Полная версия
Разный Достоевский. За и против
Раз Тургенев при Достоевском описывал свою встречу в провинции с одной личностью, которая вообразила себя гениальным человеком, и мастерски изобразил смешную сторону этой личности. Достоевский был бледен как полотно, весь дрожал и убежал, не дослушав рассказа Тургенева. Я заметила всем: к чему изводить так Достоевского? Но Тургенев был в самом веселом настроении, увлек и других, так что никто не придал значения быстрому уходу Достоевского. Тургенев стал сочинять юмористические стихи на Девушкина, героя «Бедных людей», будто бы тот написал благодарственные стихи Достоевскому за то, что он оповестил всю Россию об его существовании, и в стихах повторялось часто «маточка».
С этого вечера Достоевский уже более не показывался к нам и даже избегал встречи на улице с кем-нибудь из кружка. Раз, встретив его на улице, Панаев хотел остановиться и спросить, почему его давно не видно, но Достоевский быстро перебежал на другую сторону. Он виделся только с одним своим приятелем, бывшим в кружке <Д.В. Григоровичем>, и тот сообщал, что Достoeвский страшно бранит всех и не хочет ни с кем из кружка продолжать знакомства, что он разочаровался во всех, что все завистники, бессердечные и ничтожные люди.
В 1848 году мы жили летом в Парголове; там же на даче жил Петрашевский, и к нему из города приезжало много молодежи. Достоевский, Плещеев и Толль иногда гостили у него. Достоевский уже не бывал у нас с тех пор, как Белинский напечатал в «Современнике» критику на его «Двойника» и «Прохарчина». Достоевский оскорбился этим разбором. Он даже перестал кланяться и гордо и насмешливо смотрел на Некрасова и Панаева; они удивлялись таким выходкам Достоевского,
Однажды явился в редакцию Достоевский, пожелавший переговорить с Некрасовым. Он был в очень возбужденном состоянии. Я ушла из кабинета Некрасова и слышала из столовой, что оба они страшно горячились; когда Достоевский выбежал из кабинета в переднюю, то был бледен как полотно и никак не мог попасть в рукав пальто, которое ему подавал лакей; Достоевский вырвал пальто из его рук и выскочил на лестницу. Войдя к Некрасову, я нашла его в таком же разгоряченном состоянии.
– Достоевский просто сошел с ума! – сказал Некрасов мне дрожащим от волнения голосом. – Явился ко мне с угрозами, чтобы я не смел печатать мой разбор его сочинения в следующем номере. И кто это ему наврал, будто бы я всюду читаю сочиненный мною на него пасквиль в стихах! До бешенства дошел.
Максим Антонович
Мистико-аскетический роман
Всем, конечно, известны и всем, вероятно, даже надоели так часто повторявшиеся в реакционной квиетистической печати жалобы на литературную критику шестидесятых годов за то, что она будто бы губила литературные дарования, сбивала с толку, направляла на ложный путь и уродовала беллетристические таланты. Литературная критика добролюбовской школы, гласят эти жалобы, отрицая чистое искусство и игнорируя требования и условия художественности, ставила прежде всего и выше всего мысль художественного произведения и притом не идею в ее общем отвлеченном значении, независимо от времени и обстоятельств, а именно узкую, специальную мысль, имеющую прямое, непосредственное отношение к данному времени и данным местным обстоятельствам. Она напевала, твердила, внушала, даже повелительно требовала, чтобы словесные художники в своих произведениях непременно преследовали практические прикладные цели, занимались злобою дня, политическими и общественными вопросами и непременно с целью разрешения их в известном, определенном смысле, согласно с общим направлением автора и с стремлениями той школы или практической партии, к какой принадлежит автор. Она догматически провозглашала как непреложную истину, что искусство должно служить жизни, что художество есть только особенная, более легкая форма для выражения того, что проповедует и распространяет публицистика. Художники, подчинившиеся влиянию этой школы, сами на себя накладывали путы: вместо того чтобы предоставить полный простор своему таланту, ничем не стеснять его полета, во время которого он мог бы собирать всевозможные материалы, руководясь единственно своим художественным инстинктом, они рабски держались узкой тенденции, смотрели на все сквозь призму ее и старались насильственно подгонять к ной свои повествования. Эта тенденциозность губила всякую художественность и создавала в беллетристических произведениях неестественность, деланность, вымученность. Эти произведения были побасенками, выдуманными для проведения тенденциозной морали.
Николай Каразин.
Из иллюстраций к «Братьям Карамазовым»
Справедливы ли эти обвинения, или нет – мы этого здесь разбирать не будем. Мы желаем только обратить внимание на тот факт, что тенденциозные художественные произведения существовали, существуют и будут существовать у нас и помимо влияния добролюбовской школы, что они вызываются не только влиянием критики, но еще и другими причинами, что тенденциозность встречается и у тех писателей, которые могут быть названы общепризнанными, патентованными художниками. Что такие произведения есть теперь – доказательством может служить роман, разбором которого мы намерены заняться.
Достоевский принадлежит к числу тех наших, так сказать, дореформенных художников, на которых не имела никакого влияния критика добролюбовской школы. Талант Достоевского развился, окреп и установился еще до Добролюбова, и к критике последнего Достоевский всегда относился отрицательно. Да по своему огромному самомнению он и не способен был принимать к сведению замечания критики и пользоваться ее указаниями. Значит, критика шестидесятых годов нимало не повинна в тех фазах развития, через которые проходил талант Достоевского и характер его литературного творчества.
С самого начала Достоевский был истым художником, представителем искусства для искусства. В первых его произведениях до шестидесятых годов не было заметной тенденциозности. Правда, Добролюбов в большинстве типов, изображенных в этих произведениях, нашел общую мысль, общую всем им черту и всех их отнес к категории «забитых людей», у которых пострадало человеческое достоинство. Но эта мысль принадлежит самому Добролюбову, а не Достоевскому, который вовсе не задавался этой мыслью и брал для изображения типы, руководствуясь не какими-нибудь соображениями и целями, а художественным инстинктом или тактом, и он, вероятно, сам удивился, когда ему сказали, что его типы в большинстве принадлежат к категории забитых людей в смысле Добролюбова. Но чем дальше, тем произведения его становились все тенденциознее, и тенденция их направлялась в сторону «Русского вестника» до такой степени заметно и явственно, что другие журналы, печатая его произведения, конфузились, извинялись, делали оговорки. Наконец, последнее произведение его, которое мы имеем в виду рассмотреть, есть верх тенденциозности; его как-то странно и называть романом. Это трактат в лицах; действующие лица не разговаривают, а произносят рассуждения и притом большею частью на одну и ту же, очевидно излюбленную автором, тему теологического или, лучше, мистико-аскетического свойства. Эту тему единодушно развивают действующие лица: монахи и миряне, старцы и юноши, мужчины и женщины, господа и лакеи, добродетельные люди и закоренелые грешники. Но, не довольствуясь этим, автор приложил к своему роману всерьез, взаправду несколько важных и глубокомысленных трактатов мистико-аскетического содержания под псевдонимом старца Зосимы. Роман с приложением аскетических поучений – да ведь это несообразность, нелепость! Но с точки зрения тенденциозности эта несообразность, эта нелепость естественна и понятна. Для автора самое главное мысль, тенденция, а роман второстепенная вещь, оболочка; он старается провести свою мысль всеми мерами, всеми правдами и неправдами, и, боясь, что читатель сам не увидит и не поймет этой мысли в аллегории романа, он пересыпает аллегорию трактатами, которые уже прямо должны наводить читателя на тенденцию романа. Автор, вероятно, вовсе не прибег бы к аллегории романа и изложил свою мысль только в трактате, если бы был уверен, что трактат так же сильно подействует на читателей и с таким же увлечением и азартом будет читаться и в том случае, если он не будет подправлен и сдобрен разными романтическими снадобьями и художественным перцем.
Словом, тенденциозность романа не подлежит ни малейшему сомнению. А чтобы лучше уразуметь тенденцию, составляющую сущность романа, нам следует припомнить направление или – так как это слово почему-то многим теперь не нравится – мировоззрение автора его. Достоевский, возвратившись к литературной деятельности после невольного ужасного литературного бездействия, описанного им потом под видом пребывания в «Мертвом доме», пристал к той литературной партии или школе, которую можно назвать левым славянофильством. Это было особого рода славянофильство, не столь крайнее, как московское, но гораздо менее ясное и определенное, чем последнее; оно было похоже на тот вид славянофильства, который исповедовали Шевырев, Погодин, вообще «Москвитянин». На самом левом конце этого направления стоял А. Григорьев, неопределенный мечтатель и художественный мистик, одною своею стороною даже соприкасавшийся с западничеством. Вот в этом славянофильствующем направлении Достоевский и вел вместе с своим братом Михаилом последовательно два журнала – «Время» и «Эпоху». На знамени этих журналов было написано и девизом их было: «Мы оторвались от почвы, то есть от простого народа, и улетели в облака; поэтому мы должны спуститься на землю, возвратиться к почве». В чем должно состоять такое возвращение к почве, этого журналы совсем не разъясняли. Но в то время многим, а в том числе и нам лично, это возвращение казалось очень подозрительным. Впоследствии эти подозрения оправдались, когда Достоевский своею беллетристическою и публицистическою деятельностью обнаружил и разъяснил, в чем должно состоять возвращение к почве. В политическом и общественном отношении путем для этого возвращения должны служить принципы князя Мещерского, развивавшиеся в «Гражданине», деятельным сотрудником которого был Достоевский. А затем возвращение к почве приняло другую форму. Достоевский бросил всякую политику и общественность, отложил в сторону всякие житейские вопросы, а ударился в субъективность, зарылся в самую глубину души, в ту таинственную область, где гнездятся восторженная вера, все решающая мистика и созерцательный самозаключенный аскетизм. Вот в эту-то область и увлекает Достоевский всякого интеллигентного человека, витающего в облаках и желающего возвратиться к почве.
Подробности этого кульминационного пункта в развитии мировоззрения Достоевского таковы в их общих чертах. Русский простой необразованный народ есть самый религиозный народ в мире; он стоит на самой высшей степени религиозного совершенства и духовного просвещения, так что для него не нужно никакое мирское просвещение. Русский народ есть «народ-богоносец», как выражается старец Зосима, псевдоним Достоевского. Просвещение есть свет духовный, озаряющий душу, просвещающий сердце; и Достоевский уже прямо от себя утверждает, что «наш народ просветился уже давно, приняв в свою суть (?) Христа и учение его», что хотя наша земля и нищая, но ее всю «исходил, благословляя, Христос». Кроме общей религиозности, русский простой народ отличается еще особенною любовью и уважением к мистицизму и аскетизму, к усиленным подвигам поста, послушания, целомудрия и всяких других родов умерщвления греховной плоти – словом, к тем подвигам, которые практикуются в монастырях и скитах. «От народа спасение Руси», говорит псевдоним Достоевского; «русский же монастырь искони был с народом». Из этих двух посылок силлогизма всякий, даже не учившийся в семинарии ни Barbara-м, ни Celarent-ам, сразу выведет заключение: следовательно, спасение от монастыря. Европейское же просвещение и образование в этом отношении диаметрально противоположно духу простого русского народа; оно неизбежно ведет к неверию, к самомнению, к умственной кичливости, к превозношению и гордыне; оно порождает равнодушие, холодность и даже презрение к аскетизму, к посту, целомудрию и умерщвлению плоти, а тем самым отчуждает от спасительного монастыря. Поэтому, если русский человек захочет умственно развиться и получить научное европейское образование, то он вместе с образованием незаметно всасывает яд неверия, умственной гордыни и отчуждения от монастыря, – словом, отрывается от почвы. Вследствие этого-то русская интеллигенция так бессильна и бесплодна. Все ее построения не имеют фундамента и стоят на песке; все ее заботы, все ее планы об устройстве или улучшении общественных отношений и об облегчении участи простого народа оказываются напрасными и не достигают цели. И это будет продолжаться до тех пор, пока интеллигенция не возвратится к почве, к простому народу. И путь этого возвращения после вышесказанного ясен сам собою.
Интеллигенция должна отказаться от своего просвещения, должна отвергнуть зловредное европейское образование, отречься от него, смирить свою гордость и свой ум, овладеть собою, «подчинить себя себе»; а самое лучшее средство для этого – отправиться в монастырь и выбрать себе в руководители какого-нибудь старца, отдаться в его полное распоряжение, быть у него на послушании, отречься от своей воли и предаться его воле во всем, как это и сделал один из героев романа, Алеша Карамазов – самое любимое детище автора. Тогда только интеллигенция, смирив самолюбивую и гордую волю, найдет правду в себе, достигнет истинной свободы духа и осуществления всех тех своих стремлений, которым она безуспешно старалась удовлетворить беспочвенными гражданскими идеалами и заботою о злобе дня. Приблизительно через такой же цикл развития прошел лично сам Достоевский. «Не говорите же мне, – восклицает он в своем «Дневнике» за прошлый год, – что я не знаю народа! Я его знаю: от него я принял вновь в мою душу Христа, которого узнал в родительском доме еще ребенком и которого утратил было, когда преобразился в свою очередь в европейского либерала». Убедить и других последовать тем же путем, то есть бросить всякие гражданские идеалы, всякие мирские злобы дня, и искать свободы и правды только внутри себя и притом по указаниям и под руководством монастыря и скитских старцев, – такова мысль, такова цель, такова тенденция как романа «Братья Карамазовы», так и речи Достоевского о Пушкине и его полемики по поводу этой речи.
Да ведь это все та же старая песня, скажет читатель, которую мы слышим и слышали столько раз! Совершенно верно. Это даже не новая вариация на старую тему, а просто та же старая тема, которую всегда развивали и развивают все обскуранты и ретрограды, противящиеся всяким улучшениям во внешнем быте и общественном положении и состоянии людей, та же старая песня, которую тянули старые и тянут теперь новые славянофилы, та же песня, которую Лазарем распевал Бурачек в «Маяке» и в своих отдельных брошюрках, выходивших в 60‑х годах, которую лицемерно и фальшиво пел Аскоченский, которую элегантно исполняют разные великосветские Редстоки и Пашковы, и, наконец, та же старая песня, которую по воле какой-то злой судьбы запел под конец своей жизни и наш бессмертный Гоголь в своей злосчастной «Переписке с друзьями». В своей «Авторской исповеди» он провозгласил, как аксиому, следующее положение: «Верховная инстанция всего есть церковь (как у Достоевского монастырь), и разрешение вопросов жизни в ней». Во многих пунктах Гоголь и Достоевский буквально сходятся между собой; например, оба они восстают против гордыни ума и превозношения науки и рекомендуют смирение и покорную веру; оба они прославляют простой русский народ, как самый религиозный в мире, и т. п. К счастью для русской литературы, Гоголь не омрачил ни одного из своих художественных произведений этой тенденцией; он не произвел ничего, после того как в нем совершился поворот к мистическому аскетизму. Духом своих произведений он был недоволен; но уже ничего не мог поделать с ними и с сожалением вспомнил русскую пословицу: «Слово как воробей, выпустивши его, не схватишь». Зато он с удовольствием сжигал все, что еще не было выпущено и оставалось только в рукописи. Достоевский поступил иначе; он внес свою тенденцию в свои художественные произведения; он продолжал свою художественную деятельность и после того, как в его мыслях совершился окончательный поворот к мистическому аскетизму. Не довольствуясь публицистической пропагандой своего мировоззрения, он стал пропагандировать его и своими романами. Сочинения Гоголя, если от них отнять «Переписку» и «Исповедь», останутся цельным перлом без пятен и трещин, стройным организмом, который оживлен одним общим духом, одною господствующею идеей. Сочинения же Достоевского, если даже исключить из них публицистические статьи и речи и «Дневник», будут представлять разнохарактерную смесь, крайние члены которой проникнуты различным духом и одушевлены неодинаковыми тенденциями.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.