль его сознания, как матовый, задавленный, но прорвавшийся сквозь облака солнечный луч. Никита вдруг понял, что имела в виду сифилитичная старуха, говоря о жизни.
Девушка смотрела на Савву и не замечала Никиту.
Савва смотрел на девушку, но (Никита был готов поклясться) не замечал сквозящего из ее глаз рая.
Никита вдруг (внутренним каким-то зрением) увидел, как сквозящий из глаз девушки рай перестает существовать, умножаясь на сквозящую из глаз Саввы бездну. Никита понял, что бессилен объяснить девушке разницу между бездной и невыразимой тайной мироздания. Девушка определенно собиралась принять за тайну мироздания бездну, ничто.
Чтобы в конечном итоге самой превратиться в ничто.
Странные эти мысли пронеслись в голове Никиты, как вихрь, и унеслись, будто их и не было. Никита подумал, что кто-то взял его голову напрокат.
«Как тебя зовут?» – спросил, глотая слезы, Никита, готовясь опустить руки в карманы, двинуться в кромешную тьму, насвистывая веселую (непременно веселую, чтобы не разрыдаться в голос от обиды на жизнь и на брата) мелодию.
«Меня зовут Мера», – не стала скрытничать девушка.
«Библейское имечко», – заметил Савва.
«Сдается мне, – пожала плечами девушка, – все имена в этом мире библейские, кроме, конечно, буддистских и индуистских».
«Все мое, – похлопал себя по карманам Савва, – сегодня твое. Мера».
Он не обращал ни малейшего внимания на Никиту, как будто тот ушел.
Никита подумал, что недавний Савва, спасавший СССР, был лучше нынешнего Саввы… спасающего… что?
Он развернулся, опустил руки в карманы, двинулся в сторону Дома творчества журналистов, насвистывая веселую мелодию.
…Савва по-прежнему стоял на скале, глядя вслед уплывшим дельфинам.
Некоторое время на поверхности моря держался пенный след, но волны быстро (как жизнь) разгладили эту аномалию. Голубая рубашка держалась на нем на последней пуговице. Никите хотелось, чтобы брат застегнул рубашку, но он понимал, что в данный момент Савву меньше всего волнует судьба рубашки – унесет ее ветер или нет. Еще ему хотелось спросить, как там у него получилось вчера с Мерой, но опять-таки у Никиты не было уверенности, что то, что вчера получилось (или нет) у него с Мерой, волнует Савву сильнее рубашки.
Получалось, что Савва делал в этом мире все что хотел. Хотел – спасал СССР. Хотел – спал с Мерой. Хотел – стоял с непонятной целью на скале.
Получалось, что Никита не мог в этом мире ничего, за исключением того, что позволял ему (кстати, совершенно о нем при этом не думая) Савва. Никита как бы пребывал внутри некоего круга, вокруг которого Савва очертил собственный круг. Круг Саввы был все, в то время как круг Никиты – ничто. В данный момент Никите было назначено стоять под скалой и ждать, когда Савва соизволит спуститься.
Никиту решительно не устраивало подобное положение вещей.
Ему хотелось прорваться сквозь оба круга, уйти куда глаза глядят.
Но куда он мог уйти, за исключением… Дома творчества, где было решительно нечего делать?
«Эй, держи! – к ногам Никиты вдруг упал бумажник Саввы. – Тут хватит на билеты и на… В общем, на все… я имею в виду, до дома хватит».
«А ты?» – Никита испуганно подумал, что да, конечно, он хотел самостоятельности, но… не такой всеобъемлющей и окончательной. Он читает мои мысли, подумал Никита.
«А я, пожалуй, отлучусь», – усмехнулся Савва.
«Куда? – спросил Никита. – Куда ты собираешься отлучиться с этой скалы и… без денег?»
«Есть одно местечко, – весело подмигнул ему Савва, – откуда письма идут слишком долго, куда, как в Киев, ведут все дороги. Мне случайно выпал билетик на экспресс, чтобы, значит, с комфортом и без ненужных остановок на малозначащих станциях…» – вытащил из сумки пистолет.
Никита хотел закричать, но ветер горячей ладонью затолкнул крик обратно в глотку.
«Где-то я читал, – задумчиво произнес Савва, – что в пользу выстрела в сердце свидетельствуют малое количество крови, аккуратная чистая рана, против – испытываемая боль и ужас, поскольку мозг успевает зафиксировать и отчасти даже осмыслить случившееся. Если же стреляться в висок, то тут «за» – мгновенное и безвозвратное выключение, а «против» – развороченная башка и разбрызганные повсюду мозги. Но это, так сказать, – зачем-то понюхал черное дуло, – относительное «против», тем более, – сладко (как по завершении любви с Мерой, успел ревниво подумать Никита) потянулся на горячем ветру, – когда дело происходит на открытом воздухе. Видимо, тот, кто стреляется в сердце, – внимательно посмотрел на Никиту, словно впервые его увидел, – больше думает о том, что оставляет, в то время как тот, кто стреляется в висок, – о том, что приобретает. Если, конечно, что-то приобретает…» – Савва поднес пистолет к виску, но тут же и опустил.
Ветер наконец расстегнул последнюю пуговицу, и теперь Савве достаточно было всего лишь поднять руки вверх, чтобы рубашка улетела в небо.
«Застегнись, – попросил Никита, – ты сам меня учил, что человек в любых обстоятельствах должен выглядеть прилично».
«Что? А… Да-да, – Савва машинально застегнул пару пуговиц, ветер, однако, одну сразу расстегнул. – Боюсь, мне не удастся выглядеть прилично. Жаль, что самые интересные мысли приходят поздно, – теперь он смотрел в черное дуло, как в калейдоскоп или прицел. Неужели хочет… в глаз? – ужаснулся Никита. – Выстрел в висок, – продолжил Савва, – мгновенно прекращает так называемую высшую нервную деятельность, вырубает все пять чувств. Следовательно, все эти разговоры, что человек что-то там наблюдает сверху, – полная галиматья. Как можно что-то видеть или слышать, если фрагменты мозга, ответственные за слух и зрение, разбрызганы, – посмотрел по сторонам, – по мху и камням? То есть, конечно, что-то, вероятно, можно видеть и слышать, но только не то, что ты видел и слышал, будучи человеком. И, вероятно, не видеть и не слышать, а… – развел руками, – не могу объяснить, потому что еще не испытал. Но я… попытаюсь… когда-нибудь. Так, братишка?»
«Спускайся, – сказал Никита. – Если ты не спустишься, я…»
«Что ты?» – неожиданно заинтересовался Савва.
«Я… сделаю то же самое, – спокойно, как о решенном деле, заявил Никита. – Я… не останусь здесь… один».
«Тогда, братишка, – засмеялся Савва, – придется сделать так, чтобы эта штука к тебе не попала, – подошел к самому краю скалы. – Боже, – посмотрел вдаль, где море, небо и солнце сливались воедино. – Как прекрасен мир. Точнее, как он иногда может быть прекрасен…» – один за одним выщелкнул из обоймы патроны. Остроносые, они падали вниз, сверкая на солнце, как если бы скала плакала литыми слезами.
«Как глаза Меры», – заметил снизу Никита.
«Меры? – удивился Савва. – Кто такая Мера? По-моему, так звали последнюю подругу Александра Македонского».
Приставил дуло к виску.
«Нет!» – завопил Никита, зажмуриваясь.
«Да здравствует СССР!» – дурным голосом завопил в ответ Савва.
Впрочем, открыв глаза, Никита понял, что громоподобное «Да здравствует СССР!» прозвучало не из уст Саввы, а из дула пистолета.
Он увидел, как разлетается в клочья голова брата, как из нее ударяет струя малиновой крови, как тело Саввы под нелепым каким-то острейшим углом валится со скалы вниз – на острые камни и белую пену.
Но, может, он этого и не видел, потому что невозможно видеть сразу два действия – собственно действие и противодействие – это все равно что видеть одновременно два фильма – собственно фильм и его же, но не с начала, а с конца – на одном экране.
И тем не менее Никита видел.
Причем противодействие определенно пересиливало собственно действие.
Поверх падающего со скалы Саввы, ударившего из его головы, подобно игристому «Абрау-Дюрсо» (брат частенько угощался им на набережной и, случалось, угощал Никиту), малинового фонтанчика крови, Никита увидел как бы сотканного из мельчайших бело-(пенно-)зеленых (водяных) точек, мозаичного (если допустить, что мозаика может выкладываться прямо по воздуху) дельфина, взвившегося над поверхностью моря в тот самый момент, когда Савва поднес пистолет к виску. Каким-то образом Никита понял, что это тот самый дельфин, которого недавно Савва так удачно вернул в море, Дельфин летел, руля в воздухе хвостом, точно на скалу, точнее – под сжимавшую пистолет руку Саввы. В тот самый момент, как раздался выстрел, который Никита принял за громовой вопль брата «Да здравствует СССР!», нос дельфина прошел, отделяя руку Саввы от пистолета, распрямляя змейку обхватившего спусковой крючок пальца, то есть намеренно прерывая линию смерти.
Но выстрел был.
Пистолет, обретший от выстрела ускорение, упал к ногам Никиты.
Савва отлетел на противоположный конец скалы.
Дельфин, спружинив хвостом о скалу, ушел по длинному эллипсу обратно в море.
Никите только оставалось гадать, насколько удачным оказалось (слишком уж близко торчали скалы) приводнение (теперь он не сомневался) брата по разуму.
«Будь так любезен, брось мне пистолет», – вдруг совершенно буднично, как если бы они сидели в столовой Дома творчества и Савва просил у него соль или перец, произнес брат.
Никита вдруг почувствовал, что больше всего на свете в данный момент ему хочется… бросить пистолет брату.
Ему сделалось страшно, как если бы его сущность была изгнана из тела, и сейчас, бессильно трепыхаясь, наблюдала, как телом распоряжается какая-то другая – чужая – сущность. Он вдруг понял, что смерть – дар Божий, и что за невозможным горем утраты близкого человека таится… невозможное облегчение от… утраты близкого человека. Невероятным усилием воли Никита заставил себя бросить пистолет не на скалу, а в море. Пистолет мгновенно ушел на дно, как будто и не было никакого пистолета.
«Ты даже не представляешь, какую только что совершил ошибку», – Савва как подкошенный упал лицом вниз.
Ломая ногти о камни, Никита, сам не понимая как, вскарабкался на скалу, перевернул брата на спину. Он боялся смотреть на его голову, но… не было в ней дыры. Цела была голова брата, и на скале не было крови. Только на виске у Саввы белел клок пены. Никита вознамерился стереть ее рукавом, но выяснилось.
что это не пена, а… седая, точнее серебряная, прядь, какой раньше на голове брата совершенно точно не было. Впрочем, то была мелочь в сравнении с тем, что Савва подавал признаки жизни. Более того, Никита был вынужден признать, что с косой седой прядью Савва сделался еще симпатичнее и мужественнее. Брат не то чтобы повзрослел и возмужал в результате непонятной этой истории, но как бы обрел некую завершенность. Никите показалось, что не Савва это вовсе, а… какой-то языческий бог возлежит на скале.
«О, Господи, чудны, но славны дела Твои!» – (имея в виду другого – триединого – Бога) окончательно пришел в себя Савва, удивленно посмотрел на Никиту.
Тот думал, что брат обрадуется, обнимет его, но вместо проявления радости Савва надменно повелел вытащить из сумки книгу, которую вчера подарила ему убитая метеоритом старуха.
Недоумевая, Никита принес лохматую, нечистую (как сама старуха) книжку. Имя автора – Элиан, название «Пестрые рассказы» решительно ни о чем ему не говорили.
«Открой на любой странице, прочитай вслух два любых фрагмента», – велел Савва.
«Зачем?» – поинтересовался Никита.
У него тряслись руки, голова же была странно светла и легка, как если бы ему вдруг открылась некая истина, и была эта истина непреложна. В том смысле, что до ее прихода в мире был хаос, а после – порядок. Или даже не столько порядок, сколько ясное понимание, как этот самый порядок навести. Никита не знал, что ему делать с этой мыслью. Но не сомневался в том, что это знает Савва. Почему-то он был уверен, что то, что открылось ему невыраженно, так сказать, итогово, Савве открылось – технологически-процессуально, то есть исчерпывающе и окончательно. Грубо говоря, Никита как бы получил откровение, Савва – руководство (инструкцию) к действию. Может, у меня тоже голова… седая? – с тревогой подумал Никита.
«Потому что моя жизнь, точнее, то, что от нее осталось, займет пространство в промежутке между этими двумя фрагментами, – неожиданно доходчиво объяснил Савва. – Разве ты не знаешь, что, если хочешь узнать судьбу после несостоявшего- ся самоубийства, достаточно взять первую попавшуюся книжку и прочитать два любых абзаца. Я жду, читай».
«Поли…клет изваял две статуи, – начал Никита, – изображавшие одно и то же; одну по вкусу толпы, другую по законам искусства. Первую, в угоду толпе, он создавал так: по желанию всякого, кто к нему подходил, Поли…клет послушно делал изменения и поправки. Наконец он выставил обе статуи. Одна вызвала всеобщее одобрение, другая была осмеяна. Тогда Поликлет сказал: статую, которую вы ругаете, изваяли вы, а ту, которой восхищаетесь, – я. Однажды ученик флейтиста Гиппо…по… Гиппомаха, играя, сделал ошибку, но имел успех у слушателей. Гиппомах же ударил его посохом и сказал: “Ты сыграл скверно, иначе они бы тебя не хвалили”».
«Давай следующий», – распорядился Савва.
«Зачем? Останься в этом», – сам себе удивляясь, попросил Никита. Ему вдруг захотелось швырнуть (как пистолет) книжку в море – пусть дельфины (если хотят) читают, но как будто чугуном налилась книжка, руки же, напротив, сделались слабыми, воздушными, если и способными на что-то, так это только трепетно держать проклятую книжку.
«Я бы рад, – вздохнул Савва, – но не могу… нарушать».
«Чего?»
«Правила».
«Какие правила?»
«Игры».
«Какой игры?»
«Какой-какой, – неожиданно разозлился Савва, – в карты! Читай!»
«Аристипп настоятельно советовал людям не страдать из-за прошлого и не печалиться заранее из-за будущего, так как это залог спокойствия и бодрости духа. Предписывал он также заботиться только о сегодняшнем дне, вернее, о той его части, когда осуществляется или обдумывается какое-нибудь дело. Человеку, говорил он, принадлежит лишь настоящее, а не прошлое и не будущее: прошлое ушло, а наступит ли будущее, неизвестно… Еще читать?» – спросил Никита.
«Не надо, – ответил Савва. – Мне все ясно, – опустил руку в карман, вытащил патрон. – Зачем ты выбросил пистолет в море?» – посмотрел вдаль, уже, впрочем, не радуясь красоте мира.
«Ты думаешь, я об этом пожалею?» – с тоской спросил Никита.
«Боюсь, – усмехнулся Савва, – не только ты. Но ты… – внимательно посмотрел на Никиту, – потом… исправишь эту ошибку».
Дельтаплан
«В предрассветный расстрельный час, – вдруг глухо, но явственно, как дальний поезд в тихую ночь, простучали в голове бредущего стылой сумеречной аллеей парка святого Якоба Никиты Ивановича слова из перепечатанного с неба, как с листа, всеми газетами прощального письма Саввы президенту России, – в рассветный предрасстрельный час мои окантованные свинцом мысли летят к тебе, Ремир…»
В те годы, помнится, много спорили, не мнимое ли это, часом, письмо? Каким, интересно, образом Савва-заточник переправил текст из, надо думать, письмонепроницаемого застенка на станцию лазерной рекламы, севшую клоунским бубенцом на вершине иглы (колпака) Останкинской телебашни, так что странные (применительно к положению Саввы) слова взорвались в ночном осеннем небе, как ярчайшее созвездие, флотилия метеоритов, новейшая благая весть. До сей поры лишь Папа Римский однажды обратился подобным (лазерным) образом к городу и миру. И хотя послание Саввы продержалось всего ничего – несколько минут – этого хватило, чтобы его с недоумением прочитали миллионы людей, а обитающие в московском небе птицы смертельно перепугались. Растревоженные их полчища носились по воздуху, роняя помет на задранные вверх лица читателей. Настоящий (отвратительный) дождь обрушился на город с неба-листа, как если бы само послание превратилось в птичий помет.
Должно быть, поэтому народ отнесся безучастно (в смысле последующих действий и логических выводов), если не сказать раздраженно, к начертанным в небе откровениям и пророчествам. Перепачканные пометом люди, не таясь, проклинали и Савву, и… правительство (президента тогда уже опасались проклинать при свидетелях), и даже… упоминаемого в послании Господа Бога, который, по мнению Саввы, попустительствовал злу, олицетворяемому Ремиром в той степени, в какой побуждал к бесстрашию и твердости добро, олицетворяемое Саввой, Степень эта представлялась Савве безмерной, а потому он просил прощения у народа России, смиренно призывал его чтить избранного (хоть и злого) президента (всякая власть от Бога), крепить добродетель и не паниковать по поводу кончины доллара (о том, что эта кончина явилась прологом Великой Антиглобалистской революции, тогда, естественно, никто не подозревал), так как у России есть все необходимое, чтобы достойно и счастливо существовать в автономном режиме. В последних строках электронного письма Савва объявлял российскому народу, что прощается с ним не навсегда, что обязательно вернется в Россию, причем не один, а… вместе с Господом Богом, Таким образом, Савва выступал самозванным гарантом второго пришествия, не уточняя, впрочем, апостолом в сияющих белых одеждах будет он при Господе или же страшным карающим всадником из Апокалипсиса.
Сам звал Русь к порядку, говорили люди про Савву, а как пришла пора держать ответ за прошлые делишки, заблажил. Это ему не в «Савой» ходить. Ясное дело, не понравилось, что будут расстреливать под барабанный бой прямо на Красной площади у подножия Мавзолея, Именно к такому (с некоторой, правда, вызванной организационными причинами отсрочкой исполнения) наказанию приговорил Савву военно-морской трибунал, не ставший (так уж издавна повелось у трибуналов) гнаться за доказательствами вины подсудимого, заслушиванием свидетелей, адвокатов и прочих любителей почесать языки. Тем более что заседание проходило во время сильного шторма в Баренцевом море на эскадренном миноносце, куда всей этой лишней шушере попасть было крайне затруднительно, А может, отсрочка давалась для того, чтобы у Саввы было время оссознать свою вину? Или Ремир, прочитав небесное письмо, решил приблизить визит Господа в Россию?
Как бы там ни было, народ богохульствовал, смахивая с лица птичий помет, читая в небе светящееся письмо. Бога в России во все времена можно было проклинать, хоть при свидетелях, хоть наедине с самим собой.
Как, собственно, везде и всегда.
Ибо и на этом стояла вера.
…«Балаганная грусть» – так, помнится, однажды охарактеризовал Савва настроение, иной раз посещающее человека в самом что ни на есть средоточии увеселений, в каком-нибудь, допустим, луна-парке среди аттракционов, пони с косичками, клоунов и продавцов воздушных шаров. Нечто бесконечно горестное наличествовало в карусельных львах, ходящих по кругу вагончиках, разнообразных – человекоподобных и автоматических – оракулах. Вне всяких сомнений, это была пародия на жизнь, но особая, обнажающая правду о жизни (правду жизни) пародия. Не выразимая в словах правда, как сердце, билась в невысоко (сколько позволял канат) взлетающем (но не могущем подняться в небо) монгольфьере, в бредущем на ходулях, рассыпающем конфетти пузатом клоуне с вечносмеющимся лицом, в крутых железных горках, укатывающих любого сивку, волшебных яйцах и даже в повсеместных напоминаниях, что аттракционы (как и все в Божьем мире) прекращают работу в назначенное время.