Полная версия
Дом лжи
Почему я так ничего и не сделал, это, конечно, вопрос. Наверное, это мой пассивно-агрессивный протест против давления декана, способ заставить его понервничать – а вдруг я все же брошу ему открытый вызов и пошлю материалы в последний момент?
А может, я и впрямь их пошлю… Вики ясно дала понять, что она думает об этом, а ее мнение для меня зачастую решающее.
Такого декан явно не ожидал. Наверняка он считал, что после того нашего разговора я еще до каникул пойду и, как пай-мальчик, отзову свою кандидатуру. Кто знает, может, он обещал папашке Рейда Саутерна, мистеру Большие Баксы, что так и будет… Тогда получается, что я его вроде как подставил. А это уже никуда не годится, верно?
– Я надеюсь, ты понимаешь, что я действую сейчас в твоих же интересах, – заявляет Комсток.
Я только киваю – попытайся я облечь ответ, который просится у меня с языка, в социально-приемлемую форму, и меня просто стошнит.
– Саймон. – Декан откидывается на спинку массивного кожаного кресла. – Надеюсь, ты понимаешь, что в наше время любая юридическая школа должна проявлять особенную щепетильность в подборе профессорско-преподавательского состава.
Вот как? Тогда что ты здесь делаешь, декан?
– Разумеется.
– Более того, в наше время приходится учитывать не только профессиональные и иные компетенции преподавателей, но и… тщательно рассматривать их прошлое.
Я хлопаю глазами. И медленно заливаюсь краской под его взглядом.
– За последнее время мы не раз становились свидетелями того, как выдающиеся люди теряли влияние и положение в обществе за проступки, совершенные ими двенадцать, а то и пятнадцать лет назад.
Двенадцать лет назад. Пятнадцать лет назад. Эти цифры не с потолка взяты. Ты славно поработал, декан…
– А когда соперничающие кандидаты идут практически голова к голове, как ты и Рейд, то любая мелочь может оказаться решающей.
Он улыбается. Доволен своей победой.
– Разумеется, когда выбирать не из кого, как, возможно, будет в следующий раз, когда ты выдвинешь свою кандидатуру, – продолжает Комсток, глядя на меня снисходительно-задумчиво, – то никто не станет копать так глубоко. В самом деле, зачем кому-то задаваться вопросом, что человек делал лет, скажем, двенадцать тому назад, в молодости…
Лет двенадцать назад. Лет двенадцать назад.
– Однако в данной ситуации выбор есть… – начинаю я, стараясь контролировать голос, чтобы он не дрожал.
Он разводит руками:
– И мы, разумеется, ищем способ избежать конфликта. Поэтому глубоко копаем. Рассматриваем всю биографию кандидата. Включая и такие детали, о которых сам он забыл упомянуть, поступая к нам на работу.
Я так стискиваю зубы, что челюстям становится больно. Перед глазами мелькают черные мушки.
– С меня никто не брал обязательств раскрывать всю свою подноготную.
– Понятно, Саймон, понятно. И презумпцию невиновности тоже никто не отменял. Ничего ведь не удалось доказать, так? Вот только интересно… что будет с твоей карьерой, если вся эта история выплывет наружу? Я имею в виду суд и все прочее.
Вот именно, суд и все прочее.
– Так что я повторяю: предлагая тебе снять свою кандидатуру на этот раз, я действую в твоих же интересах.
Я медленно поднимаю глаза. Наши взгляды скрещиваются. К его чести, декан смотрит на меня в упор. Правда, льстивая ухмылка так и не сходит с его лица, но взгляд он все-таки не отводит.
– А если я заберу заявление? – спрашиваю я.
– Тогда незачем будет и копаться в этой древней истории. Что касается меня, то я с удовольствием оставлю ее в прошлом, где ей самое место.
19. Вики
Около шести вечера я возвращаюсь с дежурства – закупка продуктов для приюта, групповая сессия с психологом, починка сломанного стеклопакета в спальне второго этажа. Въезжаю в проулок за домом и ставлю машину в уличный гараж. Иду через задний двор, по всему периметру окруженный высоким густым кустарником, – тишина, свобода от чужих глаз – и вхожу в дом через кухню под «динь-дон» сигнализации и придушенный женский голос, сообщающий: «Задняя дверь».
Саймона не слышно. Никаких звуков в «логове», внизу, ни шагов наверху.
– Алло? – кричу я. Ставлю на пол сумку и иду к лестнице. – Саймон?
Тишина. В душе его тоже нет – я бы слышала шум воды.
– Саймон Питер Добиас!
Может быть, его нет дома? Но он говорил, что будет. Наверное, на пробежку пошел. Его ведь хлебом не корми, дай побегать.
Я подхожу к лестнице.
– Есть там кто-нибу-удь?
И слышу какой-то звук. Не на втором этаже, выше. Я поднимаюсь наверх. Так и есть, чердачная лестница опущена. Значит, он на крыше.
Поднимаюсь по лестнице, толкаю люк и выбираюсь на доски настила – верхней палубы, как ее называет Саймон. А вот и он, сидит в шезлонге с бутылкой «Джека Дэниелса».
– Эй, – окликаю его я.
Саймон поворачивается, взмахивает рукой.
– Не слышал, как ты вошла, – говорит он заплетающимся языком.
– Ты в порядке?
Я сажусь в шезлонг напротив, лицом к Саймону. Так и есть, глаза стеклянные. Значит, пропустил уже не одну порцию виски.
Я забираю бутылку.
– Что стряслось?
– Что стряслось? – повторяет он за мной, срывается с кресла и раскидывает руки так, словно собрался проповедовать толпе. – Что стряслось? Да то стряслось, что он все знает, вот что стряслось.
– Кто что знает?
– Декан Кумстейн, как ты его называешь. – Он вскидывает голову и кивает: – Теперь я тоже буду его так называть, вот что.
– Что он знает, Саймон? Что знает твой декан?
– Он знает. – Саймон поворачивается и чуть не спотыкается. До края крыши еще далеко, но я уже нервничаю.
– Саймон…
– Двенадцать лет назад, вот когда это было! – кричит он во весь голос и вертится из стороны в сторону, словно обращаясь к невидимым зрителям, как шпрехшталмейстер в цирке.
Двенадцать…
Только не это. О черт…
– Год две тысячи десятый! Полагаю, что без большого жюри не обошлось в рассмотрении дела об убийстве выдающегося…
– Эй. – Обеими руками я хватаю его за плечи и прижимаюсь лбом к его лбу. – Тише. Тебя услышат.
– Мне плевать…
– Нет, тебе не плевать, – шиплю я, не отпуская его, хотя он пытается вырваться. – Перестань корчить из себя идиота и поговори со мной нормально. Я постараюсь помочь.
* * *– Я пропал, – говорит Саймон, согнувшись над перилами и обхватив голову руками. – Декан теперь будет иметь меня, как захочет.
Я глажу его по спине.
– Ничего ты не пропал. Мы со всем разберемся.
– С чем тут разбираться? Он держит меня за яйца.
– Что у него на тебя есть? В выводах суда не называется твое имя.
– Брось, Вик. – Он поворачивается ко мне, бледный, взволнованный. – Да если б и назвали, хуже не было бы. Любому, у кого есть хоть капля мозгов, хватит пяти секунд, чтобы понять, кого имеет в виду суд. «Член семьи мужского пола» – вот как там написано. А в другом месте вообще сказано: «Члену семьи было двадцать четыре года». Да сколько у моего отца было членов семьи, во-первых, и скольким из них в мае две тысячи десятого было двадцать четыре, во-вторых? Мама тогда уже умерла, я был единственным сыном, и мой отец тоже. У него не было жены, других детей, сестер, братьев, племянников и плем…
– Ладно, ладно. – Я беру его за руку. – Я все поняла. Тот, кто прочитает выводы суда и будет знать контекст, поймет, что это сделал ты.
– Мало того, они меня еще и спросят. Если дело дойдет до факультетского начальства и комиссии по распределению должностей, они обязательно потребуют подтвердить или опровергнуть, что объектом высказанного судом мнения являюсь именно я. И мне придется во всем признаться.
– Ничего тебе не придется.
Он бросает на меня убийственный взгляд.
– Даже если б я был не прочь солгать по этому поводу – чего я делать не собираюсь, – мне все равно никто не поверит. В их глазах я просто стану еще и лжецом, а не только подозреваемым в убийстве.
– Да хватит тебе твердить одно и то же! Он уже двенадцать лет как умер, Саймон. Никто не наденет на тебя наручники.
– Ну да, не наденет, а знаешь почему? Почитай выводы. Меня спасла чисто техническая формальность – и все будут так думать.
– Ты слишком волнуешься. По-твоему, университетские профессора не способны оценить важность права психотерапевта не разглашать услышанное от клиента во время сеанса?
– Конечно способны. И, скорее всего, согласятся с решением суда. Но это все равно не доказывает, что я не убивал отца.
На это у меня нет возражений. Он прав. Я пытаюсь его утешить, а он прав. Эти выводы суда висят над его головой все последние двенадцать лет, и в них идет речь о наказании за неявку в суд по повестке, выданной большим жюри, которое рассматривало дело об убийстве Теодора Добиаса в его доме в Сент-Луисе, Миссури, куда он перебрался после того, как умерла Глори, а Саймон отрекся от отца. Правда, в документе не называется имя Саймона, но там сказано, что речь идет о члене семьи убитого, которому на момент убийства было двадцать четыре года. Саймон прав еще и в том, что под это описание не подходит никто, кроме него.
Прокурор округа Сент-Луис особенно заинтересовался телефонным звонком Саймона своему психотерапевту ранним утром того дня, когда его отца нашли мертвым в бассейне с ножевым ранением в живот. Саймон тогда нанял адвоката, и тот вел его дело целиком, от начала и до апелляции в суде высшей инстанции, который и вынес решение в его пользу. А ту терапевтку никто даже не спрашивал, что именно сказал ей Саймон.
Полиция, поди, и теперь думает, что отца убил Саймон, только доказать ничего не может. И Саймон прав. У любого, кто посмотрит на это дело со стороны, сложится впечатление, что он избежал приговора лишь технически. И если комиссия по распределению должностей услышит об этом, ему конец.
Саймон выходит на середину просторной «палубы», кладет руки на бедра и оглядывается.
– Отец с мамой часто здесь танцевали. Я тебе рассказывал?
Я подхожу к нему.
– Нет.
– Ага, они брали бутылку вина, маленький бумбокс, поднимались сюда и танцевали. Иногда мама подпевала. Певица из нее была никакая, но ее это не заботило. – Он показывает на стулья. – А иногда мы устраивали пикник, и тогда я сидел вон там, на стуле, с коробкой сока и сэндвичем, и смотрел, как они танцуют. Видела бы ты… – Он опускает голову, трет ладонью шею. – Видела бы ты, как она смотрела на отца. Помню, я тогда думал – как это, наверное, здорово, когда в твоей жизни есть тот, кто смотрит на тебя вот так…
Я касаюсь его руки.
– Извини. Я… слишком много выпил.
Я обнимаю его обеими руками, прижимаюсь лицом к его груди и шепчу:
– Потанцуй со мной.
Мы раскачиваемся вперед и назад. Пою я, наверное, не лучше, чем его мать, так что мы просто качаемся в такт уличным звукам – играют и кричат дети, проезжают машины, из их открытых окон слышна музыка, но особенно помогают птицы, которые чирикают поблизости. Саймон крепко прижимает меня к себе. Я чувствую, как бьется его сердце.
Саймон заслужил, чтобы кто-нибудь смотрел на него так же, как его мать смотрела на его отца. Он заслуживает куда большего, чем могу дать я.
– Я не знаю, что в нем было такого, – говорит он. – В детстве таких вещей не понимаешь, родители – они же просто родители… Теперь, когда я вспоминаю то время, мне кажется, что она одна стоила двадцати таких, как он, а вот поди ж ты, так по нему обмирала… Он был для нее всем. А когда… когда он… когда…
– Я понимаю. Понимаю.
– Это сломало ее. Понимаешь? Просто… сломало.
Поступок его отца сломал и самого Саймона и продолжает ломать теперь, пока он глотает слезы в моих объятиях.
Я глажу его спину.
– Ничего, все обойдется. Все будет хорошо, вот увидишь.
– Мне бы твою уверенность…
– Позволь мне помочь тебе в этом деле. Давай я возьму на себя этого декана.
* * *– Нет. – Саймон отталкивает меня и поднимает палец. – Нет. Спасибо, но нет.
– Почему? Ты же сам сказал – декан будет иметь тебя, как захочет. И если ты покажешь слабину, когда он начнет рыться в твоем прошлом, он поймет, что через это сможет вертеть тобой всегда. И ты вечно будешь у него на побегушках.
– Пусть. Я… уйду в другую школу или еще что-нибудь придумаю.
– Ага, и до конца жизни будешь грызть себя по этому поводу… Я же тебя знаю, Саймон. Ты зациклишься на этом Кумстейке и Рейде Саутерне заодно, как сейчас зациклен на этом дылде из твоей школы, Митчеле Китчензе.
Он берет бутылку и отпивает прямо из горлышка. Ветер треплет его челку.
– Ничего я не зациклен. Я давно о нем забыл.
– Ха!
Саймон смотрит на меня и уже начинает отвечать, как вдруг передумывает. Как он обычно шутит, у него ирландский Альцгеймер – он помнит только обиды и несправедливости.
– Это другое, – снова начинает Саймон. – Речь идет о моей карьере. О том, что я выбрал главным делом своей жизни. И я не хочу, чтобы… как сказать… ну, чтобы на мою профессиональную репутацию легла тень, что ли. Не хочу получить должность только потому, что сам наехал на декана, шантажировал его или что-то в этом роде.
– На должность все равно выбирает факультет; коллеги либо проголосуют за тебя, либо нет, и это зависит от твоих достоинств. А тебе надо лишь подстраховаться, чтобы декан тебя не подставил.
Но Саймон лишь мотает головой, долго и медленно.
– Нет, Вики. На это я не пойду.
* * *Пьяный и подавленный, Саймон уходит спать – гораздо позже своего обычного времени, особенно если учесть, как рано он встает. Я целую его на ночь, а потом отправляюсь в его кабинет.
Я обещала Кристиану Ньюсому показать ему условия трастового фонда, в котором лежат деньги Саймона, – как именно в них сформулировано то, что его жена не имеет права прикасаться к деньгам до истечения десяти лет брака.
Я нахожу пэдээф-поправки к трастовому фонду Теодора Добиаса, которая передает Саймону деньги, но с условием. И сосредоточиваюсь на его языке, на том чудесном маленьком сюрпризе, который Тед преподнес Саймону после своей смерти:
«…(а) в случае женитьбы САЙМОНА на ком-либо («СУПРУГА») никакая сумма из этого фонда не может быть потрачена на благосостояние и в помощь указанной СУПРУГЕ до истечения десяти (10) лет со дня женитьбы САЙМОНА на СУПРУГЕ. Данное ограничение включает в себя, но не ограничивается следующим: (1) любые расходы на совместное благосостояние САЙМОНА и СУПРУГИ, включая, но не ограничиваясь…»
Вот ведь говнюк, сделать такое с Саймоном… Дать деньги – и в то же время не дать. Ну не хотел он оставлять ему наследство, так и не оставлял бы, но зачем вот так, из могилы наступать на горло семейному счастью сына, которое еще даже не состоялось? И после этого еще говорят о женском воспитании…
И вот это еще мне нравится:
«Лишь в том случае, если САЙМОН и его СУПРУГА проживут вместе не менее десяти лет и за это время ни САЙМОН, ни СУПРУГА ни разу не подадут на развод, ограничение на использование средств трастового фонда, наложенное в параграфе (а), снимается полностью и безвозвратно».
Вот так, «супруга», будь хорошей девочкой и помни, что только через десять лет, да и то если ни один из вас ни разу не психанет и не попытается подать на развод, ты запустишь свои жадные загребущие ручонки в трастовый фонд Саймона. Только тогда ты «заслужишь» эти деньги, «заработаешь».
Откуда в тебе столько цинизма, Тедди? Ведь не все женщины выходят замуж за деньги.
Только некоторые.
* * *В углу комнаты гудит принтер, выплевывая страницу за страницей условий трастового договора. У меня звонит телефон – время вечернего созвона с Эм-энд-Эмс. Я надеваю наушники, чтобы не разбудить Саймона.
Когда нажимаю на кнопку «ответ», то вижу на экране только старшую, Марию. Даже зернистость изображения не мешает мне разглядеть, что мордашка у нее несчастная. Еще бы – у кого, кроме тринадцатилетнего подростка, лицо может быть более пасмурным, чем погода?
– Привет, тыковка, – говорю я и закрываю дверь кабинета, чтобы не шептать.
– Случилось, – траурным голосом объявляет она.
Что случилось?.. А, понятно.
– О’кей. О’кей, все хорошо. Мы же знали, что это скоро будет, так?
Она кивает, а сама куксится еще больше.
– Все в порядке, Мария, это же нормально, абсолютно нормально. Ты с прокладкой?
Она кивает головой, слезы капают. Первые месячные в жизни – дело пугающее, особенно когда рядом нет мамы, зато есть перспектива, что теперь это будет происходить снова и снова, – то еще удовольствие.
– Отлично! Так, теперь слушай – ты папе сказала?
– Нет! – выпаливает она.
– Ну как же, детка, ты не можешь скрывать это от своего папы; он ведь знает, что это когда-нибудь начнется.
Да, ее отец и мой бывший зять Адам знает, что у несовершеннолетних девочек бывают месячные, хотя мужчины слабо разбираются в женской анатомии.
– Когда… когда ты приедешь? – выдавливает она сквозь слезы.
– В выходные обязательно, о’кей? В пятницу вечером приеду и останусь на весь уикенд.
– О’кей, – хлюпает она. – А когда ты совсем приедешь?
Ах, вот оно что…
– В ноябре, – отвечаю я. – Помнишь, я тебе говорила…
– Но до ноября еще два месяца!
Я беру паузу. Да, действительно, целых два месяца, хотя мне кажется, что он настанет вот-вот.
– Мария, детка, я приеду к тебе в любой день между ноябрем и сегодня, только позови. В конце этой недели приеду. На весь уикенд. И мы пойдем пить молочные коктейли в то место, которое ты любишь.
– К Бартону.
– К Бартону. Будет весело. И ноябрь, – добавляю я, – наступит очень быстро, ты и оглянуться не успеешь.
* * *Закончив разговор, я крадусь по коридору к двери спальни, проверить, как там Саймон. Он мирно спит и видит хмельные сны о большом жюри и декане юридической школы.
В ноябре я от него уйду, это точно. Так будет лучше для всех – для меня, для самого Саймона, да и для девочек, моих племяшек, тоже – я нужна им рядом. Но я не могу бросить Саймона вот так, когда его будущее в юридической школе висит на волоске.
Потому что дело обстоит именно так. Если Саймон намерен и дальше позволять декану шантажировать его прошлым, то лучше ему собрать вещи и уйти прямо сейчас. Но это его убьет. Конечно, преподавать можно где угодно, но он любит Чикаго, любит свою школу…
И тогда у него навсегда останется такое выражение лица, как сегодня. Выражение человека, который потерпел поражение и смирился.
Нет. Я этого не позволю. И нечего спрашивать разрешения Саймона.
Я сама займусь этим деканом.
Я берусь за телефон и набираю номер Рэмбо.
– Мисс Вики! – раздается в трубке знакомый голос. – Опять не спится?
– Мне снова нужны твои услуги, – говорю я. – Когда мы сможем встретиться?
20. Саймон
Нет, я не зациклен на Митчеле Китчензе. Просто вспоминаю о нем иногда.
Конечно, прежде всего из-за той клички, «Мини-Мы». Ведь он всегда дразнил меня прилюдно, специально выбирая для этого и место, и время. Например, утром, когда я выходил из школьного автобуса. Или в холле, где вечно полно народу. А иногда специально выискивал меня на школьной ассамблее[21], именно чтобы подразнить. Даже присутствие моей матери его не смутило… Однажды во время занятий мне стало плохо, и ее вызвали в школу, чтобы она забрала меня домой. Из кабинета директора мы шли через спортзал, где Митчел и другие борцы разминались на матах (наш физрук был тренером по борьбе, поэтому на его уроках борцы занимались в одном зале со всеми, просто у них была своя тренировка, вдобавок к вечерней).
Короче, мы с мамой шли через спортзал, и вдруг Митчел как заорет: «Эй! Это же Мини-Мы! Привет, Мини-Мы!» Я молчал, но знал, что будет дальше: он будет орать во все горло, пока я не повернусь и не отвечу, то есть признаю, что это моя кличка. Страшное унижение. Я понадеялся, что раз рядом моя мать, то он скоро уймется, но не тут-то было.
Мама остановилась так внезапно, как будто наткнулась на стену, и повернулась к Митчелу. Молча. Я не видел ее выражение лица, но могу представить. Зная свою мать, ее быстрый ум и острый язык, я не сомневаюсь, что она была готова отбрить тупого неандертальца Китченза так, чтобы над ним еще долго ржала вся школа. Но она лишь посмотрела на него молча, и мы пошли дальше.
Мама не расспрашивала меня об этом, ни когда мы вышли из школы, ни когда приехали домой. Понимала, как это унизительно для меня, ждала, что я заговорю сам. Но я не заговорил.
Увы, Китченз не ограничился только кличкой. Кличка – это еще полбеды. Дело обстояло гораздо хуже.
А вот это уже совсем неприятно вспоминать. Хорошо, что я не зацикливаюсь на прошлом…
* * *Аншу как раз входит в свой кабинет по соседству с моим – вернее, вставляет ключ в замочную скважину, когда я прохожу мимо, направляясь на восьмичасовую пару.
– Профессор Биндра… Не рановато, а?
– Заседания, заседания и еще раз заседания, – откликается он. – Привилегия профессорской должности! Так что давай, подавай заявку, пока еще не поздно.
– Даже не начинай.
Аншу ничего не знает. То есть он знает, конечно, что декан попросил меня снять свою кандидатуру, чтобы Рейд Саутерн мог беспрепятственно получить должность. Но он не знает о втором разговоре с деканом и о слабо завуалированных угрозах. И никогда не узнает. Вот ведь в чем особая красота хода Комстока – я не могу даже пожаловаться на него, не выложив свою историю.
Мне еще повезло, что в свое время она не имела резонанса здесь, в Чикаго. Наверное, потому, что все случилось в другом месте. Отец тогда работал на юге штата, в округе Мэдисон, славящемся судебными решениями о компенсациях работникам асбестовых производств, обогативших не одного адвоката и пустивших по миру не одну компанию; жил он в Сент-Луисе. Так что убийство, расследование и суд происходили там.
Когда полиция пришла ко мне с обыском, я был уверен, что об этом напишут все местные газеты. Но этого не случилось. Я до сих пор думаю, что меня спасли дорожные работы в нашем квартале. Из-за них две полицейские машины и фургон с криминалистами встали в проулке за домом. Вот почему никто, кроме моих соседей Дирборнов, не мог увидеть, как служители закона входят и выходят через заднюю дверь. А Дирборнов в тот день, кстати, не было в городе. Полиция Грейс-Парк участвовала в обыске, но никакой информации в прессу от них не просочилось. Конечно, те соседи, которые жили подальше, может, и интересовались, что стряслось, но меня ни о чем не спрашивали. Точнее, у них просто не было возможности спросить – ведь я целыми днями пропадал в юридической школе, а утро и вечер тратил на дорогу.
Подспудно я продолжал ждать заголовков в прессе – «Полиция обыскивает дом сына убитого. Житель Грейс-Парк подозревается в убийстве, совершенном в Сент-Луисе»… Что-нибудь в таком духе. Но они так и не появились. Ни в тот месяц, ни в следующий, ни через год. А я все ждал, затаив дыхание, когда, как говорится, упадет второй ботинок[22] и тайное окончательно станет явным. Казалось бы, это должно было случиться, когда полиция попыталась выяснить, для чего я звонил доктору Макморроу, когда моего отца нашли мертвым. Мне пришлось выдержать целую битву в апелляционном суде штата Миссури за право не разглашать суть разговора с психиатром. Я был уверен, что уж об этом точно напишут в газетах, – но опять тишина. В Сент-Луисе об этом писали, а в Чикаго нет.
Я действительно не сообщил об этом, когда выставил свою кандидатуру на должность профессора. А зачем? И что рассказывать? Что меня вроде как подозревали однажды в убийстве, но ничего не смогли доказать?
Конечно, меня более чем вроде как подозревали, но доказать все равно ничего не смогли.
До сих пор не понимаю, что полиция рассчитывала найти. Неужели они думают, что убийцы такие тупые, что хранят улики прямо у себя дома, да еще, может, по комнатам раскладывают?
Помню, я на них почти обиделся.
– Неужели вы в самом деле думаете, что если б я хотел убить отца, – сказал я копам, которые везли меня на допрос в Сент-Луис, – то выбрал бы для этого ночь перед выпускным экзаменом в колледже? То есть сначала проехал бы всю дорогу от Грейс-Парк до Сент-Луиса, заколол бы его, еще шесть часов крутил баранку обратно и, невыспавшийся, пошел бы к восьми утра на экзамен? Какой в этом смысл?
– Никакого, – отреагировал детектив по имени Рик Галли. – Вот потому-то это и было бы превосходным алиби.
Я едва сдержал улыбку.
Кстати, за тот экзамен я получил высший балл.
* * *– Спасибо, Мария, – говорю я и хлопаю в ладоши один раз. – Итак, большинство считает, что полиция имеет право копаться в вашем мусоре, добывая улики против вас, еще до получения ордера на обыск. А что говорил на этот счет судья Бреннан? Кто-нибудь, кроме Марии, уже имел смелость схватиться с этим тяжеловесом от юриспруденции?
Я не поклонник сократовского метода обучения, когда студентов вызывают по именам и нещадно муштруют, вбивая в них знания. Помню, как сам я ненавидел то напряжение, тревожное ожидание и страх, который накатывал всякий раз, когда профессор окидывал взглядом список группы – кого-то теперь вызовут для публичной порки?