Полная версия
Дневник Булгарина. Пушкин
Что это я себя в повара-то произвел вдруг? Верно – обедать пора, а ведь тут еще дел гора. Я вдруг вспомнил о бумагах Бенкендорфа. Достал из внутреннего кармана листки. Статья переписана писцом, да по первым строчкам понятно – Ивановский руку приложил, его стиль. Я невольно усмехнулся своим прежним рассуждениям. Не только меня читают, и его слово разлетается четырьмя тысячами экземпляров по России. Это дань бенкендорфова. А ведь моими стараниями Пчела стала самой большой и влиятельной газетой Империи Российской.
Ладно, одной заботой меньше, Андрей Андреевич пишет складно, его можно и в наборе прочесть. Я отложил статью Ивановского к готовым, наклонился над столом и стал выводить: «Приезд знаменитого писателя! Из Москвы нам пишут о приезде в Санкт-Петербург неподражаемого поэта А.С. Пушкина…». Какое уж тут, к ляду, вдохновение, надо было Сомыча хоть расспросить аккуратно – что ему еще об Александре Сергеевиче известно…
4
Истомина танцевала, как всегда, божественно, все аплодисменты по праву достались ей. Но внимание и испытующие взгляды были направлены на другую персону – Пушкина. После многолетнего отсутствия знаменитый поэт впервые явился на глаза столичной публики. Каков он? Кто знал Александра Сергеевича ранее, сравнивал поблекшие уже воспоминания с нынешней картиной, выискивая с помощью лорнета следы постарения или прежнего молодчества. Кто не знал – не только смотрел, но и прислушивался к пересудам знатоков. Пушкин проявил себя, как следовало ожидать, оригиналом – явился ко второму действию в кампании близких друзей – Дельвига и Плетнева, да не просто явился, а остановился в глубине зала, опершись локтем на бюст императора Николая. Позер – как о нем и рассказывали. Впрочем, так он ясно дает понять, что прекрасно знает свое положение и интерес, направленный на него. Но что за дело рассматривать героя издали?
Я сразу покинул свое кресло и подошел сквозь толпу к Пушкину знакомиться. Барон Дельвиг отрекомендовал меня.
– А я угадал вас, – сказал Пушкин, скаля зубы. – Мне верно вас описали.
– Зато вас угадывать нужды нет – вы сегодня премьер! – в тон ему ответил я.
Дельвиг поморщился, а Александр Сергеевич совсем рассмеялся.
– Чтобы произвести сегодняшний эффект, мне пришлось провести несколько лет вдали, в деревне. Согласитесь: быть кумиром четверть часа, между двумя па Истоминой – того не стоит!
– Царить четверть часа между биениями ножек Истоминой – об этом простой смертный может только мечтать.
– А вы большой шутник, Фаддей Венедиктович, – усмехнулся Александр Сергеевич. – Но ведь мы не простые смертные, – со значением добавил он. – В письмах об этом писать не с руки, а при знакомстве не могу не поздравить: вы за время моего отсутствия в столицах сделали замечательную карьеру.
– Спасибо. Как и вы.
– Не все так думают.
– Убедятся.
После обмена быстрых реплик Пушкин сделал паузу, которой я воспользовался, взял его под локоть и отвел от приятелей.
– Александр Сергеевич, вы, верно, в деревне не бездельничали, видел я ваши пиесы в «Московском Телеграфе», «Московском Вестнике». Совершенно восхищен. Особенно этим:
«Я помню чудное виденье:
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное мгновенье,
Как гений чистой красоты».
– Вы виденье и мгновенье местами поменяли, – поправил Пушкин недовольно.
– Верно, простите, память-то кавалерийская, все галопом! – смущенно хохотнул я.
– Ничего, – отмахнулся Пушкин, – главное в газете не переврите.
– Ловлю на слове, Александр Сергеевич. Извольте и нам, в «Пчелу» что-нибудь предложить! Гонорар будет хороший и тираж – сами знаете – на всю Россию. Или ж в «Литературные Листки».
– Так ведь ничего не осталось, все-все Полевой и Надеждин в Москве выпотрошили.
– Но в архиве-то, наверное, что-то оставлено? Про запас?
– Оставлено, конечно.
– Александр Сергеевич, хотите по семи рублей за строчку?
– Не всякий архив опубликовать можно, и даже хранить, – сказал Пушкин и вдруг посмотрел мне прямо в глаза. – Уж вы-то, Фаддей Венедиктович, лучше других это знаете!
– Цензуре подвержены как все, – развел я руками.
– Да я не о цензуре, – тихо и куда-то в сторону, по театральному сказал Пушкин.
– А о чем? О журнале «Северный Архив»?
Александр Сергеевич мотнул головой.
– Архивы бывают свои и чужие. Чужим распоряжаться сложнее. Верно?.. Извольте, Фаддей Венедиктович, пришлю стихов – из нового. Хотите поэму?
– По пяти рублев?
Пушкин снова развеселился.
– Я чувствую, мы с вами сойдемся! Да только не в цене – очень вы прижимисты, Фаддей Венедиктович.
– Вижу, что негоже с вами рядиться, Александр Сергеевич, не тот вы человек.
– Вот и славно, так ждите – пришлю! – пообещал Пушкин.
Тут дали занавес, и мы расстались. Я занял свой партер, а Пушкин, дабы не смущать Истомину незаслуженным видом затылков, прошел в одну из передних лож.
Глава 2
Пушкин присылает стихи и является в «Северную Пчелу» держать корректуру. Неожиданное приглашение на обед. Застольное сближение с поэтом. История – как стихи смывали кровью. Доверительный рассказ Пушкина о встрече с Кюхельбекером и просьба опубликовать стихи государственного преступника. Я – душеприказчик Кондратия Рылеева. Пушкин интересуется его архивом. Александр Сергеевич дразнит меня князем Вяземским, а потом предлагает свою дружбу. Пушкин с Дельвигом приходят ко мне на ужин. Разговор о моих странствиях в XXIX веке. Воспоминания о детстве. Мой отец.
1
Любезный Фаддей Венедиктович!
Уверенный в Вашем бесконечном добросердечии, обращаюсь к вам так, словно вы уже простили мои пустые обещания. Нынче я перед вами чист – судите по толщине пакета! Это лишь толика того, что обещаю дать в ваши журналы после осени в Михайловском. О цене мы говорили.
Свидетельствую вам искреннее почтение.
Пушкин.
Санкт-Петербург, 17 октября 1827года.
Можно ли дуться на человека, так владеющего пером и чувствами читателя? А вот Бенкендорф не отдает этой фигуре должного. Был бы Александр Христофорович в театре, да понаблюдай он за публикой! Хотя, верно, о настроениях публики он получил донесение, и не одно, но счел это пустой сенсацией. Не понимает он, что сила строк, написанных талантливой рукой, может быть не менее, чем сила приказа главнокомандующего, бросающего полки на смерть. И, как солдаты согласны идти в огонь, так и пылкие сердца готовы следовать слову кумира! И Пушкин тут прокладывает первую стежку.
Ну и хорошо, что не понимает. От греха – подальше.
Издатель – он первооткрыватель. Только путешественник наносит открытую гору или остров на карту и прославляет свое имя. А издатель – имя автора. Оттого у него рождается и прямо противоположное желание – сохранить открытие для себя. Возможно ли такое? Во всяком случае – не с Пушкиным, Пушкина, как говорится, в мешке не утаишь.
Поддавшись настроению минуты, я написал ответ.
Дорогой Александр Сергеевич,
с благодарностью принимаю Вашу посылку. Такое сокровище можно не то, что месяцы, а и всю жизнь ждать!
Ваши пиесы прекрасны: какая глубина! какая смелость и какая стройность! Особенно хороши новые главы Онегина. Вы, несравненный Александр Сергеевич, как некий херувим, занесли нам песен райских, кои – воистину – итог божественного вдохновенья, а не расчета низкого.
Но и без низкого прожить – никак, потому подтверждаю, что готов опубликовать в Пчеле мелкие вещи по оговоренной ставке. На большие вещи не посягаю (в Пчеле они не поместятся, а в журналах я такую высокую ставку предложить не могу), ими вы, полагаю, распорядитесь дополнительно. Но оставляю за собой право написать хвалебную критику на все – так мне нравятся творения Ваши. Впрочем, никакая критика не сможет одним доступным ей инструментом – низкой алгеброй – понять, поверить Ваш священный дар.
С величайшим почтением,
Ваш слуга, Фаддей Булгарин.
На минуту я даже размечтался: вот бы стать единственным издателем Пушкина! Для этого и газета, и журналы: «Пчела», «Сын Отечества», «Литературные Листки», «Северный Архив», «Талия» – есть, где разгуляться. Да невозможно это. Наверняка друзья потянут его в «Северные Цветы» и прочие альманахи. Да и рамок ему никто не задаст: не то, что мы – грешные, а и Александр Христофорович, и даже государь…
2
«Пушкин приехал!» – заорал в коридоре Орест Сомов. На этот раз он меня не удивил. Я успел отложить статью из иностранного отдела, писанную Гречом, встал из-за стола. Дверь распахнулась, в проеме возник Пушкин. Он мгновенно окинул кабинет и остановил взгляд на мне. Глаза смотрели остро, с доброжелательным интересом. Сразу начал шутить. Это всегдашняя у него манера или только со мной?
– Здравствуйте, дорогой Александр Сергеевич!
– Добрый день, любезный Фаддей Венедиктович. Уж не намекаете ли вы, что я вам дорого обхожусь?
– Нисколько. Истинному таланту цены нет.
– У рукописи всегда мера найдется. Теперь бы и Гомера продали! Скажите, сколько бы вы ему за строчку дали? Почем у вас гекзаметры? Дороже наших ямбов с хореями? – оскалился Пушкин.
– Так они и длиннее, Александр Сергеевич, – сказал я и жестом пригласил его в свое кресло, – вот, присаживайтесь, гранки готовы.
– Нет, увольте, на редакторское место мне рано. – Пушкин сгреб со стола приготовленные гранки стихов, и устроился в кресле у низкого столика. – Вы позволите?
– Как вам удобно.
– И перо, пожалуйста.
Я подал свое, со стола.
– Длиной в гекзаметр, – сморщился Пушкин. – И вы этакой оглоблей все-все отмахиваете?
– Этим я чужое режу, – пошутил я, но Александр Сергеевич, кажется, принял всерьез, кивнул и склонился над рукописью.
Меня для него больше не было. Он погрузился в текст, иногда шевелил губами, два-три раза сделал отчеркивания, что-то вписал. Я занял свое редакторское кресло, притянул вновь статью Греча, но из-под тиха наблюдал за Пушкиным. Так он работает? По крайней мере, отречение полное. Я хотел предложить ему чаю или кофе, но не решился отвлечь. Греч мне не шел, тогда я сообразил, что еще надо сделать. Влез в стол и достал пачку ассигнаций, отсчитал положенное – 250 рублей. Коли он все про деньги говорит, значит, – находится в безденежье. Помещик он, я слышал, небогатый.
В четверть часа все было кончено.
– Вот тут, Фаддей Венедиктович… (я быстро подошел) надобны запятые, тут точка. А здесь слово заменить «влекомый» на «гонимый» – будет точнее, мне только что на ум пришло. А здесь две опечатки – обязательно поправить надо.
– Хорошо, Александр Сергеевич, все будет в точности исполнено… Извольте, вот – гонорар.
Пушкин вскочил, взял деньги, сунул их в карман.
– Это кстати. Я обедать собирался, не хотите ли присоединиться? – просто сказал он.
– С превеликим удовольствием, – я принял приглашение через короткую паузу, – только распоряжусь.
Признаться, в эту секунду я пытался понять причину приглашения: внезапный порыв или замысленный расчет?
Я нашел в коридоре Сомова и отдал ему гранки с наказом проследить правку и сообщить Гречу, что сегодня, верно, уже не буду. После вернулся к гостю.
– Так едем, у меня и извозчик готов, – сказал тот.
Пушкин велел ехать к «Доминику». Дорогу мы потратили на болтовню об общих литературных знакомых. Пушкин был оживлен, сплетни его, казалось, искренне забавляли. В ресторане Александр Сергеевич спросил отдельный кабинет.
– Читаю в глазах ваших, Фаддей Венедиктович, род того удивления, какое бывает при том, когда певчий бас в литургии дает петуха.
– Не скрою, Александр Сергеевич, удивлен, но с приятностью.
– Считаю, что нам следует ближе быть знакомыми, ведь мы люди одного круга.
– Безусловно. Русская литература для нас…
– Правда ли, что ваш батюшка весьма родовитый дворянин?
– Что?.. Да. Наш род известен с конца XVI века. Основателем считается севский часник Василий Григорьевич. Старый князь Карл Радзивилл был опекуном моего отца, когда тот остался сиротой.
– А Радзивилл – королевского рода! Вот видите: хоть мои предки и постарше ваших, мы вполне можем ладить? – подмигнул мне Пушкин.
– Трудно понять, когда вы шутите, Александр Сергеевич, а когда – серьезны.
– Почти всегда серьезен.
– А мне кажется – напротив. Или вы все свои шутки дарите мне?
– Не обольщайтесь… Икры хотите?
– С удовольствием.
– И шампанского.
Пушкин заказал закуски, три перемены, сверх того шампанского, много вина и просил меня не беспокоиться.
На первых закусках разговор затих, Пушкин выказал жадность к еде, словно пропостовал неделю. Расстегаи были особенно хороши, белужья икра свежая, а красная чуть солона. Пушкину нравилось все, все хвалил, над всем причмокивал толстыми чувственными губами.
Первый тост подняли за литературу.
– Литература – призвание ваше, – молвил Александр Сергеевич, – но ведь начали вы с военного поприща; впрочем, как многие. Но когда вам пришло в голову это занятье?
– У нас в корпусе был театр, стихи писались, – сказал я. – Да и военную карьеру мою в России, честно говоря, оборвала, в какой-то мере, литература: я же сатиру на полкового командира написал. На гауптвахту попал, но тем дело не кончилось. Впрочем, бывают и совершенно обратные карьеры, – закончил я рассказ.
– Как это? – заинтересовался Пушкин.
– Знал я двух молодых поэтов, которым пришлось идти в бой именно во искупление своих стихов.
– Расскажите, расскажите!
– Извольте. Было это в финскую кампанию. В корпус графа Каменского присланы были из Петербурга военным министром, графом Аракчеевым, поручики Белавин и Брозе, не помню какого пехотного армейского полка. И вот за что: общими силами они написали сатирические стишки под заглавием «Весь-гом». Осмелюсь напомнить, что прежде командовали: «Весь-кругом», – и что это движение, фронтом в тыл, делалось медленно, в три темпа, с командой: раз, два, три. А потом стали делать в два темпа по команде в два слога: весь-гом. Эта маловажная перемена послужила армейским поэтам предметом к критическому обзору Аустерлицкой и Фридландской кампаний. В службе не допускаются ни сатиры, ни эпиграммы, и молодых поэтов наказали справедливо и притом воински. Военный министр прислал их к графу Каменскому без шпаг, то есть под арестом, предписав: «Посылать в те места, где нельзя делать весь-гом». Эти офицеры были прекрасные, образованные молодые люди. В первом сражении граф Каменский прикомандировал их к передовой стрелковой цепи, однако ж, без шпаг. Поэты отличились, и, не смея прикоснуться ни к какому оружию, потому что считались под арестом, вооружились дубинами и полезли первые на шведские шанцы. Граф Каменский после сражения возвратил им шпаги, и написал к военному министру, что «стихи их смыты неприятельскою кровью». Граф Аракчеев позволил им возвратиться в полк, но они не согласились и остались в корпусе графа Каменского до окончания кампании, отличаясь во всех сражениях.
Пушкин совершенно забыл о еде, и во все время рассказа, кажется, даже не шелохнулся, только глаза сверкали.
– Отличный рассказ. Вставьте куда-нибудь, – молвил поэт. – Стихи кровью смыты – вот образ поэтический, созданный поневоле Каменским… Впрочем, мне кажется, стихи не пятно, чтоб смывать, а доблесть, особенно если из-за них приходится рисковать головой… А что, страшно в бою?
– Нет, Александр Сергеевич, после страшно. А в бою есть хмель, кураж, такое упоение, от которого голова кружится. Даже рану человек на себе, порой, не замечает.
– Теперь некогда, а после, Фаддей Венедиктович, вы мне все про вашу Финляндскую компанию расскажите. Ваш рассказ тем хорош, что вы все подмечаете нашим, литературным глазом. Все черты, впечатления… А то спросишь бывалого человека, а он только и скажет: «да, мол, было дело! Ходили в атаку пять раз. Потом победили (или проиграли)» – и весь сказ. Интересный собеседник – это большая редкость. Я по молодости, бывало, резко менял круг знакомых, так, что даже друзья обижались. Нравилось мне быть рядом с тогдашними светскими львами Орловым, Чернышовым, Киселевым. Киселев в 31 год стал генерал-майором, он умел одновременно быть другом Пестеля и доверенным лицом императора Александра. Чем не типаж? Орлов состоял, как потом открылось мне, в Ордене Русских Рыцарей и мечтал о военном походе на Москву. А генерал-адъютант Чернышов имел многочасовые беседы с Наполеоном и прекрасно знал окружение французского императора. Что мне были сетования Пущина, что это не близкие нам люди?.. Так расскажите о Финляндской кампании?
– К вашим услугам, Александр Сергеевич.
– Я и сам бы хотел участвовать в какой-нибудь кампании… В детстве в Лицее, мы же все об этом мечтали – участвовать в сражениях. Шла кампания 12-го года, мне было 13 лет. Александр Раевский, ровесник мой, был уже поручиком, правда, в дивизии отца. Раевский старший был генералом, а мой отец – только майором… Простите, простите Фаддей Венедиктович, может быть, вам неприятно?.. Ведь вы тоже участвовали… там… Не примите, ради бога, на свой счет.., – Пушкин даже, кажется, смешался.
– Я нисколько не обижен, – я постарался улыбнуться самым любезным образом, отметив пытливый взгляд Александра Сергеевича. – Совесть моя перед Россией чиста, я хоть и сражался на французской стороне, но, в основном, легионером в Испании. А с русской службы я ушел в 1809 году, после Тильзитского мира, когда Россия с Францией была не только в мире, но и в дружбе. Кстати, я присутствовал при встрече высочайших особ, правда, не близко.
– Все равно, вам повезло, вы стали свидетелем великой эпохи. А я всю войну провел в стенах Лицея, мечтая о славе с такими же, как я, мальчишками… А как все после повернулось, кого какая слава нашла… Представьте, Фаддей Венедиктович, я ведь пятого дня видел Кюхельбекера! – Пушкин наклонился ко мне через стол, зрачки его расширились, ноздри большого носа трепетали; в этот момент он совсем стал похож на хищную птицу.
– Как это возможно?.. – известие меня поразило. – Ведь Вильгельм Карлович есть один из самых… то есть… монаршая милость безгранична, но как никто о том не знает?
– Милость тут ни при чем, – горько сказал Александр Сергеевич, – мы встретились на дороге, его везли куда-то из крепости. Есть такое место – Залазы. Там к станции подъехали четыре тройки с фельдъегерем. Я решил, что везут арестованных поляков, и подошел ближе. Если бы Вильгельм не оборотился на меня, я бы его мог не узнать. Мы кинулись друг к другу, а жандармы нас растащили. Кюхельбекеру сделалось дурно… я ему даже денег не смог передать. Представьте: он осунулся, оброс черной бородою… Вы Кюхельбекера хорошо помните, Фаддей Венедиктович?
– Конечно, мы знакомы были достаточно. Да и однажды увидев, Вильгельма Карловича не забудешь: высокий, всклокоченный, подслеповатый, нескладный, восторженный… Мы хоть и не были близки, но всегда уважительно относились друг к другу. Очень жаль… Увлечение ложными идеями погубило многие таланты.
– Вы так верно его описали, – заметил Александр Сергеевич. – Что он живой встает рядом… Выпьем здоровье Кюхли, пусть его дальний путь будет, по возможности, легким.
Пушкин, наконец, стал серьезен. Мы выпили.
– Доведется ли когда свидеться вновь! – вздохнул Пушкин. – А вы, вы ведь тоже потеряли в этом деле друзей?
– Одного, но драгоценнейшего, – произнес я.
– Вы были близки с Рылеевым, я знаю. Я, по возвращению из ссылки был в гостях у Натальи Михайловны. Печальное зрелище. Она много и с благодарностию говорила о вашем участии в судьбе ее и детей. Вы действуете так, сказала вдова, словно вам диктует и завещает сам Кондратий Федорович.
– Это долг мой.
– А я вот хочу Кюхельбекера печатать. Поможете? – вдруг в лоб спросил Пушкин.
Я помолчал, потом ответил.
– Нет, увольте. Долга у меня перед Вильгельмом Карловичем нет, а рисковать до такой степени ради услуги даже для вас, дорогой Александр Сергеевич, – не могу. Вы же знаете мои обстоятельства. В каком-то смысле за моими изданиями цензура следит даже строже, чем за, так сказать, более вольнодумными. Потерять газету или журнал за один такой случай… цена слишком высокая. Да и для него самого – Кюхельбекера – было бы это вопросом спасения, тогда риск обретает смысл, а так – лишь одно утешение, не более… Извольте – денег передам, это в сибирском краю подороже журнальной славы будет.
– Хорошо, я подумаю, – кивнул Пушкин с самым серьезным и задумчивым видом. – Спасибо за столь прямой ответ, Фаддей Венедиктович. В этом больше добра, чем в пустых обещаниях иных доброжелателей.
Он протянул мне руку в знак приятствия и словно подвел рукопожатием итог какой-то мысли, после чего вдруг развеселился.
– Часто ли вы в театрах бываете? Коей из балерин предпочтение отдаете? Телешовой? Или друг Грибоедов не велит? – хохоча, Пушкин наполнил наши бокалы.
– Я человек женатый, в театрах с супругою бываю, – степенно ответил я, но на веселье Пушкина сие не повлияло.
– Я, знаете, Истомину ценю, вы верно, стихи мои в «Онегине» помните. Но и Телешовой должное отдаю – в ней есть своя изюминка. Но про нее – молчок, я понимаю: имущество отсутствующего друга должно остаться в неприкосновенности. Выпьем здоровье Катерины Александровны!
– Странно слышать ноты циника в словах первого романтического поэта.
– Я, знаете, ни тот, ни другой. Я – человек настроений, – признался Пушкин.
– Верно – самых крайних, – сурово сказал я, не видя оправданий насмешкам Александра Сергеевича, – если позволили себе сочинить такой гадкий пасквиль, как «Гавриилиада».
– Дорогой вы мой человек! – вдруг без всякой логики обрадовался Пушкин. – Фаддей Венедиктович! Дайте обнять вас за золотые ваши слова!
Александр Сергеевич обошел стол, я встал, он меня обнял и расцеловал с такой искренностью, что я невольно улыбнулся.
– Что же вы меня за брань целуете?
– Так ведь за дело, за дело… Я и сам не рад, что написал сию поэму. И признаться в ее авторстве бывает стыдно, а что делать? Вот и вы ж не сомневаетесь в бойкости именно моего пера… А что написано пером… Но вам, друг мой Фаддей Венедиктович, во второй раз благодарность моя за прямоту и честность. Всегда вашему слову доверял, а теперь вижу, что на него, как на скалу положиться можно! – Пушкин поднял бокал. – За вас!
– Спасибо за панегирик, Александр Сергеевич. В ответ пью ваше здоровье!
– Так и я вам прямо скажу, – продолжал поэт, усаживаясь на место и вновь с жадностию принимаясь за еду. – У вас, Фаддей Венедиктович, также много дрянного написано, и критика бывает ох как неточна.
– Нет у нас в критике другого Пушкина или Жуковского. Критика больше правильных вопросов ставит, чем дает правильных ответов, в том ее и сила, и слабость. Ответы даете вы, писатели.
– Ну, только без обид, Фаддей Венедиктович. Я ведь просто сказал, по-дружески. Мне кажется, диалог наш уже приблизился к дружескому камертону. Иль нет?
– Сердечно рад сблизится с вами, Александр Сергеевич.
– Ну, так давайте без церемоний. Я рад найти в вас человека знающего и искреннего. Выпьем еще… Вот и молочный поросенок поспел!
Слуга принес запеченного в румяную корочку кабанчика с петрушкой в пасти. Пушкин опять был голоден, он отхватил половину задней части и набросился на нее. Его аппетит раззадорил меня, да и хмель требовал своей жертвы. Поросенок был испечен на славу, к нему потребовалась еще бутылка вина. Александр Сергеевич стал очень мил, рискованно больше не шутил, болтал об общих московских и петербургских знакомых, особо выделяя таких, как Зинаида Волконская и Толстой-Американец. Подобные персоны всегда имеют повод стать предметом досужих разговоров. Толстого поминали в связи с его дуэлями.
– А правда ли, что Грибоедов встретил на Кавказе сосланного Якубовича и они возобновили дуэль как бывшие секунданты? – спросил Пушкин.
– Это верно. И тот поступил нехорошо. Зная, какой отличный пианист Александр Сергеевич, Якубович кажется нарочно прострелил ему руку.
– Если так, то это подлый поступок. Увижу – руки не подам, – скривился Пушкин.
Больше мы неприятных тем не возобновляли, и конец вечера пробежал незаметно в самой дружеской непринужденной беседе. Александр Сергеевич настоял самому заплатить за ужин, а напоследок сказал:
– День сегодняшний считаю началом настоящего нашего знакомства, Фаддей Венедиктович. Вижу, что мы можем сойтись ближе, если хотите. В любом случае, уважаю вас и ценю среди самых избранных людей. И говорю так прямо не из лести, а чтобы и вы, Фаддей Венедиктович, поверили в мое искреннее расположение.
Я поблагодарил Пушкина в самых любезных выражениях, и в ответ выразил удовольствие пригласить его к себе на ужин.
Льстить Александр Сергеевич ни в чью пользу не расположен, знаю это твердо. Тем приятнее слышать его слова, размышлял я, едучи домой. Но в пути винные пары стали улетучиваться, и в словах Пушкина мне стало мерещиться высокомерие. Он предлагает свою дружбу так, словно уверен, что от такого дара не только не отказываются, а обязательно принимают с поклоном. А если в нем говорит не самомнение, то, опять же, предложение высказано в таких выражениях, что отказаться совершенно невозможно. Что это, как не навязчивость? К чему она? Неужто добрая застольная беседа может стать таким основательным фундаментом?..