Полная версия
Правый ангел
Владимир Василенко
Правый ангел
Не удивляйся тому, что Я сказал тебе:
должно вам родиться свыше.
Ин. 3:7
I
Бесконечный день
(Лето 1995-го и 1987-го)
Вспорхнувший кулик, поныряв над водой, в очередной раз бросив вниз легкое тельце, казалось, всего только вытянул ножки – тут же песок откликнулся – оп!.. На мгновение куличок замер. Тишина. Голос воды: еле слышное захлебывание ветки, притопленной у противоположного берега. Впереди – голое место с вечными рыбаками… Куличок завертел клювом по сторонам.
Выбегавшая из-за поворота река, заворачивая, терлась левым боком о возвышавшийся берег, по правую руку образуя небрежно оттененную осокой заводь, обоюдно привлекательную для плотвички и сельской пацанвы. Кроме плотвички – красноперка. Повезет – окунек с подлещиком… Дальше, за заводью, на речной стремнине – идеальное место для щуки, развернувшейся против течения, поджидающей обманутую легкостью хода добычу. Эх, забросить бы с противоположного берега!.. Спиннинг… Несбыточная мечта…
Издеваясь, в десятке метров от разомлевших над парой удочек подростков, на границе течения и осоки вылетел из воды ерш с разинутым ртом!..
– В…в…видал!.. – вскочив, соскользнув ногой в черный прибрежный ил, едва не шлепнулся в воду Ника. – Видал?.. Я ж г…г…говорил: левей надо, между к…к…камышом и ямой ходят. Х…х…хотел же!..
Поведя удочкой влево, он оглянулся на брата.
– Робот не будет думать, – сообщил тот.
– Ага, н…н…не будет… Очень даже будет, – больше из чувства противоречия возразил Ника. – Робот на рефлексах? А м…м…мысли – те же рефлексы: ерша увидел – удочку п…п…повернул. Что, н…н…не так? Никуда не денется! – рубанул он рукой по воздуху. – Будет думать. Как м…м…миленький.
Блестевшая у берега вода не просматривалась, тогда как ближе к осоке, в тени, чудились Нике поднимавшиеся к поверхности рыбьи морды, шевелящиеся рты.
– Почему это «н…н…не будет»?.. – в конце концов не выдержал он.
– Его сделают из этого, – обвел брат рукой вокруг себя, – а сами из большего.
– Кто «сами»? Из какого «б…б…большего»?..
– Мошка летит над водой, как будто это не вода, а земля.
– Поэтому робот не будет д…д…думать?.. – насмешливо и одновременно опасливо оглянулся Ника на брата.
– На нас с тобой из земли может что-то выскочить?.. А на мошку – выскакивает. Вода – мир, о котором мошка не догадывается. А оттуда на нее – смерть. Ерш… Может, и на нас, тоже. Оттуда. Из какой-нибудь воды. Может, смерть – когда забирают главное. То, чем мы были и о чем не догадывались…
– К…к…куда забирают?
– Туда… – кивнул брат на заходивший ходуном поплавок.
Глядя на поплавок, на леску, гнущую к воде хвост удилища, шевеля губами и отчего-то краснея, Ника лихорадочно пытался соединить в одно целое только что прозвучавшее, сходу стараясь все увязать, понять…
До семи лет, думать не думая о том, кто из них старший, кто младший (на все вопросы знакомых мама, смеясь, отвечала: «Наперегонки»), Ника с Левкой ни минутки не могли просуществовать друг без дружки! Что родня – мама, впуская в дом с улицы, обхватив обоих с порога, приблизив лицо, замирала напротив на растягивающуюся, такую сладкую для всех троих секундочку, выдыхая наконец: «Ника…». Или: «Лева…» (чаще: «Лева…»).
Первое лето здесь, в Хрипотино («Когда-то река была так широка, что, прося переправы, с другого берега кричали до хрипоты», – баба Люся… сказочница…), первые школьные каникулы. Их и раньше привозили сюда, два-три раза в год, на выходные, и оба еще за неделю начинали ждать, как праздника, этой поездки на дизеле в «глушь» (как выражалась мама), всегда кончавшейся чудесным мгновением: звякал засов, простонавшая дверь открывала вход в волшебное царство, и можно было, бросив замешкавшихся у дверей взрослых, на бегу скинув сандалии, наперегонки пролетев через комнату за занавеску, утонуть с разбегу в прохладе и невесомости бабы-Люсиной перины, дыша уже не городским воздухом, а «хатой».
Два-три раза в год на выходные – одно. На целое лето – другое. Два-три раза на выходные теперь – мама. А все остальное время – баба Люся, Люся и Милан (Люся – папина сестра).
Лежа на перине за занавеской, братья изредка поочередно толкают друг дружку, прикладывая палец к губам. Первая ночь бесконечных летних каникул. Первое надолго расставание с мамой, ожидающее назавтра. Уснешь тут…
– Совершенно разные… – слышен тихий мамин голос. – Ника домашний до мозга костей. Через дорогу идем – одна забота: Левку за руку вовремя ухватить (Ника уже сам вцепился). Слава богу, в деревне – какие дороги… Так что это только с виду, первые пару дней…
Занавеска оживает, братья, схлопнув веки, старательно тянут носами…
– Как они?..
– Без задних ног.
– Еще по одной, и убираем. За мальчиков. Мама… Ляля…
Тишина. Слышен шорох в углу. Мышь?.. Или показалось?
– Георгий загадал, рассчитал, – снова мама. – Вот Левка отцову волю в точности и исполнил: родился двадцать девятого февраля, тютелька в тютельку, еле за полночь, три минутки каких-нибудь, но – двадцать девятого… Ника – на восемь минут раньше Левки. Записала обоих на двадцать девятое. Я иногда думаю: может, в этом все дело? Что такие разные. Високосный год. Восьмидесятый. Глупости, конечно… Так и будете различать: во дворе – Ника, за калиткой – Левка.
– Езжай, Ляля, ни о чем не думай. Своих уследила, твоих, что ли, не услежу?..
Тихий плач.
– Чего они?.. Лёв, а Лёв, как ты думаешь: чего они?.. Лёв, а Лёв, ты что, спишь?.. – придвигаясь, шепчет Ника брату в самое ухо, догадываясь, «чего»: отец, ни одним глазком не увиденный, таинственный, непостижимый. – Не спишь. Я знаю. Раз я не сплю, ты тоже…
Опять – мышь в углу.
– Это уже потом, – бабы-Люсин голос, – тетка Марья (еще жива была) то ли вспомнила, то ли сказать решилась про Гавриила прадеда, которого еще до первой мировой два раза во дворе тушили…
Напрягшему слух Нике дальше – не разобрать.
– Лёв, а Лёв?.. Спишь?..
Занавеска оживает: Ника, схлопывая веки, старательно тянет носом…
– Я, Людмила Прокофьевна, – голос матери не то что возрос, но зазвенел, – хотела б, чтоб в нашей семье… если мы семья… так вот, чтоб мы с вами раз навсегда в покое оставили тетку Марью с Гавриилом и прадедом! Чтобы мы все, включая спящих за занавеской, знали про семилетней давности несчастный случай на станции «Хрипотино» только одно, одно-единственное: первый снег и скользкая платформа! Согласно протокола. Я не шучу. Или я их сейчас забираю и…
– …Ляля, сядь! И ты, мам, тоже! Дура твоя Марья (господи прости, о покойнице), завистница – весь сказ.
– Да я разве против. Как подумаю только, что…
– Вот и не думай! Права Ляля. Дурь это. Выбрось из головы. А, не дай бог, еще кто памятливый найдется, я этому памятливому такое про них самих навспоминаю – мало не покажется! А ты, мама, подтвердишь. Вот, я тоже не шучу.
Как уезжала мама, не видели – как раз в это время, осторожно приближая лица к длинным узким стеблям, то ли спускавшимся откуда-то сверху, то ли поднимавшимся снизу, с замирающим сердцем следили за выскакивающим из воды зверьком (зверем!), вбегающим почти сюда, к ним на холм и, плюхаясь на спину – съезжавшим по накатанной после дождя, скользкой дорожке обратно в речку!..
– А вы не верили, – когда выдра наконец уплыла, встав в полный рост, насмешливо улыбнулась Баклажана. – Ну, как?..
– Цимус…
– Вы и говорите хором? Не знала, не знала. Оказывается, есть зеркальные люди, – выбираясь на ведущую к хатам тропинку, разговаривала с кем-то невидимым Баклажана (жавшиеся друг к дружке близнецы – за ней). – Это новость! Интересно, что будет, если украсть у них зеркало? Кошмар!.. – она покачала головой, обернувшись на державшихся за руки, старавшихся не отставать братьев. – Что, коротышки, ноги не идут?
Полчаса назад после нескольких неудачных попыток уже на улице за калиткой оторвать близнецов от начинавшейся биться в истерике матери, баба Люся, вздохнув, сказала дочке Люсе:
– Зови Жанну.
– Тю-ю… – минуту спустя услышали близнецы, отрываясь от мамкиной юбки. – А чё-то я не пойму…
Братья уже знали от мамы это выражение: «чудо в перьях».
– …куда это вы подевались? Ждешь их ждешь! Ну, не хотите – как хотите. Смотрите потом не пожалейте.
Близнецы сами не заметили, как уже топали куда-то рядом с рыжей, на голову выше их, девицей с перьями в волосах.
– Вы кто? – не сбавляя шага, спросила «новая мамка».
– Лодыгины.
– Я… – остановилась она, ткнув в себя пальцем, – Баклажана, а вы… коротышки. Ясно?
– Почему? – подняли головы близнецы.
– Жанна – Баклажана. Лодыжки – коротышки. Идет?
Шло.
Не пошло теперь, на обратном после выдры пути: потерявший где-то у речки одну сандалину, уже в виду огорода и хаты Ника разревелся в рев, поняв, как жестоко их с Левкою обманули, на ровном месте вспомнив это, им в спину, мамино, последнее: «Ноги не промочите…»
– Не дергай, не д…д…дергай… – волновался Ника, руками колдуя над руками брата, вцепившимися в удилище.
Во взбаламученной воде уже видна была, в темных полосках, спина силача, водившего леску.
– Уйдет. Н…н…не вытянем…
– На корочку надо!
Обернувшись на голос, Ника ожегся о наглую улыбочку Хорька, оседлавшего поросший травой бугорок на высоком сухом месте, в десятке шагов позади них. Гроза городских Хорько всегда появлялся тихо, как из-под земли.
– Верняк, – щурил Хорек глаз. – Старый дедовский способ. Заходишь по колено, спускаешь штаны. Суешь в зад корочку хлеба, присаживаешься в воду. Клюет – оп! – штаны до горы – рыбка твоя…
Хорек заржал, оглядываясь на спутницу, стоявшую позади и застившую Нике солнце.
Не обращая внимания на гадкие всхлипы развеселившегося Хорька, братья в четыре руки боролись с обессиливающей добычей… Минуту спустя величиной с доброе полено неизвестная рыбина, то расправляя, то складывая веер светлого спинного плавника, тяжело изгибалась в траве у ног онемевших рыбаков.
– Ну, что там у вас… – отряхнувшись, направился к ним Хорек. – Это ж щеглавль! С Красной книги. Всё, Жанка! Оформляем браконьерство.
– К…к…какое брак…к…коньерство!..
– Как…к…кое?! Так…к…кое! Еще раз щеглавля поймаете – по двести тринадцатой пойдете! Как злостное! Вот кы…кы…кы…какое!
Холодея, Ника услышал донесшийся с высокого сухого места сдавленный девичий смешок.
– Рецидивисты Коротышкины… – воодушевленный, прибавил Хорек, радостно глянув по направлению смешка. – Скажите спасибо, что на меня нарвались. Пользуйтесь моей добротой…
Наклонившись, подняв рыбу на руки, Хорек шагнул к воде и тут же, зацепившись за подставленную Левкой ногу, грохнулся вместе с рыбой в траву. Ника побелел и оглянулся на зрительницу, стоявшую выше… Хорек поднялся и, вывернув физиономию наизнанку – так, что и глаза и рот смотрели теперь не наружу, а внутрь, пошел на спокойно стоявшего Левку… но не дойдя, отчего-то встал как вкопанный.
– По двести тринадцатой так по двести тринадцатой… – из-за спины Хорька услыхал Ника голос брата. – И два свидетеля налицо…
– Ладно… – сплюнул Хорек Левке под ноги… – Ладно… Разберемся…
– Р…р…р… – Ника помотал опущенной головой, стараясь успокоиться. – Р…р…разобрались уже…
Не удержавшаяся, теперь уже в голос рассмеявшаяся свидетельница, не отвечая на Никин болезненный взор, неотрывно смотрела на Левку…
– А ты чего не ревешь? – спросила Баклажана второго коротышку. – Что ли, зеркало отключили?.. Ладно. Пойдем вперед, а то он нам всю дорогу слезами зальет.
Взявшись за руки, они устремились к дому под веселый Баклажанин щебет. Хлюпая носом, Ника провожал их взглядом… Стоя в одиночестве на тропе, сквозь невыразимую жалость к самому себе, оставшемуся без мамы, он чувствовал теперь двойную беду: так, словно он без мамы остался, а Левка – нет.
Прошедшая ночь пошатнула уютный мир, в котором они с Левкой существовали как две равноправные половинки целого, принадлежащего другому целому – маме. Как относиться к узаконенному этой ночью его, Никиному, старшинству в дуэте с братом? И что такое это (заставляющее взрослых плакать) пространство с существующими в нем, так и не известно что в нем делающими, – теткой Марьей, прадедом Гавриила, отцом? Все это, оказывается, вплотную, бок о бок с их детским мирком располагавшееся большое и смутное, не связанное с домом, начавшейся школой, детворой в городском дворе – что оно? Чего от него ждать?.. Глядя на засыпающего рядом братца, Ника вдруг понял… не понял – почувствовал скрытую, страшную опасность, таящуюся в этих словах, вновь, теперь для него одного, зазвучавших посреди уснувшей хаты: «тетка Марья еще жива была…», «Гавриила прадеда во дворе тушили…», «несчастный случай… первый снег и скользкая платформа…» Проснувшийся Левка, наткнувшись на блеснувший рядом в темноте глаз, придвинулся и, обхватив брата руками, прижался к нему, согревая: Ника дрожал…
Берег опустел, они с Левкой остались одни, не считая отвоеванной рыбины, теперь укрытой крапивой, заранее на всякий случай заготовленной братьями.
– Это п…п…противоречит з…з…дравому смыслу, – возразил Ника на предположение глядящего рядом с ним на воду Левки о том, что река может течь не оттого что толкают сзади, а оттого что тянут спереди.
– «Здравый смысл – залежи предубеждений, отложившихся в мозгу до достижения восемнадцатилетнего возраста», – Альберт Эйнштейн. До восемнадцати еще три года. Подождем?..
– Ты – Эль Штейн, но я – Ис…с…сидора Ков…в…варубио, и не смей с…с…становиться на моем п…п…пути!.. – воображаемой саблей рубанув вправо-влево, сказал Ника.
– Во-во… – кивая, подтвердил брат. – Не Эльштейн, а Эйнштейн.
Река – продолжение дождя. Тоже – сверху вниз. В море. Хорошо Левке, объявив здравый смысл пустым звуком, взять и сделать море магнитом. Все реки: тетка Марья, прадед Гавриила, отец, мама, баба Люся, Люся, Жанна, они вдвоем с братом и даже Хорек – все жизни, согласно Левке, втекают туда, где становятся чем-то одним, безбрежным и неиссякаемым. Причем, опять же по Левке, из жизней этих забирают главное – то, чем они, жизни, и были и о чем живущие не догадывались. Туда забирают, откуда полчаса назад вылетел за мошкой ерш…
…и откуда, размазывая последние слезы по щекам восемь лет назад вышел из леса к дому пацан в одном сандалии. Справившись с первой калиткой, миновав огород, справившись со второй калиткой, Ника оказался рядом с будкой Милана. Точней, между будкой и самим Миланом, неподвижно стоявшим к огороду задом, к дому передом. Раздавленный двойным предательством мамы и брата, не сознавая хорошенько, что делает, Ника встал бок о бок с цепным беспородным кобелем, экстерьером схожим с немецкой овчаркой, а седовато-пегим окрасом, туповатой мордой и ростом – с овчаркой кавказской. Запах псины, наравне с ароматом бабы-Люсиной перины принадлежавший «хате», деревне и никогда прежде не бывавший таким близким (прямо в нос), сливался с волнующейся под Никиной ладошкой собачьей шерсткой в одно целостное, успокаивающее ощущение, понемногу вытеснявшее пережитую обиду. Собачья спина, казалось, сама уговаривала Никину руку не останавливаться… Забыть обо всем. Да, забыть. Отдаться лишь этому осознанию какой-то новой, окончательной безопасности, допущенности в большое и сильное, звериное, бессловесное, но все понимающее… Гладя Милана, Ника облегченно вздохнул. Ничто не огорчало и не настораживало. Даже полная неподвижность пса…
– Надо бы р…р…рыбу домой с…с…снести, – глянув на тяжело примявшую траву добычу, перевел Ника взгляд на стоявшее в зените жаркое солнце.
– Снеси, – отозвался брат.
– Интересно, что за она… К…к…как называется, не з…з…знаешь?..
– Помнишь наш разговор об информации? – глядя на воду с отраженной в ней парой удочек, спросил Левка.
– Ты к…к…к чему? – пряча рыбу в холщовый мешок, поднял голову Ника.
– К тому, существует ли информация без информируемого. Давай, спроси у нее, что за она, – кивнул Левка на рыбу.
– Ш…ш…шуточки, да?..
– Почему шуточки… Информация передается чем? Словом. Слово, обозначающее предмет, что? Название. Ерш. Сом. Язь… Спроси-спроси. «Рыба-рыба, ты кто?»… Ты же – информируемый.
– Ид…д…ди ты!.. Умник! – разозлившись, схватив за ручки мешок с тяжело изогнувшимся в нем… этим… без названия… Ника, не оглядываясь, выбрался на тропу, полого поднимавшуюся к видневшимся вдалеке хатам.
В тени одинокого посреди луга зеленого дуба с длинной сухой рукой, вывернутой в небо, Ника остановился, с удовольствием, носом и грудью, втягивая прохладу.
– Ну, что, щ…щ…щеглавль… – сев и вытянув ноги, обратился он к светлохвостой добыче, вывалившейся наполовину из мешка в траву. – Выб…б…бирай, как т…т…тебя готовить: з…з…запекать, варить или ж…ж…жарить… (Так Жанна, Баклажана их детства, допрашивала выловленных из варенья ос: «Выбирайте, как вас казнить: утоплением или отрыванием головы?!»)
Залитый солнцем, плавно спускавшийся к реке луг с крохотной фигуркой Левки на берегу, безмолвствовал. Кузнечики, заливавшие эфир с середины лета, сейчас, посреди июня, молчали… Ни облачка – убедился Ника, оглянувшись на такое же чистое вдалеке-вверху, над хрипотинскими хатами, небо, как и здесь, над лугом: стоявшая над головой глубокая синь, с непостижимой неуловимостью бледневшая, стекая к горизонту, дразнила откровенностью – на секунду Нике представилось: бледность – это оттого, что там, ближе к земле, синь, как с мели, уходит прочь… оставалось понять, отчего здесь, над головой, глубоко.
– Да, с…с…словом! Да! Чем же еще!.. – ни с того, ни с сего, озлился Ника. – Нету с…с…слова – нету никакой ин…н…нформации! Только б…б…будешь м…м…мычать, как п…п…питекантроп, да п…п…пальцем в…в…вокруг т…т…тыкать… лежать в м…м…мешке с к…к…крапивой и х…х…хвостом м…м…мотать… или т…т…торчать вон, к…к…как этот… – недоговорив, разволновавшийся, раззаикавшийся Ника воздел глаза к синеве с уходившим в нее одним из двух стволов, иссохшим, в отличие от второго…
На ужин (первый же, без мамы, ужин первого хрипотинского лета) была черемша. Или спаржа?.. Что-то зеленое, уже не вспомнить – ни как выглядело, ни как называлось. Но называлось… В отличие от щеглавля… Посреди ночи братья одновременно открыли глаза: непривычные к деревенской еде желудки сигналили о приближавшейся катастрофе… Две пары босых ножек, простучав по полу, въехали в три разбросанные у порога сандалины… с бабы-Люсиной кровати понеслось вслед: «Ведро – в сенях»… проскрипели поочередно – дверь в сени, дверь во двор… и над головами перепуганных беглецов распахнулась щедро посоленная, от крыльца до сараев, черная бездна. Не соображая, Левка в обоих сандалиях и Ника в одном, галопом полетели через залитый невидимым фонарем двор! Левкины руки первыми вцепились в железную ручку заведения, и Ника остался один на один с этим пугающим – за спиной – пространством. Извиваясь, переминаясь с ноги на ногу перед закрытой деревянной дверью с глазками от спиленных сучков, Ника сперва повторял вслух, а потом как бы уже со стороны слушал этот звучавший в голове голос кого-то, забравшегося туда, в голову: «Скорее!.. скорее!.. скорее-скорее…», сменившийся вдруг тишиной… Тишиной, в центре – с ним, Никой… позабывшим, переставшим понимать, где он… что он тут делает… он ли это вообще… Кто-то вместо него, Ники, беззвучно забарабанившего, заколотившего кулачками в запертую перед носом дверь… какой-то отделившийся от него мальчик… осторожно обернулся, боясь вскрикнуть и разбудить раскинувшуюся за спиной, на расстоянии вытянутой руки, бездну с собачьей, в половину черного неба, головой… Морда отвязанной на ночь собаки, оставаясь на месте, необъяснимо медленно приближалась.
– М…м…м… м…м…м… м…м…м… («Милан… Милан… миленький»), – вместо него, Ники, сказал тот, другой, отделившийся, мальчик, обернувшись всем тельцем к неподвижно стоявшему перед ним, растущему на глазах, псу.
Враждебно-нездешний, с запрыгнувшей в оба глаза бездной – взгляд притворившегося собакой существа, наплывая, парализуя, разрастаясь, давя безвоздушностью… дернувшись, ухнул куда-то вверх!..
– Ну наконец-то, – тетя Люся, отерев руки о фартук, развернула крапиву. – Краса-а-авец!.. Ну! Не зря всю неделю с пустым мешком шлёндали. Кормильцы вы наши. А Левка где?
– На б…б…берегу… – цокая зубами о край железной кружки, Ника, допив, проливая на грудь, воду, прикрыл фанеркой ведро, стоявшее в летней кухне у входа. – С…с…следующую тянет…
– Ну-у, заживем! – улыбаясь, тетушка заводила кухонным ножом о камешек. – Ты мне только его убей, вон у сарайки топорик – обухом. Займу на рядах место на станции, стану такой красотой торговать! За глаза три кило затянет. О!.. (Прикинув рыбину на руках.) Хлопчики мои, племяннички дорогие, ни свет ни заря, натяга-а-ают, Жанка на мопеде доста-а-авит, а тетя Люся… это самое, значит… Возьмем Жанку в долю, а? На холодильнике там – полендвички отрезала, огурчики – только помыла. Как знала…
Полендвичка, огурчики… После развала огромной страны, в городском их семейном меню, год от году ужимавшемся, что-либо сверх макарон-вермишели-картошки появлялось все реже… Рыбина же, ожидавшаяся уже сегодня на ужин, а после – и на завтрак, превращала «отощавших за зиму» братьев, эту парочку «скелетов ходячих», присланную «отъедаться на деревенском», практически в гурманов. Вот бы мама порадовалась!.. Поела бы рыбки!.. Ничего, к выходным, к ее приезду они обязательно натягают. Нельзя не натягать, теперь, после этого для них, но не для мамы, праздника живота. Пускай тетушка подкалывает сколько захочет, – обязательно выловят, еще и побольше, чем на три кило. Лиха беда начало. Вот так…
Неужели сейчас он, Ника, ее убьет?.. Рыбину…
Поосторожничав с первым ударом, Ника переборщил со вторым: «щеглавль» замер с размозженной головой…
– А где б…б…бабушка? – морщась и отмывая под рукомойником клейкие руки, спросил Ника.
– Легла. Косточки ломит. Видать, к дождю.
– К дождю… – хмыкнул Ника. – На н…н…небе – н…н…ни облачка.
Вернув топорик на место, распихав по карманам Левкин бутерброд с полендвицей и огурцы, Ника остановился во дворе перед пустой будкой: пара вылезших на свет звеньев цепи, утоптанной в землю… «Вилами закололи… Зимой. Возле станции…»
Чем заколоть заикание?.. Какими вилами?.. Там, на берегу: солнечный ореол вокруг головы свидетельницы… Если б не Левка – прощай рыбина! Как он: «По двести тринадцатой так по двести тринадцатой… И два свидетеля…» Остановить Хорька!.. Чем бы он, Ника, мог остановить Хорька? Этим своим: «Брак…к…коньерством»?.. «Р…р…разобрались»?.. Мысленно Ника видит раскручивающийся для удара кулак Хорька… болтнувшуюся из-под кулака Левкину голову… его, Ники, бросок на вражью спину, заломленные Хорьковы руки… поверженного, припечатанного к земле врага… мотающего головой, стоя на коленках, Левку… встречающиеся с его, Никиными, – сияющие глаза свидетельницы… И ничего больше. Только они вдвоем… будут знать. То, что не касается даже брата. В первую очередь. В первую очередь… Умник. Все-то ему насквозь ясно, все очевидно. Робот не будет думать… выпрыгивающая из воды смерть… сила, тянущая реку вперед… «Рыба-рыба, ты кто?..» Когда и где началась эта Левкина без него, Ники, отдельная жизнь… это его отстранение только в свое, куда вместо входа ему, Нике, – эта Левкина снисходительность? Когда и где все это началось?..
Здесь! В этом месте!.. Оглядевшись, Ника осознал, что, подавшись к собачьей будке, вышел со двора не в ту калитку, и топает сейчас к речке не по прямой, через луг с дубом, а по огромной дуге, ведущей сквозь лес к «выдриной горке», когда-то открытой братьям Жанной… Здесь и началось – на этой самой, усеянной сосновыми иголками, тропе, по какой он сейчас шагает. С этого Жанниного «он нам всю дорогу слезами зальет» началось (вот эту дорогу – «зальет», эту самую и даже, кажется, в этом самом месте: в этом хилом малиннике, обступившем тропу, он тогда хлюпал носом)… С этого началось: с беззаботной физиономии уводимого Левки, так легко бросившего брата одного среди леса, пусть уже и в виду огорода и хаты, маячивших за деревьями. В первый раз бросившего, чтобы тою же ночью бросить и во второй: его, Никины, кулачки, барабанящие в запертую дверь сортира… Она не открылась, дверь… И черная бездна в собачьих глазах – теперь только его, Ники, бездна… Дверь нужника, отделившая героя-всезнайку от… заики.
Последнее – уже не мысли, а общее, не закованное в слова, ощущение, возвращавшее все на круги своя… на один и тот же круг: берег… рыбина… Хорек… солнечный ореол вокруг головы свидетельницы…
Сквозь заросли потянуло свежестью. В Никиных ушах плеснуло – то ли от речки, то ли – сквозь годы – от первой, незабвенной Жанниной выдры… Вот. Еще… Еще раз… Неужели… Понемногу обрастающее новыми дворами Хрипотино несколько лет назад вынудило выдр уйти. Неужели вернулись?.. Почему бы и нет: село́ все ж таки далеко, лес нехожен, тропа заросла…