Полная версия
Андрей Фролов
Яма на дне колодца
Пролог
Не нужно эпитафий. Я уйду так, словно меня никогда и не было на этом свете. Без почестей и ружейных залпов. Кричать не стану, хотя те, кто выжил, наверняка попытаются меня заставить.
Ворошу угли штакетиной.
Они едва теплые, умирающие.
Только в самых крупных из них, будто в драгоценностях, светится внутри что-то алое, летне-закатное. Пройдет еще полчаса, и вставшее солнце не позволит разглядеть их пульсирующую начинку.
Я ворошу воспоминания. Столь же стремительно холодеющие, но еще не потерявшие былого жара.
Костюм насквозь пропитан дымом. Он въелся в мои волосы, кожу, налип на слизистую глаз, забился под ногти, застрял меж зубов, клещом забрался в царапины. Втягивая противоречивые запахи сгоревшей древесины и ядовитого пластика, я вспоминаю.
Стена отчужденности, хранившая дом на протяжении черт знает скольких лет, улетучивается. Едва заметной перламутровой спиралью ввинчивается в дымные столбы. Впитывается в красные пористые кирпичи замкового забора. Трескается со звоном колокольчиков. Тает.
Значит, скоро приедут пожарные расчеты. Полиция. Машины «Скорой помощи». К тому времени, надеюсь, я потеряю последние силы и уже буду мертв.
Бреду по пожарищу. Ощущаю себя дрезденцем, выжившим после сокрушительно-затяжной бомбежки союзников. Пейзаж располагает к такого рода сравнениям. Не хватает лишь угольных, оплавленных по краям воронок. Но что-то подсказывает мне, что скоро здесь будет одна большая воронка.
Потому что сибирская земля обязательно разверзнется. Как в рассказе Эдгара По. Как с оранжевой цистерной. Заглотит протухший кусок реальности, как сом набрасывается на мясную приманку. И отныне городу будет нечего бояться.
Колосс разрушен. Значит, иммунная система привычного мира наверняка постарается как можно скорее избавиться от опухоли.
Утянет ли она выживших, если таковые есть?
Сарай, в котором мы хранили садовый инвентарь, а я нашел свою «золотую дозу», еще пышет сухим и обжигающим. Здесь воняет кипящим маслом для газонокосилок. С протяжным ревом догорают мешки удобрений. Обхожу сарай по широкой дуге, чувствуя на лице злые прикосновения огня.
Пиджак, рваный и изъязвленный в сотне мест, нагревается так, словно вот-вот вспыхнет древним пергаментом. Улыбаюсь и возвращаюсь к парадному крыльцу. Опираюсь на занозистую штакетину, словно сказочный странник.
Ощущаю себя архитектором деструкции. Высшим чином тайного незримого ордена, о котором мне рассказал старший лакей.
Я – не способный разглядеть очарование парящего орла или обнаженного девичьего бедра – в кои-то веки вижу настоящую красоту. Вижу. Впитываю, словно моя заскорузлая окровавленная рубаха, дым. Стараюсь зафиксировать мгновение, не упускать его.
Красота повсюду. В черных обколотых колоннах каминных труб, сиротливо оставшихся без стен. В спекшихся бесформенных комках, еще вечером бывших домашней электроникой, игрушками, одеждой и стеновыми панелями. В обвалившихся кухонных столах, чьи тяжелые каменные плиты треснули причудливым узором. Из подвала все еще тянет горелым мясом, и я понимаю, что это отнюдь не испорченный ростбиф…
Возбуждение уходит. Я остаюсь наедине со страхом, ошалелым осознанием сделанного и медно-кислым предчувствием конца. Неизбежного. Так и не уверовав, что работа исполнена и все позади.
Вдруг лишаюсь контроля над ногами и тяжело опускаюсь на колени. Прямо в черную, еще теплую массу, грязную и болотно-липкую. Поднимаю исчерченное сажей лицо к рассветному небу, словно жду, что оно заговорит со мной. Понимаю, сколь глупы и безосновательны подобные ожидания, и снова улыбаюсь…
Человек на руинах. Одиночка на пепелище. Невидимка среди двухмиллионного города.
Кто я такой? Четыре с половиной месяца назад, когда все началось, я не мог ответить на этот вопрос.
Не могу и сейчас…
Тлеющие воспоминания
Меня зовут Никто.
Подобно Одиссею, я вошел в пещеру к циклопам. И проиграл.
Жизнь – с большой вероятностью. Душу – почти наверняка.
Искупления не случилось. Груз ужасного пожара не смог утяжелить перо богини Маат, и будущее по-прежнему туманно. Еще час назад, глядя на прожорливый огонь – своего сумасбродного, капризного и жадного ребенка, – я предполагал, что этот мужской поступок хоть как-то искупит все недоброе, что я сделал в жизни.
Теперь, глядя на смерть зверя с тысячами багряных плавников, я уже не уверен в этом.
Я всегда был никем.
Мне никогда не хватало смелости, подобно одноглазому Одину, признать, что я бросал руны раздора меж мужами и соблазнял чужих жен. Обманывал, воровал и втирался в доверие. Крал, избивал, угрожал, ходил по лезвию ножа и отплясывал на игле шприца. Льстил, трусливо заискивал и прелюбодействовал без оглядки.
Наблюдая, как в восточном крыле перекрытия подвала проседают на минус второй этаж, я отдаю себе отчет, что хорошим человеком меня могла назвать только мама…
Жду, что небо подаст мне знак. Сообщит, что миссия выполнена. Попытка зачлась. Начинание замечено, и отныне судьба станет благосклонна.
Небо молчит, и лишь трещат в сердцевине пожара раскалывающиеся балки и каминные трубы великолепного дома. Лишь долетают издали, будто бы с другой планеты, сирены пожарных экипажей. Стонут зубастые стены, перемоловшие не одну невинную жизнь. Невинную? А поглощал ли особняк невинных?
В пачкающемся месиве я замечаю что-то блестящее. Перехватываю посох-штакетину, с чавканьем вгоняю в грязь, замешенную на золе, пепле и крови. Подцепляю и выдергиваю под око рассвета жестяной портсигар Чумакова. Смятый, пустой, раскрытый, словно рот умирающего в агонии.
Жалею ли я этого ублюдка? Достоин ли он ужасной участи хозяев? Пожалуй, достоин.
Мои губы кривятся, когда я представляю, как огонь заживо пожирал Чуму.
Не судите, да не судимы будете? Теперь это определенно не про меня…
Воспоминания тлеют, обжигая сознание.
Смотрю на кованые ворота, запертые изнутри. И снова проживаю события последних месяцев. Надлом в душе начинает кровоточить, как свежий. По моей черно-серой щеке бежит слеза.
Если бы я мог что-то изменить, пошел бы на это?
Земля под ногами вздрагивает, напоминая о городе вокруг. Напоминая о лошадях, карликах, исчезнувших казахах, отражениях в зеркале и игрушках без батареек, ротвейлерах и энтропии. И я понимаю, что нет…
Возвращение
Асфальт дает мне силы.
Шкура большого города. Топать по ней – будто взбираться на спину поверженного Левиафана. Приятно и волнительно. Каждый шаг отдается в теле новым импульсом, заставляя, умоляя, подталкивая сделать следующий.
Проверял не раз: двадцать минут прогулки по земле, траве или щебневой обочине автотрассы, и я устаю, словно столетний старик. По асфальту же могу проткнуть мегаполис от корки до корки. Буду идти, пока не сносятся бронзовые башмаки. Пульс города дает мне силы.
Я иду. Возвращаюсь в место, с которого все началось. В родные пенаты. В свою персональную Итаку, в Шир, в Амбер – средоточие воспоминаний и клыкастых демонов Мнемозины. В колыбель, выплюнувшую меня в лицо злому миру с его вселенской несправедливостью, фобиями, вредными привычками, опасностями и маленькими радостями.
Слева, до сих пор скованное коркой льда, раскинулось море. Сверкает на солнце гигантской фарфоровой тарелкой. Острова вдали похожи на заплесневелые остатки великанской трапезы. Конечно, любой краснодарец в лицо плюнет при такой оценке водохранилища, пусть даже столь большого. Но для новосибирцев Обское всегда было морем. Своим, карманным, затхлым и загаженным. Но морем.
На улице теплеет с каждым днем.
Мне, собственно, все равно. Но возможность уже завтра снять насквозь пропотевший шарф греет душу. Греет приближением лета? Нет, вряд ли. Я давно не умею радоваться смене сезонов.
Обочина дороги хлюпает в такт моим шагам. От пролетающих мимо машин летят комки склизкой слякоти. Левая штанина до бедра покрыта шрапнелью грязевых брызг. Иду не по встречке, бессовестно нарушая правила пешеходов, но все еще надеясь, что меня подберут и добросят до Речного…
Раздается рев мотора, затем по серой ленте ускользает капсула зализанного седана. Новый взрыв грязи, новая порция клякс на потертой джинсовой ткани. Надежда тает. Замухрышек не подбирают, можно испачкать салон.
Ничего. Я дойду. Асфальт придает мне сил.
Когда чувствую, что начинаю сдавать, смещаюсь чуть левее. Пренебрегая правилами элементарной безопасности, шагаю по трассе. За спиной рычат машины вечно недовольных своей жизнью россиян.
Дорога змеей, апрельское солнце в лицо.
Скоро вечер, а я еще не решил, где ночевать.
Вхожу на Шлюз. Не по дуге, следуя автомобильной дорогой – напрямик, через дворы. Давно тут не был. Почти ничего не поменялось, только наверняка исчезли утки и виднеются ближе к волноломам кресты крохотной церквушки.
Нестерпимо пахнет весной, талым снегом и бензином.
Там, где сугробы эволюционировали в лужи, плавает веселенькая пленка всех цветов радуги. Забрызгав ботинки и штанину, напиваюсь из колонки. Та скрипит, стонет, вопит на весь двор, но напор дает. Удивлен, что их еще не посносили. Удивлен, что именно эта действует и не замерзла.
Наполняю невыносимо ледяной водой «полторашку» из-под «Касмалинской».
Скидываю рюкзак, сажусь передохнуть на прохладный бетонный блок – импровизированную баррикаду от негодяев, намеревающихся проникнуть во двор многоэтажки и бросить там машину на ночь. Со смаком закуриваю одну из трех оставшихся сигарет. Дымлю не часто, но в удовольствие.
Голову кружит, я голоден, устал и почти счастлив. В такие моменты начинает казаться, что я не совсем пропащий человек. Есть и хуже.
Тут-то на бетонную чушку и подсаживается паренек.
Такой же горемыка, как и я. Лет тринадцати на вид. Но это только на вид, если в глаза не заглядывать. А там… Я отвожу взгляд. Вспоминаю, как лет шесть назад подрабатывал в больнице Горно-Алтайска. Был там один дед, ветеран Великой Отечественной. Матерый, иссеченный морщинами, суровый и крепкий, но уже подкошенный близкой смертью. Многое повидал дед этот. Рассказывать не любил. Но уж если и вспоминал войну, то только кровь и жестокость. Без соплей и сантиментов.
Кошусь на парнишку, сидящего рядом. И понимаю, что у него точно такие же глаза. Глаза человека, научившегося смотреть сквозь грани мультивселенной. Увидевшего нечто, не доступное описанию.
Он просит сигарету. Я делюсь, несмотря на скудность запасов.
В нашей доле нельзя не поделиться.
Рассматриваю его поношенные тряпки, дырявую лыжную шапку. Даю прикурить и не спешу донимать расспросами. Он запанибратски благодарит и сообщает, что у него есть история, от которой в Голливуде точно свихнутся.
Пожимаю плечами, готовясь выслушать. Невольно вспоминаю Форреста Гампа. Не фильм, хоть и тот неплох, но исходную книгу Уинстона Грума, где обдолбанный Форрест травит свои занятные байки…
Да, я читаю. Много и разное. Сержант Пэ – отмороженный барнаулец, в свое время научивший меня делать уколы между пальцами ног, – пафосно называл наш круг общения «прогрессивными психонавтами». Хиппи XXI века, пытающимися расширить границы сознания и избежать тисков системы. Конечно, это были пустые оправдания собственных слабостей. Но какое-то время я тоже считал себя «прогрессивным». А потому читал.
Именно это удержало меня от передоза и вечного забвения. От тюрьмы, из которой не возвращаются. От нашествия легионов душевных мук. Сейчас это удерживает от падения. Не знаю, куда… да и есть ли куда дальше? Но ощущаю – есть.
И потому держусь за книги.
Обыватель подавится утренней кашей, если выяснит, как много их можно найти на свалках и дворовых мусорках возле подъездов. Старые издания, новые издания. С вырванными страницами, следами от подошв на обложках, рваными переплетами. Люди больше не берегут книги. Выбрасывают, будто фантики от съеденных конфет. Платон, Джеймс, Кант, Толкиен, Хокинг, Кристи, Дюма и Леонард. Многие другие. Я искренне радуюсь новому знакомству. Искренне огорчаюсь расставанию: с моим образом жизни большой багаж – недопустимая обуза.
Сейчас в рюкзаке «Волшебник Земноморья». Издание старое, отвратительного перевода, но, слушая шлюзовского парнишку, я отчего-то сразу вспоминаю про настоящую магию и природу вещей. И солнечный свет становится бледнее. Стараюсь не подавать виду, курю и слушаю.
Он говорит без умолку минут двадцать. Кругом ходят люди, у которых один наш облик вызывает приступы брезгливости и тошноты. Нам плевать. Мы мерзнем, но делаем вид, что обоим хорошо.
Паренек говорит. В его истории есть существа, пьющие кровь. Есть существа, один взгляд которых может довести до безумия. Есть смельчаки, охотящиеся на этих существ. И есть любовь, от которой стекленеют вены. Есть измены, предательства и разбросанные по снегу кишки. По словам парнишки, события произошли здесь, на Шлюзе, несколько лет назад. Действительно произошли.
Вежливо киваю.
Нельзя понять, поверил ли я, или просто соглашаюсь с его точкой зрения.
Такие, как мы с этим подростком, крайне непредсказуемы. Можем обидеться в мгновение ока. Достать заточку. Или кастет. Никто не станет оплакивать меня, подрезанного за неуважение к рассказчику. О том, что во дворе валяется жмурик, в полиции узнают только утром…
Парнишку мой жест удовлетворяет.
Внутренне я соглашаюсь, что на одной из граней необъятного количества реальностей такое действительно могло произойти. Отдаю ему пачку с последней сигаретой. Местный бродяжка не благодарит, лишь чуть склоняет голову.
– Если что и очищает, то это огонь, – говорит он и растворяется в наступающем вечере. – Но его жар не всегда достаточно силен…
Вспоминаю эту фразу позже. Значительно позже. Стоя на коленях посреди адского костровища на месте дома, в котором прожил до конца лета.
Я захочу быть прощен. Но о прощении – не сейчас.
Поденщик
Найти временную подработку все труднее.
Устроиться помогает умение разумно излагать свои мысли и отсутствие тяги к бутылке. Мешают гастарбайтеры. Не знаю уж, легальные или нет, но они сейчас везде. А если казахам, узбекам или таджикам перебежать дорогу, то можно проснуться в канаве с отверткой в боку.
Теперь это их город. Город анаши и насвая.
Город азиатского рокотания, все чаще заглушающего русскую речь. Теперь это их подряды на чистку улиц, строительство домов, работу грузчиком, ассенизатором, курьером, кондуктором или водителем троллейбуса.
В свары не лезу. Если вижу, что теплое место занято, просто ухожу искать другое.
Рук не опускаю, пояс подтягиваю все туже.
Тем не менее на Шлюзе я провожу две ночи.
Сначала подменяю заболевшего грузчика в крупном продуктовом магазине. Некстати заболевшего, с точки зрения директора магазина, и совсем кстати – с моей. Работаю быстро и исполнительно, на брань не реагирую, ничего не ворую, стараюсь поменьше говорить.
Постоянный персонал косится, шепчется, сплетничает. Познавшие жизнь пухлотелые кассирши обсуждают, как тридцатилетнего парня угораздило упасть так низко. Но не гонят и даже угощают домашними пирожками.
Сплю в конуре, где хранятся разобранные картонные коробки, сложенные неустойчивыми стопками. Почти не мерзну и даже немного читаю при слабом свете из дверей.
На вторую ночь остаюсь в частном доме на самом выезде из микрорайона.
Бабка и дед иссушены так, что их может запросто снести сильным порывом ветра. Но упорно лезут в огород, разбрасывая лопатами непрошибаемо-лежалые сугробы и собирая ветвистый мусор.
Предлагаю помочь.
Сначала меня пытаются прогнать. Затем просто ворчат. Я не отступаю.
– Раскидаю снег, соберу мусор и сожгу, – предлагаю я. – Дадите, сколько сможете.
– Нисколько не сможем, – отвечают мне. – У самих денег нет.
Все равно помогаю, сам не особенно понимая, почему. Просто беру грабли и начинаю работать, а дед не спешит поднимать чужака на вилы. За помощь меня кормят макаронами с тушенкой. В консервах почти нет мяса – одна соя, комковатый жир и говяжья шкура, но я ем с аппетитом. Потом моюсь в старой, рассохшейся и покосившейся баньке без электричества. Чищу джинсы и куртку.
Частный сектор окружают многоэтажки. Тесно, кольцом, нависая. Старые панельки и новые кирпичные с просторными квартирами, позволить которую себе может только избранный.
Стоя на крыльце умирающего дома, я смотрю на россыпи ярких окон и мечтаю о собственном жилье. Чувствую себя обнаженным, чувствую себя под прицелом снайпера. Два десятка дворов отлично просматриваются с верхних этажей. В считаных метрах шумит автомобильная дорога.
В очередной раз поражаюсь упорству людей, держащихся за свою землю. Пусть даже насквозь пропитанную выхлопными газами, с тоннами канцерогенов, оседающих в побегах картошки и моркови. Точно знаю, что ядовитый урожай старики сами есть не станут. Продадут на микрорынке доверчивым горожанам, а сами купят нормальных овощей. Впрочем, нормальных ли? Китайским фермерам в новосибирских теплицах плевать, чем будут травиться их покупатели, лишь бы огурец набирал размер…
Утром помогаю поправить стену заваливающегося набок сарая.
За это со мной расплачиваются двумя жареными яйцами и ломтем черного хлеба. Еще суровые и неприветливые вчера, сегодня старики провожают меня едва ли не со слезами. Настойчиво и трогательно пытаются всучить сто рублей. Я наотрез отказываюсь и ухожу.
До города добираюсь долго.
В маршрутку к частным перевозчикам без денег не сядешь, их алчность жалостью не пробить. Да и просить не люблю. Заработанное в магазине берегу на продукты.
Жду муниципальный транспорт, а ходит он нечасто. Сажусь. Честно говорю кондуктору, что денег нет, извиняюсь. Она дородная женщина с бородавкой на щеке. В ее рыбьих глазах – рост цен на тарифы ЖКХ, скорый выпускной у сына и жалость по ушедшему к молодухе мужу. С полным отсутствием эмоций тетка высаживает меня на следующей остановке. Следующая – добрее. Вздыхает, машет рукой. Придирчиво осматривает одежду, не испачкаю ли пассажиров.
– Совести у вас нет, – тихо говорит она.
Качает головой и уходит обслуживать клиентов, потеряв ко мне всякий интерес.
Речной встречает суетой, от которой я отвык.
Окунаюсь в нее, как пересекший пустыню бросается в оазис. Рассматриваю прохожих, восхищаюсь красивыми дорогими машинами, старательно огибаю ленивые полицейские патрули.
Солнца почти нет, сегодня его укутали облака. Лужи схватились хрустким льдом. Я радуюсь вылетающему изо рта пару, словно ребенок. Пытаюсь выдувать колечки. Ухожу вверх по Восходу, никуда не спеша и предаваясь воспоминаниям.
Человеческая гниль
Асфальт дает силы идти без оглядки.
Впав в пешеходный транс, я оставляю за спиной один район за другим. Любуюсь яркими витринами бутиков и кофейнями, куда мне вход заказан. Примечаю местных бездомных, попрошаек, деловых на тонированных «девятках», цыган и мусорки. Резиновые молотки подошв вбивают в плоть Новосибирска гвозди моей судьбы. Я не верю в предназначение, но слепо подчиняюсь силе, влекущей меня вперед.
Миную «Глобус» со стеклянным шариком-кофейней по соседству. Светло-серый дом-парусник смотрит на прохожих знакомыми круглыми окнами-иллюминаторами. Когда-то они оставили у маленького Дениски впечатление куда более яркое, чем спектакли, идущие на сценах театра.
Площадь Ленина обхожу дворами и закоулками, там слишком много патрулей. Возле одной из кофеен замечаю девушку с бумажным стаканом. Она садится в дорогую иномарку, одновременно тараторя по телефону, и оставляет напиток на бетонном парапете. Дождавшись, пока забывчивая уедет, наслаждаюсь настоящим капучино с корицей.
Затем греюсь в павильонах Центрального рынка.
Умудряюсь стащить с прилавков несколько яблок, безвкусных и надраенных парафином. Подработку никто не предлагает. Местные бомжи косятся злобно, почуяв возможного конкурента. Напитавшись запахами сухофруктов, специй, орехов и заветренного сырого мяса, покидаю торговые ряды.
Бреду на восток.
Выхожу на Ипподромскую, шокированный тем, как все изменилось за время моего отсутствия.
Прорываясь сквозь весеннюю слякоть, город рычит и барахтается, решая повседневные проблемы. Ему кажется, что в их решении кроется тайна настоящей жизни. Смысл существования. Бытие.
Бездумно, пытаясь интуитивно определить место ночевки, сворачиваю на север.
В районе Плехановского жилмассива бродягу пытаются остановить двое «четких пацанчиков». Моложе меня, сильнее меня. Но столь же опустошенных наркотиками и бухлом. Может, для того, чтобы ограбить. Может, просто хотят поиздеваться.
Я почти не умею драться. Но если приходится, делаю это с обреченностью загнанного животного. Спросите у шрамов на моем боку. Спросите у пулевого отверстия в плече. Спросите у левой руки, покрытой сеткой ножевых отметин.
Гопники что-то понимают. Может быть, расшифровывают в глазах.
Инстинкты этих зверей развиты необычайно остро. Парочка сдвигает кепки, напяленные не по сезону, на бритые затылки. Презрительно сплевывает на грязный тротуар под мои ноги, но отстает.
– Человеческая гниль, мля, – бормочет тот, что повыше. – Давить таких надо…
Уходят быстро, и я знаю, что если задержусь на их территории, избиения не миновать. Слышал немало историй, когда нашего брата запинывали до смерти просто забавы ради. И даже заживо сжигали…
Сворачиваю в частный сектор.
Где-то на его дальнем конце район должен быть отсечен Ельцовкой. Осталось ли от речки хоть что-то?
Как и все вокруг, «нахаловка» изменилась – почти не сохранилось стареньких бревенчатых домов, больше напоминающих советские дачи. На их месте встали кирпичные домики, напрочь лишенные вкуса. На первых этажах многих построек – шиномонтажки; где-то заметны объявления о саунах и даже гостиницах. Примерно в таком районе я впервые попробовал жареху. Нюхнул клея. Неумело, сонно и болезненно стащил девичьи трусики.
До Гусинобродской барахолки далеко, но я рассчитываю найти цыган и здесь.
Если повезет, получу временную работу. Бегунки зарабатывают немало, вполне сопоставимо с риском. На него я готов.
Сердце все еще стучит после встречи с дворовой шпаной. Улицы, никогда не видевшие асфальта, изгибаются. Грязевыми каньонами заманивают меня все глубже и глубже. Отсекают шум машин, погружают в атмосферу уединения и микромира.
Я в глухой деревне самого сердца сибирской столицы.
Сюда с трудом пробираются врачи. Сюда почти не заглядывают участковые. Депутаты не заходят в эти края даже во время избирательных кампаний.
За заборами надрываются разномастные псы. Апрель напоминает, что он отнюдь не летний месяц, ударив шквальным ветром. На столбах и крышах пророчествуют пепельные вороны. Я вспоминаю недавнюю жизнь на Алтае, где мне приходилось рогаткой бить этих дурных птиц, чтобы сварить себе котелок похлебки. Я вспоминаю Алену, и мне вдруг становится очень плохо.
Нет, не от потерянной любви. Такие, как я, в полной мере отдают себе отчет, что любовь – удел сытых. Но что-то накатывает, вгрызаясь в душу. На фоне усталости я не замечаю, что это было предчувствие…
Останавливаюсь, перебирая месяцы ушедшей зимы, словно четки.
Мысли похожи на камни, покрытые болотной тиной. Тяжелые, дурно пахнущие, покрытые скользкой пленкой – выскальзывают из рук, не дают себя рассмотреть. Закуриваю, пряча пачку в желудке старого рюкзака. Прислоняюсь к щербатому бетонному столбу и смотрю на скособоченные хибары.
В этот момент я и замечаю дом. Нет, не так… Я замечаю Дом.
Разворачиваюсь и ухожу дальше, выискивая притон или брошенный сруб, в котором можно переночевать. Но так я поступаю в иной истории. Более счастливой и легкой…
Курю крепкий «ЛД» и смотрю на Дом. Он выделяется среди остальных построек примерно так же, как дирижер Оперного театра среди плехановских пацанчиков. Стройный, четырехэтажный, он отчетливо напоминает средневековый замок.
Башенки увенчаны острыми зелеными черепичными крышами. Бельмами слепых глаз в низкое весеннее небо таращатся диски спутниковых антенн. Темно-оранжевые кирпичные стены покрыты сухими плетями плюща. Окна узки и зарешечены даже на самых верхних этажах. Территория обнесена багровым забором – неприступным, метра четыре ввысь, да еще и с крохотными железными пиками поверху. Перед воротами пятак заасфальтированного подъезда. На створках кованые завитки и цветочки.
Подворье огромно, это заметно по длиннющему забору, квадратом опоясывающему минимум сорок соток земли. Наверняка за ним расположены гаражи, сараи, летние беседки и постройки для прислуги. Да, у такого дома просто обязана быть прислуга. Силами одной семьи, даже цыганской, столь масштабное хозяйство не вытянуть.