Полная версия
Кайзер Вильгельм и его время. Последний германский император – символ поражения в Первой мировой войне
За исключением Пруссии, ни одно из германских государств не достигло успехов, способных вдохновить своих подданных (большинство из которых не только не участвовали, но и не имели никакого отношения к правительству), вселив в них чувство гордости за свою страну и преданности ей. Средние классы оставались слабыми и состояли по большей части из чиновников, учителей и клерков, а не из купцов и тем более промышленников. Между тем именно в этих кругах появились первые признаки национального возрождения, принявшие форму академического протеста против французского космополитизма, восстановления ценности германской учености и германского культурного наследия. Общий язык и общая история, два величайших наследства, оставленных средневековой Европой современной Германии, постепенно начали признаваться важнейшими связями, объединяющими жителей множества политических образований, на которые раскололась территория государства. Глядя на мир вокруг них, эти жители регионов, достигших некоторого уровня национального самосознания, видели, что в других местах узы языка и культуры стали краеугольными камнями самых успешных политических сообществ. Во Франции и Британии (и в меньшей степени в Испании, Голландии и Скандинавии) национальные чувства выросли спонтанно, как лояльность гомогенной социальной структуре, которая развилась под властью прочного центрального правительства и принесла самый высокий уровень процветания, который когда-либо видел мир. Немцы постепенно стали понимать, что, поскольку у них есть общий язык и культура, целесообразно иметь и общее правительство, отсутствие которого и есть главная причина их невыгодного положения. Таким образом, немецкий национальный дух рос сознательно, базируясь на намеренной имитации того, что совершенно ненамеренно имело место в других местах, и черпая эмоциональный импульс из недовольства контрастом. Во Франции и Британии факты предшествовали и формировали основу теории. В Германии теория была принята в готовом виде интеллектуальной частью населения и стала идеалом, к которому требовалось изменить и приспособить факты. Из этого положения всего лишь один шаг до чувства, что судьба обошлась с Германией плохо и потому эту судьбу следует изменить насильственным путем. Немецкий историк Трейчке жаловался на отсутствие «солнечного света» в немецкой истории и считал, что средневековое германское имперское величие растаяло, как «сон в летнюю ночь».
Тем временем Пруссия развивалась в ином, во многих отношениях противоположном направлении в сравнении с остальной Германией. Великий магистр Тевтонского ордена во время Реформации был человек, принадлежавший к младшей ветви Гогенцоллернов. Лютер посоветовал ему отказаться от клятв, ликвидировать орден, жениться и основать династию; эту программу он выполнил полностью. Но в начале семнадцатого века его династия прекратила свое существование, и прусское герцогство слилось с владением курфюрста Бранденбурга. И хотя крестьян, которые были необходимы для колонизации славянских земель, подвергались искушению обещаниями исключительных свобод от манориальных обязанностей, разнообразные силы, действовавшие в эпоху Средневековья, в конце концов вернули их в состояние рабов, привязанных к земле. Города пришли в упадок, за исключением нескольких портов, через которые излишек зерна, которое выращивалось в крупных поместьях, ввиду отсутствия спроса на местах, отправлялось на запад. Средние классы, по сути, отсутствовали, и в течение двух веков в стране безраздельно правила юнкерская аристократия.
Во время правления Великого курфюрста (1640–1688) Гогенцоллерны стали постепенно брать верх. В 1701 году его сын Фридрих стал королем Пруссии. Династия основывала свою деятельность на следующем принципе: такое государство, как Пруссия, имеющее умеренные размеры, может процветать, только если является достаточно сильным, чтобы использовать разногласия между его более крупными соседями. Учитывая ограниченные ресурсы Пруссии, необходимые минимум силы, который требуется для этой политики, может быть получен только при строжайшем внимании и контроле за их использованием. Ситуация во многом схожа с той, что сложилась в Советской России в 1930-х и 1940-х годах и в других развивающихся странах Азии и Африки сегодня. Но основной промышленностью, на которую уходили все плоды экономии, была военная. И поскольку наемники были слишком дороги, Пруссия опередила революционную Францию, создав национальную армию. На это Фридрих Великий (1712–1786) истратил две трети своих доходов. В армии должна была служить одна шестая часть взрослого мужского населения. Ко времени его смерти прусская армия была практически такая же, как французская. Ее офицерскому корпусу было свойственно высокое чувство долга, которое заставляло офицеров, из уважения к себе и своему предназначению, выносить трудности, опасности и даже смерть, не отступая и не ожидая награды. Король верил, что подобное чувство чести можно найти только среди феодальной знати, а не у других классов, и уж точно не у буржуазии, которая руководствуется материальными, а не моральными соображениями и слишком рациональна в моменты катастрофы, чтобы считать жертву необходимой или достойной похвалы. Гражданская администрация являлась, в сущности, подразделением армии. Высшие чиновники набирались из того же класса высшей знати и должны были выказывать ту же безусловную покорность королю.
Такой абсолютизм сдерживался тремя аспектами. Во-первых, правительство страны находилось в числе самых современных в Европе, руководствовалось новейшими идеями рационализма восемнадцатого века и терпимо относилось к почти любым религиозным взглядам. Это правда, что у отдельного среднего индивида не было в нем права голоса, но рациональные люди всегда склонны предпочитать хорошее правительство самоуправлению. Во-вторых, король принимал те же законы, которые устанавливал и считал себя слугой народа. Когда верховный правитель – посредственность, вся система функционирует из рук вон плохо. Но среди Гогенцоллернов было намного больше хороших правителей, чем средних. И наконец, Пруссия добилась успеха: она быстро росла и увеличивала свой международный престиж. Человеческое нежелание отличаться от толпы само по себе достаточно, чтобы объяснить, почему самое деспотичное государство Германии также стало единственным, которому удалось пробудить в подданных преданность и чувство национальной независимости.
Такова была среда, в которой была сформулирована философия Канта (1724–1804), которого кайзер однажды назвал «нашим величайшим мыслителем» (хотя можно поспорить, прав ли он был, добавив еще и прилагательное «самый понятный»). Кант, у которого были проблемы с властями, пытался примирить в обстоятельствах, существовавших в Пруссии восемнадцатого века, родственные понятия «свобода» и «порядок», а в области знаний он хотел примирить свободу с всеобщей причинной связью, обусловленностью, которую видел в природе. Он утверждал, что главным фактором, отличавшим человека от животного, является его интуитивное осознание внутреннего морального закона. Человеческое поведение следует оценивать не по природе и последствиям его действий, а по лежащим в их основе мотивам. Действие морально, если оно мотивировано причиной. Проверка такой мотивации – может ли принцип, заключенный в действии, иметь всеобщее применение. Если лежащий в основе принцип может иметь такое применение, значит, сам акт является абсолютно незаинтересованным, а таковыми должны быть все моральные акты. «Категорический императив» – принуждение к действию без каких-либо условий. Человек всегда должен вести себя так, чтобы его действия могли стать основой для всеобщего закона. Симпатия и сострадание должны исключаться, как мотив морального действа. Человек должен стремиться к идее нравственно совершенного закона. В этом, по Канту, состоит добродетель, которая коренится исключительно в незаинтересованном действии, ориентированном на всеобщее благо. Возможно, отправной точкой мышления Канта была его ненависть к тирании. Но в попытке сделать внешних тиранов ненужными индивид должен был взвалить на себя еще более строгий кодекс, чем король Пруссии взваливал на своих подданных. Свобода человека – это способность преодолевать природные склонности, борьба с личным эгоизмом.
По Канту, сопротивление государству может считаться оправданным, если в принципах государства отсутствует всеобщее применение. Осталось только перенести место разума от индивидуального сознания к сообществу, как это сделал Гегель (1770–1831), и мир оказался перед парадоксом: только в покорности государству индивид может быть по-настоящему свободен. Возможно, из-за того, что западноевропейские правительства были в целом сильными и прочными, политические теоретики стремились подчеркнуть свободу и права индивидов. В Центральной и Восточной Европе, где необходимость в сильном правительстве была видна, как говорится, невооруженным глазом, предпочтение отдавалось порядку и правам государства.
Понятно, что возвышение прав индивидов за счет власти правительства ведет к эгоизму и анархии, а возвышение власти государства без учета прав индивидов – к деспотизму и несправедливости. Идею установления равновесия между ними легче сформулировать, чем исполнить. Равновесия можно достичь вербально, заявив, что высшая свобода заключается в подчинении закону, как воплощению разума, и что социальная свобода является составной частью, а не сдерживающим фактором силы государства. Но эта формула весьма коварна (особенно когда она выражена языком, трудным для понимания простым человеком) и на практике имеет тенденцию отклоняться в одном из двух направлений. Или существующий закон подвергается нападкам от имени свободы, как ощутимо неадекватное воплощение разума. Или требуется покорность – от имени разума – закону, приравненному к текущим требованиям правительства, даже когда это делается за счет индивидов. Оба отклонения имели место в Германии в девятнадцатом веке. Главный поток мыслей постоянно склонялся некритическому утверждению правильности того, что происходит; противники status quo, которым мешало отсутствие политического опыта, доводили требование свободы до абсурда.
Французская революция и ее последствияКайзер однажды говорил об унижениях, которым подверг Германию «корсиканский выскочка», и его жалоба иллюстрирует неприятие Франции, распространенное в его стране на протяжении всего девятнадцатого века. Французская революция дала Германии – и всему миру – беспрецедентную демонстрацию результата, который может быть достигнут решительным фанатичным правительством, способным вселить энтузиазм в свой народ и, таким образом, мобилизовать все ресурсы страны. Перед лицом этого урагана космополитический рационализм Веймара Гёте и спартанская дисциплина Потсдама Фридриха оказались несерьезными. Результатом стала волна романтического недовольства «просвещением» и широко распространенное (и никоим образом не всеобщее) желание подражать Франции, используя национальную идею для политических целей и обеспечивая, если необходимо, политическими уступками народную поддержку войны за освобождение и даже объединение Германии. Революцию необходимо делать собственным оружием. Проблема, занимавшая патриотов, заключалась в том, как поднять энтузиазм населения и вселить в него решимость, которая сметет все препятствия. Клаузевиц, сформулировавший свои взгляды примерно в это время, в первую очередь задавался вопросом, как общество, основанное только на культурной основе, может превратиться в общество с политической волей, обладающее самосознанием национальное государство, способное защитить себя, заботящееся о свободе и международном престиже.
В качестве шага к этой цели в годы, последовавшие за поражением при Йене в 1806 году, имела место масштабная перестройка прусской системы – в основном непруссаками на службе у короля. Были ликвидированы устаревшие экономические нарушения, города получили некоторую долю самоуправления, а рабы – свободу. Профессиональная регулярная армия, на размер которой Наполеон установил ограничение, была реорганизована и дополнена ландвером – народным ополчением. Были созданы начала Генерального штаба. Реформаторы были готовы пожертвовать другими ценностями ради восстановления Пруссии, как независимой европейской державы.
Та же атмосфера благоприятствовала развитию акцента на индивидуальность народов, который отличал германскую политическую мысль в течение следующего столетия. Академический интерес к национальным характеристикам получил политическое применение. Это имело место, как реакция против универсализма просвещения, против доминирования Франции в делах немцев и против наполеоновской попытки объединить Европу. Такой взгляд был близок немцам, поскольку доктрины естественного закона с их упором на универсализм, никогда не получали такого развития в Центральной Европе, как в Западной Европе. Каждый народ считался отдельной сущностью с четко выраженными характеристиками и возможностями. Различия были важнее, чем сходства. Более того, скорее государство, чем индивид, считалось воплощением национальной идентичности и, в качестве такового, хранилищем всеобщих ценностей. Не могло быть более высокой и всеобщей власти, и потому финальным арбитром между государствами должна была стать сила (хотя путь к этому выводу был зачастую сглажен поверхностным оптимизмом, предполагавшим, что государства, в которых национальная воля, а не прихоть правителя является главенствующей, будут иметь аналогичные взгляды на мировую политику, а значит, жить в мире друг с другом). И здесь снова ключевой фигурой стал Гегель. Его политическая философия – наиболее убедительное выражение интеллектуального движения, которое заменило старые связи и идеалы европейского универсализма жесткой индивидуализацией международной сцены.
Гегель, по рождению шваб, был профессором в Берлинском университете, основанном в 1912 году Вильгельмом фон Гумбольдтом в рамках прусского возрождения. В стране, где национализм стал интеллектуальным упражнением, университеты играли очевидную политическую роль. Но Берлин, безусловно, по праву заслужил название «Первого гвардейского полка учености». Он стал интеллектуальной оранжереей, в которой выросли такие мыслители, как Гегель, Ранке, Дройзен и Трейчке. Эти люди создали отдельный характерный взгляд на мир, который Германия в будущем сделала своим евангелием, сложную и гармоничную альтернативу рациональному индивидуализму, берущему начало в грекоримских традициях. Возрождение германской нации началось не у алтаря, а в университетских аудиториях.
Собрать разбитую вдребезги Германию оказалось не по силам Венскому конгрессу. Количество отдельных политических единиц сократилось примерно до тридцати, а правителям Баварии, Саксонии и Вюртемберга было позволено сохранить королевский титул (Ганновер тоже возвысился до ранга королевства). В последний момент Пруссия, в качестве компенсации за уступку ряда своих польских завоеваний России, получила значительные рейнские территории, в которых была не слишком заинтересована и для которых ее ограничительные методы оказались совершенно нежеланным контрастом в сравнении с двадцатью предыдущими годами французского правления. (Один результат – ввести в пределы ее границ шесть миллионов римских католиков, одни из которых – поляки.) Но народные движения, внесшие большой вклад в победу, получили лишь малую толику ее плодов. В Пруссии работа патриотов осталась наполовину недоделанной. Беднейшие крестьяне остались экономически зависимыми от землевладельцев-юнкеров, землей все так же владели юнкеры, а муниципальные реформы только расширили брешь между городом и деревней. Ландвер сохранился, но на него косо смотрели профессиональные солдаты, которые вошли в закрытую офицерскую касту со специальными привилегиями и судами чести. Никто не мог получить офицерское звание, даже от короля, если не прошел обучение в кадетской школе или, вступив в армию волонтером, не был выдвинут своим командиром. Энтузиазм не подпитывался удовлетворением, и естественным результатом стало чувство неудовлетворенности.
У немецких националистов до марта 1848 года не было объединяющей идеи. Самым очевидным шагом к обеспечению германских народов своим собственным государством являлось возрождение империи. Но даже если бы она не была официально ликвидирована Наполеоном, оставалась в руках династии, интересы которой были только частично немецкими и которая уже не сумела вселить объединяющий дух преданности в многочисленные народы, населявшие ее территорию. Менее трети империи Габсбургов было включено в Германскую конфедерацию, созданную как свободный союз в 1815 году, и из двенадцати миллионов, вошедших в состав конфедерации, почти половина были славянами. Правители Австрии, с одной стороны, не желали рисковать утратой своих интересов за пределами Германии, став во главе объединения немцев, с другой стороны, чувствовали, что объединенная Германия отодвинет их власть в тень. Более того, истинное объединение потребует отделения германских подданных Габсбургов от негерманских и присоединения к новому государству только первых. Поэтому Габсбурги не желали сами объединять Германию и не намеревались позволить это кому-нибудь другому. Такую позицию они могли рассчитывать сохранить, лишь пока германскому национализму не будет хватать поддержки. Другие германские правители, за исключением разве что короля Пруссии, находились в том же положении. Некоторые из них, как, например, в Баварии, сумели завоевать преданность местного населения, но оно было недостаточно сильным, а их земли недостаточно большими, чтобы обеспечить фундамент для национального государства. Объединенная Германия означала бы конец их собственной независимости. Они могли надеяться лишь на то, что их элита будет в достаточной мере осознавать свои германские качества, чтобы не допустить в свою среду бескомпромиссной оппозиции. Пруссия – другое дело.
Собственно Пруссия (в отличие от Бранденбурга) располагалась за пределами границ Священной Римской империи. Но к 1815 году король Пруссии приобрел так много территорий в Германии, что германское единство стало немыслимым, по крайней мере без ее согласия. Более того, в Силезии и Руре на этих территориях находилось два главных источника угля в Европе. Только лидеры германского национального движения, основываясь на примере англичан и французов (других не было), считали само собой разумеющимся, что национальное государство будет иметь либеральную конституцию, и потому связывали объединение с созданием ответственного представительного правительства. Требование этого, по сути, стало началом давления, направленного на адаптацию германской политической структуры не только к французской, но также к промышленной революции. Zollverein, он же Таможенный союз, созданный в 1828–1835 годах при лидерстве Пруссии (но без Австрии), помог ускорить технологические перемены. Но они почти не затронули провинции Пруссии, расположенные к востоку от Эльбы. Здесь влияние среднего класса было слабым, правящую элиту составляли землевладельцы, офицеры и чиновники, набранные из класса землевладельцев, и, как было видно, культура, которая развивалась, имела иные корни, помимо либеральной индивидуалистической традиции. Либерализм, весьма далекий от привлечения прусской элиты, более того, являлся анафемой для большинства из них. И вместо того, чтобы заплатить соответствующую цену за перестройку своего общества, чтобы стать германскими лидерами, они предпочли ничего не менять. В любом случае они опасались принять курс, заключавший в себе большой риск столкновения с Австрией, остававшейся номинальным лидером германских народов, и с Францией, чье место в Европе не могло не быть ослаблено подъемом сильной единой Германии.
Величайшей ошибкой либералов до 1848 года была неспособность осознать важность наличия в своем распоряжении организованной силы. Она объяснялась не только отсутствием практического опыта, хотя это определенно мешало. Доктринерские теории, позаимствованные в Англии и других странах, породили страх, что любая армия, помимо национального ополчения, станет угрозой для свободы личности. Соответственно, либералы не только не сумели организовать горожан в силу, которая смогла бы противостоять армии короля (хотя этот процесс начался в Берлине в 1848 году), но также они не сумели дать Германии или Пруссии, которые дали бы возможность не обращать внимания на Австрию. В результате демократы были унижены принцами во Франкфурте в 1849 году, а Пруссия оказалась униженной Австрией Ольмюцким соглашением 1850 года. После этого либеральное дело могло вообще развалиться, если бы экономические течения не укрепили средние классы. Впрочем, в любом случае его приверженцев было слишком мало, чтобы взять верх. Историк Зибель в 1863 году писал, что «прусские министры имели деньги и солдат и старую административную систему с изобилием реакционных сил; что касается нас, у нас вообще не было материальных сил, а значит, мы никак не могли добиться быстрого успеха…Нельзя найти ни одного человека в Пруссии, который не посчитал бы любую мысль о насилии глупой и преступной, поскольку она немедленно подавлялась».
Группы, противостоявшие либералам, не были слабыми, некомпетентными или нерешительными. Они считали себя спасителями Германии от хаоса в 1848–1850 годах, благодаря своей твердой позиции, и не видели причин не повторить то же самое в будущем. Более того, средние классы начали сомневаться в своей способности удерживать революцию в границах. Борьба за свержение политической власти землевладельцев в Германии была отложена на целую эпоху, во время которой начало пробуждаться самосознание рабочего класса. Маркс учил пролетариат использовать буржуазную революцию как шаг к диктатуре пролетариата. Не в последний раз немцы, которые желали позволить своим соотечественникам управлять своей судьбой, уклонились от действий, необходимых для этого, из страха, что, когда движение наберет силу, оно пойдет дальше поставленной цели. И в самом деле, будь либералы достаточно сильны, чтобы дать бой, результатом могла стать большая гражданская война, в которую постепенно втянулось бы большинство Европы с воистину катастрофическими последствиями для экономического и социального развития.
Тем не менее стремление к единству Германии распространялось все шире, и в 1859 году оно еще более усилилось благодаря примеру Италии. Неспособность добиться единства в 1848–1850 годах усилила чувство разочарования у немцев и спровоцировала реакцию против того, что считалось непрактичной политикой, ответственной за неудачу. Многие из тех, кто достиг зрелости в 1850–1870 годах, были не только одержимы идеей объединения, но также убеждены, что все препятствия может преодолеть только политика реализма – Realpolitik. Реализм влек за собой трезвую переоценку ценностей и готовность пожертвовать ради высшей цели всем остальным. И тогда как после 1806 года уступки делались либерализму за счет национализма, теперь речь шла об уступках консерватизму. Первенство, которое эти мужчины и женщины отдавали национальному делу ради, если потребуется, свободы – один из господствующих фактов следующих семи десятилетий. Это поколение дало Германии лидеров на период между 1880 и 1914 годами. Миру пришлось заплатить высокую цену за упорство, с которым он сопротивлялся и, таким образом, задержал объединение Германии.
После 1848 года все указывало на Пруссию как на центр германского единства и на нехватку международного влияния как цену сохранения раздробленности. Только прусская элита все еще опасалась, что объединенная Германия будет означать крах всего, что имело для нее ценность, а другие германские государства слишком гордились своей независимостью, чтобы стремиться к положению прусской провинции. Более того, всегерманское правительство, чтобы заслужить это название, должно было стать ответственным за оборону и внешнюю политику территорий. Именно эти две прерогативы и, таким образом, контроль за судьбой королевства были тем, от чего прусская элита была менее всего готова отказаться. Хотя в 1858 году в Пруссии появилось более либеральное министерство, история последующих двух лет наглядно показала, как глубоко укоренилась оппозиция. Решающее столкновение зависело от решения вопроса, какую форму примет армия и откуда будет осуществляться контроль за ней. Элита считала армию личным делом главнокомандующего, короля и по этой причине сопротивлялась попыткам прусского парламента регулировать расходы на нее или определять условия службы. За вопросом, сколько должны служить рекруты, два года или три, из-за которого велись нешуточные столкновения, стояли усилия личных советников короля, возглавляемых военным министром фон Рооном, завершить аннулирование реформ 1806–1814 годов и превратить ландвер в резерв регулярной арии. Раньше военные власти старались адаптировать свою организацию к гражданскому мировоззрению, теперь они отступали перед лицом гражданских убеждений, но всячески старались искоренить их, дав нации систематическое военное образование. Человеком, меньше всего готовым к компромиссу, был король Вильгельм. Он скорее отречется от престола. Он распустил парламент, оппозиция вернула былую силу, однако король еще не сдался. Его упорство могло потрясти страну до самых основ и сделать его имя примером социального ущерба, который может нанести неуместная неуступчивость.