Полная версия
Каждый охотник
Юлия Герштейн
Каждый охотник
© ООО Издательство «Питер», 2024
© Серия «Питер. Fantasy», 2024
© Герштейн Ю., текст, 2024
© Мишакина Е., иллюстрация на обложке, 2024
* * *«Каждый охотник желает знать, где сидит фазан» – мнемоническая фраза для запоминания основных цветов видимого спектра светового излучения
Глава 1. Мир магнитной аномалии
С тех пор как шесть месяцев назад родители пропали без вести по дороге из Твери в Москву, Майка плохо спала. В ее снах под масками мамы и папы скрывались чудовища, которые раздирали сердце на части и являли ей гораздо более жестокие концовки для всей этой истории, чем та, которая была на самом деле.
Вот они покидают ее, чтобы усыновить Катьку, с которой она не общалась лет сто, и Катька, встречаясь с ней, рассказывает, какая замечательная теперь у нее мама. Или вот они счастливо женаты, живут в каком-нибудь Лондоне или Лиссабоне, приезжают в Москву погостить, и Майка случайно натыкается на них у самого Кремля. И поначалу ее охватывает эйфория, потому что она думает, что родители вернулись за ней, но мама очень вежливо улыбается и говорит что-то – неважно что, важно, что она не говорит, – и тут Майка видит, что у нее под платьем животик: у мамы новый ребенок, новая счастливая жизнь, где нет места ей, такой грустной, такой старой Майке. И мама уходит.
Или вот идет экзамен. У мамы с папой в руках распечатанная табличка с критериями оценки хорошей дочери, и она, Майка, с треском проваливает экзамен по всем статьям. И мама уходит. Или вот они вдвоем, папа с мамой, такие родные, такие знакомые, на фотографии в окружении троих детей, и она напрасно ищет среди этих троих детей себя, и это так дико, что там нет ее лица. Но думать об этом времени все равно не остается. Потому что мама забирает у нее из рук фотографию и… уходит.
И так каждую ночь, на новые лады, при разных обстоятельствах, пока Майка не испытает положенную ей порцию боли. Папа с мамой уходят, и мама… что у нее за выражение лица! Смесь неприязни и желания поскорее избавиться от нее, как от старой вещи, с которой связаны неприятные воспоминания. А объяснить это, конечно, можно только тем, что она таких папу с мамой не заслуживает, потому что она очень-очень плохой человек. Ведь что должен сделать ребенок, чтобы от него отказались родители?
Но сколько бы она буквально по молекулам ни разбирала каждое свое воспоминание о папе и маме с психологом, как бы детально ни расписывала свои сны после пробуждения, сколько бы ни читала Юнга, Франкла, Ялома и даже православных святых, сколько бы ни смотрела самые разные видео, объясняющие механизм горевания и проживания потери, – в обмен на всю эту душевную работу она не получала ни прощения, ни объяснения. Только очередную ночь и очередное утро – и новый мучительный сценарий, который подкидывало ей собственное подсознание.
Вместо того чтобы спасать от боли хотя бы на шесть или семь часов в сутки, сны ранили, и ранили очень сильно. И если наяву Майка хоть как-то научилась контролировать свои эмоции, то во сне мозг пускался в вальпургиеву свистопляску, заставляя верить, что, возможно, она уже никогда не станет прежней и что рана ее не затянется.
Все это ненадолго отступало на рассвете, когда ей удавалось погрузиться в мягкую спасающую дремоту, но, просыпаясь, Майка оказывалась еще более уязвимой. Именно благодаря этой дремоте ужас реальности на время как бы отодвигался, забывался и затем охватывал ее с новой силой, едва она открывала глаза. И эти первые минуты отстраивания новой реальности были, может быть, самыми страшными за весь день, требовали от нее наибольшего количества сил.
Находиться в своей шкуре, в своем теле становилось невыносимо. И она просто лежала в кровати, буквально кожей ощущая, как ее окружает квартира, окружает холод или жара, и в собственном теле ей было так же неуютно, как в чужом. Переживая приступы панических атак, во время которых, ей казалось, опору теряла не только она, но и вся планета, Майка задыхалась от простреливающей головной боли и бессонницы, от жары и общей неустроенности, которая как бы перетекала из нее в окружающий мир и обратно. Чтобы все это кончилось, достаточно было лишь открыть окно и сделать шаг, окно манило ее, но она не могла так поступить с бабушкой, которая вряд ли справилась бы еще и с этим ударом.
В интернете писали, что когда тебя накрывает паника, надо кричать, чтобы высвободить накопленную тревогу, и Майка беззвучно кричала в подушку, вставала, чтобы встать, ложилась, чтобы лечь – снова и снова, снова и снова, – пока спазм в груди слегка не ослаблял свою хватку. В такие минуты ей больше всего на свете хотелось бежать в безопасное место, к маме и папе, и она бы бежала, но в мире без папы и мамы бежать было некуда, и именно это подводило ее к мысли о том, что, может быть, жизнь без родителей на этой огромной и пустой магнитно-аномальной планете не имеет никакого смысла. Ведь только папа с мамой – настоящие, не из ее сна – могли успокоить эту боль и унять все ее тревоги; настоящие мама с папой любили ее со всеми ее болячками и травмами безусловной любовью, зная все ее недостатки, любили так, как она никогда не полюбит себя. Так ради чего или кого ей было оставаться там, где их больше нет?
Как ни смешно, но на поверхности жизни все последние шесть месяцев ее удерживал теннис – тот самый теннис, который так любил Набоков и в который играли британские леди и джентльмены в эпоху королевы Виктории.
Бабушка нашла способ обхитрить монстров из Майкиных снов. Как-то раз они взяли такси и поехали в разросшийся теннисный магазин на «Белорусской» и, к изумлению продавцов, скупили все мячи, которые только были на складе – сотни зеленых спасительных малышей, в гору которых Майка зарывалась перед сном и в горе которых просыпалась поутру.
Мячи залезали своей пушистой зеленой шкурой к ней в нос, рот и глаза еще до пробуждения, обволакивали особенным запахом корта все ее тело еще до того, как мозг начинал зашвыривать в сознание картинки клинского Макдоналдса, так и не купленной теннисной ракетки и солнечных зайчиков на окне родительской машины цвета мокрого песка. Вот и сегодня мячи спасли ее от очередного витка утреннего ужаса.
Она резко поднялась с кровати, когда будильник прозвонил шесть тридцать утра, откинула одеяло, и на пол спрыгнуло с десяток мячей, а вместе с мячами на пол соскользнула разомлевшая беременная Груша.
– М-мр-р-р.
– Груша, – пробормотала Майка и, поддавшись желанию прижать к себе этот шерстяной растрепанный шар с космическим глазами, хотела было взять кошку на руки, но та не спеша и весьма красноречиво потрусила на кухню. – Поняла, сейчас покормлю, только дай мне закинуть вещи в сумку, окей?
Майка вытащила спортивную сумку из-под кровати. Она стояла босыми пятками на полу и дрожала от холода. Но так было даже лучше – тут подходил любой способ отвлечься от тупой боли в груди. Клин клином, так сказать: холодный пол, холодный душ, холодное-прехолодное солнце за окном и холодное лезвие ножичка для резки бумаги. Ах, как грустно, сверкнул насмешливой улыбкой папа и потрепал ее по макушке; он был так близко, совсем рядом, стоило лишь прикрыть глаза и протянуть руку, чтобы дотронуться до него…
– Нет, только не сегодня, пожалуйста, не сейчас.
Она поднесла к носу мяч, вдохнула аромат каучука, немножечко пришла в себя и, щелкнув выключателем у прикроватной тумбочки, взглянула в открытый зев своей спортивной теннисной сумки. В ней лежали носки, ракетка, напульсник, мячи, кроссовки, лайкровая футболка, шорты, полотенце, расческа, резиновые тапочки, дезодорант, а под сумкой виднелся уголок огромного пыльного коллажа, который она уже два месяца прятала под кроватью не столько от бабушки, сколько от себя самой.
Коллаж состоял из зацепок, которые ей и Косте удалось собрать за время расследования, и вызывал у нее страшное волнение всякий раз, когда Майка на него смотрела. Сердце начинало биться, возвращалось ощущение тревоги, которую в первый месяц она испытывала круглые сутки; перед глазами, точно как пишут в книгах, мутнело; всю ее помимо воли начинало трясти; и обычный, в сущности, кусок бумаги обретал над ней страшную, непонятную власть.
Психолог объяснила, что дело в выбросе кортизола, адреналина и норадреналина, которые ее надпочечники вырабатывают каждый раз, когда она сталкивается с вещами, приводящими в движение травму, поэтому смотреть на эти вещи было нельзя. Майка уже хорошо представляла свои волшебные железы треугольной и полулунной формы, которые устали от того, что гипоталамус постоянно заставляет их вбрасывать в кровь стресс. Но пыльный кусок бумаги под кроватью притягивал ее, как кокаин притягивает наркомана, и ей приходилось напоминать себе снова и снова, что лишь она решает, смотреть на коллаж или нет, потому что иногда уверенности в этом у нее совсем не оставалось.
Она быстренько подтянула теннисную сумку к себе и пяткой оттолкнула коллаж поглубже под кровать – за три месяца, что она держалась и не смотрела на него, под кроватью скопилось много пыли, и Майка уже начинала чихать, но давать себе поблажку было нельзя, пыль так пыль: она боялась увидеть хоть краешком глаза даже маленький кусочек коллажа.
Приняв холодный душ, она укуталась в полотенце, вернулась в спальню, причесалась, взяла со стола телефон, вставила в уши наушники, пошла на кухню делать гренки и включила подкаст, чтобы заглушить голос, который вечно звучал у нее в голове, заставлял спорить с собой, лишая энергии и сил: «Посмотри, посмотри на коллаж, Майя». – «Не сегодня». – «Посмотри». – «Не сегодня». – «Посмотри». – «Уроборос…»
«Уроборос»?
Что «Уроборос»?
Она постучала по уху, чтобы поправить наушник, и прислушалась к голосу ведущей: «Последние снимки Уробороса, которые ученые получили с телескопа Хаббл, демонстрируют безжизненную поверхность, очень похожую на поверхность нашей родной Луны. Как бы сильно всем нам ни хотелось обнаружить на триаде новые артефакты, которые могли бы пролить свет на происхождение этих космических тел, сказать что-либо точно очень сложно. Но так как в морях всех трех лун астронавты обнаружили похожие по составу базальты, образовавшиеся порядка одного миллиарда лет назад, есть вероятность, что когда-то все три тела могли быть частью какого-то одного образования…»
Майка дала кошке влажного корма, ополоснула сковороду, обжарила в подсолнечном масле три маленьких кусочка черного хлеба, покрошила на них мелко порубленный чеснок с сыром и разогрела чайник. Что эти луны вообще делали рядом с Землей? И если их уже притянуло к планете настолько близко, почему бы всему этому нагромождению окончательно не слиться в каменно-космическом поцелуе? Папа постарался бы найти всему логическое объяснение, папа смог бы ее подбодрить… В груди что-то дернулось и больно кольнуло. Не думай про папу сейчас, думай про завтрак, про завтрак, завтрак…
Майка переложила гренки на тарелку, через силу запихнула в себя несколько обжигающих кусочков и, осознав, что на этот раз все-таки ускользнула от утреннего приступа паники, выдохнула.
Большие настенные часы показали семь. Что ж, пора идти пулять круглые желтые ракеты в животы Борьки и Глебаса.
Она быстренько сполоснула посуду, чтобы не оставлять ее бабушке, и отправилась в спальню надевать джинсы и майку, приготовленные еще с вечера. Оставалось сделать только одно.
Вытянув из шкафа коричневую безнадежно маленькую кофту, которую ей подарила еще мама и которую она не могла себя заставить выбросить, хотя на локтях уже появились протертости, Майка поежилась от холода, влезла в мягкие узкие рукава и обхватила себя за плечи, представив, что это мама обнимает ее.
Где-то за окном проехал автомобиль, и она очнулась. Сделав глубокие вдох и выдох, стараясь отвлечься от мыслей о плохом и не плакать, она достала с полки старенький слинг – в него предмет за предметом полетели кошелек, телефон, проездной, книжка Стивена Кинга, пропуск в ФОК. В сумку со спортивным снаряжением забросила бутылку воды, банан, пару яблок, слишком блестящих, слишком зеленых, но вполне годных для нескольких подач, и, ощущая, как в животе комом осели пережаренные гренки, подошла к зеркалу.
На нее взглянула восемнадцатилетняя девочка с глазами чайного цвета: лицо в веснушках, брови окончательно выцвели за лето, ноги и руки почернели на корте от загара, сгоревшие плечи облупились, но, по крайней мере, ее волосы, светлые, ровные, как кусок блестящей на солнце платины, отросли почти до пояса и теперь были похожи на мамины.
«Жирная корова», – подумала Майка, перепроверила плиту раза три, хотя даже на третий она показалась недостаточно выключенной, и вышла из квартиры в мир, где из-за трех притянутых к земле лун московские парки с их историческими усадьбами изгибались под напором странно сильных, не характерных для этой местности ветров, день ото дня становились гуще, зеленее и непроходимее. В мир, где из-за магнитной аномалии сбоила мобильная связь, где привычные переулки давали новые причудливые дуги и выводили к сожженным пустырям, где водовороты Москвы-реки выплескивали серебристую жирную рыбу, где прогорклый воздух пробок как будто бы лишился тяжелых взвесей и приобрел морские нотки, где исчезали целые озера, чтобы появиться в неожиданном месте, а обычное утреннее солнце делало тени более четкими, странными, неуютными.
Глава 2. Дым над чашкой капучино
Хэппи Мил навеки потерял свое очарование, когда родители пропали прямо у клинского Макдоналдса, оставив после себя только пустую «вольво» цвета мокрого песка – с растворенными настежь дверьми, с постукивающим от старости включенным мотором. Тогда же и там же, наверное, закончилось и Майкино детство. Хэппи Мил перестал быть «счастливым», равно как и сама Майка.
Хотя красно-желтый ресторанчик рядом с «Электрозаводской», где она теперь жила вместе с бабушкой, и не имел к исчезновению мамы с папой никакого отношения, каждый раз, подходя к метро, она хотела зажмуриться. Это была еще одна вещь, с которой, по мнению психолога, ей никак нельзя было сталкиваться, но с которой она, естественно, сталкивалась чуть ли не каждый день, потому что веселенький за́мок желто-красного цвета рос, казалось, прямо из метро – ни обогнешь, ни пройдешь мимо.
И вот тогда ее мозг придумал очень хитрую штуку, чтобы не страдать: в определенное время суток этот Макдоналдс умел превращаться из врага в союзника, надо было только, чтобы все сошлось. Дело обстояло вот как. Когда в ресторане были только семейные пары с детьми, это означало, что мама с папой, где бы они ни были, передают ей, Майке, привет. А вот если Макдоналдс был пустым и мертвым, это означало, что сегодня – опасный день и надо держать ухо востро.
Это была не единственная мера безопасности, которую Майка научилась соблюдать, чтобы удерживать свою боль на какой-никакой привязи. Месяца через три после исчезновения родителей, когда интенсивные, застающие врасплох приступы паники потихоньку сменились на почти никогда не прекращающуюся тянущую боль в сердце, Майка разметила город понятной только ей системой символов и знаков, слегка снимающих напряжение.
Например, серая «вольво» в Медовом переулке, как у папы, или женщина с длинными светлыми волосами, как у мамы, символизировали хорошие вести: что, может быть, сегодня полиция найдет новую зацепку или Майке приснится сон – полнометражный фильм, в котором родители – это родители, а не вечно покидающие ее монстры. А вот собака, смотрящая на нее недобрым, тяжелым взглядом из темного закоулка, точно так же, как тогда в Клину, была плохой приметой и означала, что сегодня, чтобы дышать и жить, куда-то идти, что-то кому-то отвечать или даже просто молчать, понадобится чуть больше сил, чем обычно, и, скорее всего, боль погонит ее куда-то в город, потому что сидеть неподвижно в таком состоянии невозможно.
Миновав несколько привычных дворов и переходов, как правило, Майка подходила к Макдоналдсу уже в каком-то определенном настроении. Да, машина у окошка экспресс-заказов – точно такого же цвета мокрого песка, как у папы, значит, сегодня день будет хороший. Может быть, даже позвонит Костя и расскажет, как идет его расследование. Запах чизбургеров и картошки фри – один в один, как в тот день, значит, возможно, именно сегодня что-то найдут ребята из «ЛизаАлерт». Плюс на пути к метро ведь не было ни одной страшной собаки, да и в Макдоналдсе прямо с утра много семей, а это значит, что ее догадка верна: ну не могли мама с папой деться в никуда, не могли они просто испариться, как дым над чашкой капучино!
Они где-то есть, они где-то ждут того, кто их найдет, нужно просто не сдаваться. А что, если прямо сейчас они думают о ней, о Майке, а что, если они обиделись на нее и злятся за то, что она опустила руки? Сердце Майки от таких мыслей начинало биться быстрее, пока она не вспоминала напутствия психолога и жгучий огонек желания куда-то бежать, что-то делать, искать, спрашивать, звонить потихонечку не угасал.
Иногда в особенно тяжелые дни ей казалось, что только в красно-желтом Макдоналдсе и сохранилась частичка мамы с папой. Дрожа от напряжения, она садилась на поезд на Ленинградском вокзале, приезжала в Клин, добиралась до местного Макдоналдса, заходила внутрь, брала горячий кофе и, вдыхая знакомые запахи, с блаженным выражением лица набирала сообщение психологу: «У меня срыв», – виноватый смайлик, виноватый смайлик, виноватый смайлик, но на самом деле с ее лица не сходила довольная улыбка. Потому что своей вины она не чувствовала. Только облегчение от того, что боль хотя бы ненадолго становилась чуточку меньше.
А потом начиналась реакция, и Майка, конечно, заранее понимала, что этого не избежать, что реакция будет сильной, как идеальный шторм, но она также понимала и то, что это будет позже, не сейчас. А сейчас ей было нужно просто немного запахов, которые как будто возвращали ее в прошлое, а значит, она как будто становилась ближе к маме с папой, к тому моменту, когда они еще были вместе.
Обычно после таких вот поездок в Клин несколько дней подряд Майке было сложно успокоиться, и, свернувшись клубочком в своей комнате, она пропускала лекции в университете, пережидала боль, как ураган, пока бабушка носила ей успокоительные чаи, делала массаж плеч, лежала вместе с ней под одним одеялом, обнимая, плача, поправляя очки или даже читая вслух, – и так часами, пока одеревеневшее тело Майки не оживало, не становилось теплее.
Психолог всякий раз намыливала ей шею после таких поездок, объясняла, что это все равно что обнулять так тяжело наращиваемый прогресс. Но, как и в случае с коллажем, Майка не всегда могла устоять перед страшной силой, которая тянула ее к родителям, – неведомой, настолько ощутимой, настолько более мощной, чем она сама, что противостоять ей порой было невозможно.
Проблема, конечно же, заключалась в том, что в Макдоналдсе родителей не было, родителей нигде не было; и после выхода из многодневных срывов, ощущая, как ее всю потряхивает, она всегда обещала себе одно: что больше никогда в жизни не будет ни ездить Клин, ни заходить в ресторанчик с буковкой «М», и верила в это, пока все не повторялось снова.
Майка поправила ремень спортивной сумки на плече, и за спиной, как лук и стрелы, клацнули ракетки. Сегодня на «Электрозаводской» дул все такой же странный ветер – порывистый, сильный, пригибал к дороге тяжелые ветки немногочисленных деревьев – мерзавец всерьез намеревался снять с кого-нибудь скальп. И прежде чем спуститься в метро, она по привычке задержалась перед красно-желтым ресторанчиком, убирая с лица свои светлые волосы. В желудке скопился комок из боли – пережаренные, жирные гренки с чесноком. Макдоналдс казался живым и мертвым одновременно, и Майка так и не поняла, какой сегодня будет день.
Она проехала первую часть пути словно во сне, желудок совсем разболелся. До того как зловещая уроборосная триада зависла над Землей, впрыскивая в планету то тут, то там яд своих магнитных аномалий, Майка любила московское метро за его чистоту, комфорт и сравнительную безопасность. Зимой там было тепло, а летом прохладно, станции-дворцы сияли чистотой, люди с последними моделями телефонов и стаканчиками кофе всегда выглядели по-европейски модно и аккуратно. Но теперь все изменилось, и всякий раз, когда ты оказывался в черном жерле тоннелей, тебя охватывало плотное кольцо из какой-то странной тоски и зудящего под кожей неуюта.
Сегодня, как обычно в последнее время, в метро стоял жуткий холод. Сколько Майка себя помнила, такого до Уробороса не бывало. Она сидела на своей лавке, сжавшись, глядя в пол, с облегчением выдыхая на каждой новой светлой станции просто потому, что поезд выезжал из тоннеля.
В интернете ходили слухи, что люди видели всякое за черными окнами вагонов. Что машинисты, оставшиеся на своей работе, теперь проходили какие-то специальные тренинги, а на места уволившихся – люди массово увольнялись – менеджмент сажал рэмбо из спецслужб за огромную зарплату. До Уробороса в метро всегда можно было укрыться от любой неопределенности в жизни: за «Электрозаводской» всякий раз следовала «Бауманская», за «Бауманской» – «Курская», за «Курской» – «Площадь Революции» и никак иначе. Но после того, как в небе загорелись три новые луны, Майка повсюду чувствовала себя не в своей тарелке, особенно в метро, потому что теперь станции под землей не всегда совпадали с паутиной станций на карте, о чем свидетельствовали многочисленные оппозиционные сайты, подкасты и даже иногда предупреждающие граффити на улицах, те, которые еще не успевали быстренько затирать бдительные власти, не желающие разводить панику.
Пошатнувшись вместе с пустым вагоном на перегоне от предполагаемой «Профсоюзной» до – хотелось бы надеяться – «Новых Черемушек», Майка опрокинула затылок к холодному, чуть ли не заиндевелому стеклу. Под какой частью их необъятной родины гонит состав храбрый машинист? Судя по этому холоду, не по Сургуту ли или Мурманску? Но там ведь нет метро. По крайней мере, не было до Уробороса. Майка повернула голову и с опаской взглянула за окно вагона. От ее дыхания на холодном стекле остался теплый след.
Однажды в Питере она спустилась на «Пушкинскую», и в длинном тоннеле под землей на какую-то долю секундочки ей показалось, что две реальности смешались, что до «Электрозаводской» всего ничего и, если захотеть, можно оказаться дома у бабушки минут за двадцать. Это немного сбавило тревогу, которую она всякий раз испытывала в новых городах. Но затем она вышла из-под земли, и это все еще был Питер, не Москва: похожее метро, похожие автомобили, почти такая же и все-таки другая линия жизни. А теперь примерно то же самое происходило не только с ней, но и с целым миром.
Майка поежилась и отогнала воспоминания о Питере. Ее слегка подташнивало, не надо было ей, конечно, есть эти пережаренные гренки, не надо было класть в кофе так много ложек сахара. Чтобы отвлечься, она достала из слинга кинговское «Оно» и пролистала до страницы, на которой остановилась в прошлый раз.
У мамы здорово получалось лечить ее желудок, мама говорила, что это просто нервное, кипятила брусничный морс, обжигающий, согревающий, но Майке становилось легче гораздо раньше, еще когда, прежде чем идти ставить морс, мама просто обнимала ее, и ниточки целительного тепла, исходившие от ее рук, обвивали Майку. Сейчас все пройдет, это просто гренки, дурацкие гренки, я тебя обниму, и все пройдет…
– Ну, здравствуй, Волчок, – проговорил низкий мужской голос над ее ухом, и она медленно подняла тяжелые ресницы.
Пустой вагон метро дернулся на изломе тоннеля, перемигнул лампами; тот, кто звал ее, качнулся вместе с остальным миром, на секунду завис прямо над ней, а потом его снова отбросило назад.
Майка попыталась сфокусировать на незнакомце взгляд своих чайно-карих глаз. Широкоплечий, высокий, с книжкой Сартра под мышкой, с огромным циферблатом часов на запястье, весь такой в черном, весь на нерве. Господи, просто сделай так, чтобы мне показалось.
– Мы знакомы? – спросила она дрожащим голосом; в ее левое ребро быстро-быстро стукнулось сердце, как будто хотело выпрыгнуть из грудной клетки и покатиться по вагону.
Широкоплечий огляделся, не спеша разминая шею, сел на синее сиденье напротив нее и смущенно усмехнулся. В глаза ей бросилась татуировка – вся его шея была покрыта извилистым узором из красных стрел, золотых листьев и черных браслетов, как бы обвивающих шею несколько раз.
– Привет, Волчок, – повторил он, растягивая слова, и почесал подбородок.
– Мы знакомы?
– Да.
Он аккуратно, глядя ей в глаза и как бы спрашивая разрешения, пересел на ее лавку. Она следила за угловатым рисунком его движений, не отрывая взгляда.
– Ну то есть теперь, думаю, да. Можно считать, знакомы. Некоторые называют меня Самбо, я Егор Самбовский.