Полная версия
Паутина чужих желаний
– А если поздно вечером или ночью? – Я не собиралась сдаваться. – Ну, когда врачи по домам разойдутся?
– Все равно дежурный останется.
– Так я осторожненько, только одним глазком взгляну… – Я запнулась на полуслове…
Совсем я плоха головой стала, если такую важную вещь едва не упустила из виду. Клиника-то не из дешевых. Ладно, мое, точнее, Евы Ставинской, пребывание в ней оплачивают дорогие родственники. А кто обеспечил на целый месяц присмотр за моим бедным телом? У маманьки таких денег нет, да если бы и были, не озаботилась бы она такой ерундой, как дочкина жизнь. У меня есть, но меня самой вроде как нет. Получается, что Вадим – мой последний и самый перспективный любовник. Да, любовник. Я самой себе врать не привыкла: если мужик таскается к тебе под покровом ночи два раза в неделю, как по расписанию, и при этом никому тебя не показывает, значит, он не бойфренд, а самый что ни на есть настоящий любовник. А перспективный он потому, что не жадный, выдал мне в своем банке кредит под смешные проценты на развитие бизнеса, машину новую обещал на день рождения подарить. Значит, не ошиблась я в выборе, Вадим не подвел, оплатил мое лечение. Ай, какой сердобольный. Ведь ему, наверное, врачи все предельно ясно объяснили про мое бесперспективное коматозное состояние.
– Ну, одним глазком… – Медсестра расценила мое молчание, как полное отчаяние. Собственно говоря, так оно и было. Есть мне отчего убиваться. – Завтра я дежурю в ночную смену, часиков в одиннадцать могу за тобой зайти. Только ненадолго! – Она предупреждающе взмахнула рукой. – Зайдешь, посмотришь, и обратно в палату. А вообще не понимаю я, зачем тебе все это – раны бередить. Сама жива осталась – ну и слава богу.
– Вдруг я ей помочь чем-нибудь сумею. У вас же дорогая клиника?
– Дорогая. Что есть, то есть.
– Ну вот, а она уже месяц у вас. А если, к примеру, за нее платить не станут, тогда что? – отважилась я спросить.
– Знамо что, – медсестра нахмурилась. – Вот бог, а вот порог. Наша клиника благотворительностью не занимается.
– И как же, совсем беспомощного человека на улицу вышвыривать?
– Ну почему сразу на улицу? Не на улицу, а в государственную больницу. Только я тебе вот что скажу, без такого присмотра, как у нас, эта девочка долго не протянет.
– Почему?
– Потому что у нас аппараты для искусственной вентиляции легких самые лучшие. И уход, сама видишь, какой. Потому что все эксклюзивное и на высшем уровне, а в государственной больнице что?
– Что? – шепотом спросила я.
– Аппаратура изношенная, персонал издерганный, и на каждую медсестру бог знает по сколько приходится больных. А за коматозниками же уход особый нужен. Ох, грехи мои тяжкие! – Медсестра торопливо перекрестилась и посмотрела на меня участливо. – Что-то ты побледнела. Я ж говорила, воду попрохладнее надо было делать, а ты не послушалась. Давай-ка я тебя обратно в палату провожу.
– Так вы меня завтра позовете? – Я вцепилась в рукав ее халата.
– Позову, чего уж там. Ты, главное, никому не проболтайся…
* * *День тянулся невыносимо долго, а ведь мне еще предстояло как-то пережить следующий, дождаться вечера, чтобы встретиться с самой собой.
Родственники и друзья детства меня больше не навещали. Пришла только Рая, положила на тумбочку тисненый кожаный футляр, сказала со вздохом:
– Евочка, я тебе запасные очки принесла. Твои-то тогда вдребезги… Наденешь?
Я надела, надоело мне все время щуриться! Мир сразу сделался ярким, отчетливым, и оказалось, что Рая еще старше, чем мне думалось, старше и как-то беспомощнее, что ли.
– Спасибо, Раечка. – Я осторожно погладила ее по руке. Должен же быть в новом мире у меня хоть один надежный человек. А Рая как раз надежная, видно, что она меня любит. То есть не меня, но это сейчас неважно.
– Евочка, а ты так и не вспомнила ничего? – Она смотрела на меня с надеждой.
– Нет, – я мотнула головой, – но очень стараюсь.
– Евочка, – Рая смущенно улыбнулась, – то, что Амалия вчера про Севочку говорила, – это неправда. Он не приживалка никакой, он знаешь какие картины красивые пишет! Он очень хороший художник, мы уже три картины продали, а ты, – она вдруг густо покраснела, – а ты, Евочка, обещала нам помочь с организацией персональной выставки. Не помнишь? – В глазах экономки была такая тоска, что я вдруг сразу поняла, кто такой Севочка.
– Он твой сын, да?
– Сын. – Рая смахнула набежавшую слезу. – Он хороший, только больной очень, еще с детства – инвалид он, вот… Ну разве я могу его одного оставить, когда сама целыми днями в вашем доме, он же как ребенок. А отец твой не возражал, честное слово. Он даже в завещании прописал, что Севочка может в доме находиться, сколько сам захочет. Когда ты здорова была, нам проще жилось, – она всхлипнула. – Амалия тебя не боялась, но и перечить не могла, потому что ты единственная наследница, а она так… не пойми кто. А как ты в больницу попала, нам с Севочкой житья не стало, совсем они нас замучили придирками.
– Кто – они? – уточнила я.
– Так Амалия и брат ее Серафим! А Серафим тот еще жук, нигде не работает, живет за сестрицын счет, то есть не за сестрицын, а за твой, Евочка, счет.
Очень интересно. Получается, у меня – вернее, не у меня, но в сложившихся обстоятельствах это неважно – на шее сидит целая толпа иждивенцев. С Раей и Севочкой все более или менее понятно, она экономка, почти член семьи, а он ее единственная кровиночка. А вот на кой хрен мне сдались Амалия с этим Серафимом? Кстати, неплохо бы уточнить, о каком именно наследстве идет речь.
– Рая, – я уселась в кровати по-турецки, – а скажи-ка мне, я что, богатенькая Буратинка?
Экономка немного помолчала, собираясь с мыслями, а когда заговорила, я потеряла дар речи. Оказывается, я не просто богатенькая Буратинка, я очень богатенькая. Даже удивительно, что фамилия Ставинская сразу ни о чем мне не напомнила. Фамилия ведь весьма известная. Папенька-то мой преставившийся был самым настоящим олигархом. Рая принялась перечислять все мое движимое и недвижимое имущество, но на пятой минуте этого монолога я ее остановила. Ладно, с финансовыми вопросами я сама как-нибудь разберусь, так сказать, в процессе. Мне бы пока переварить то, что узнала. Это ж получается, что я теперь вместо той, другой Евы, наследница миллионного состояния, это ж я теперь в почетной десятке самых завидных невест страны. А что я в таком случае забыла в детском доме? Отчего вместо того, чтобы ворочать папенькиными мульенами, утирала сопливые носы беспризорникам? А одевалась как?! Это ж ужас, как я одевалась! В общем, прежняя я была еще большей дурой, чем мне показалось с первого взгляда.
Да, повезло так повезло! С одной стороны, тело мне досталось не ахти какое, а с другой – за те деньги, что у меня теперь есть, я себе любое тело организую. Только сначала к хорошему психиатру наведаюсь, голову подлечу, чтобы больше никаких глюков. Психиатра, кстати, можно из-за границы выписать, могу себе позволить. Благо денежки есть и английским владею, сказались два года работы в Штатах. Тогда на должности домработницы при гарвардском профессоре-русофиле я освоила все премудрости ведения домашнего хозяйства, заработала денег столько, что по возвращении домой смогла начать свое маленькое дело, да еще и язык освоила в совершенстве. Мне теперь не стыдно будет на всяких там посольских приемах появляться и блистать в высшем свете, я же не какая-то там девчонка с выселок, я сама Ева Ставинская.
– Евочка, так ты поможешь нам с выставкой? – вернул меня на грешную землю голос Раи.
– А дорогая выставка? – подняла во мне голову девчонка с выселок, та самая, которая до восемнадцати лет порванные колготы штопала, а не выбрасывала, которая знала, что по чем и где дешевле.
– Дорогая, – Рая сразу сникла. – Я уточняла, даже если очень скромно, то вместе с арендой галереи выйдет пятнадцать тысяч долларов. Но ты говорила, что у тебя есть, что ты насобирала…
Странно как-то, что значит насобирала? Я ж дочка миллионера, что для меня сейчас пятнадцать тысяч долларов! Это раньше я на такую сумму год могла безбедно существовать. Но то было раньше, до того, как я стала наследницей знатного рода и богатенькой Буратинкой. А сейчас, чего уж там, могу себе позволить широкий жест.
Наверное, я слишком долго раздумывала, потому что Рая прижала сухонькие кулачки к груди и зачастила:
– Евочка, ты не думай, мне искусствовед один знакомый сказал, что за Севочкины картины можно приличные деньги выручить. Мы их все, до последней копеечки, тебе отдадим. Я ж не за себя прошу, мне в этой жизни уже ничего не нужно, за сына душа болит, у него ведь единственный свет в окошке – его работа.
– Рая… – От нахлынувших вдруг сантиментов мне сделалось нехорошо. Как-то неправильно на меня действует это чужое тело, какая-то я становлюсь непрактичная. Прежняя я ни за что не отдала бы пятнадцать кусков зелени какой-то незнакомой тетке, а нынешняя я вот, похоже, собираюсь отдать. – Рая, – повторила я уже тверже, – давай я выпишусь из больницы, и мы на месте все обсудим.
– То есть ты подумаешь? – Лицо экономки озарилось такой счастливой улыбкой, что я устыдилась своей меркантильности.
– Я уже подумала. Деньги на выставку я дам, только позволь мне сейчас немного отдохнуть. Устала я что-то.
Про усталость – это я не кривила душой. То ли из-за травмы, то ли из-за того, что тело не мое, да еще такое нетренированное, чувствовала я себя на порядок хуже, чем в прежней своей жизни. А может, слабость – это плата за богатство? Эх, надо очень сильно подумать, готова ли я платить такую цену. А впрочем, о чем я? Моего согласия никто не спрашивал, швырнули точно новорожденного котенка в прорубь – выплывай как знаешь. Я-то выплыву, я не я буду, если не сделаю этого, но отдых мне бы не помешал.
– Ты отдыхай, Евочка, конечно, отдыхай! – Рая попятилась к двери. – А я тебя завтра навещу, чего-нибудь вкусненького принесу. Чего ты хочешь вкусненького, а?
Я задумалась. Раньше, в босоногом детстве, за брикет ванильного мороженого я бы родину продала, не задумываясь, но босоногое детство закончилось, и возникла острая необходимость блюсти фигуру, так что о мороженом пришлось забыть. Но сейчас-то, сейчас у меня такое костлявое тело, что его впору специально откармливать, так что решено!
– Принеси мне ванильного мороженого, – попросила я.
– Мороженого? – Рая выглядела удивленной. – Евочка, ты же не любила мороженое.
– Не любила, так полюбила, – отмахнулась я. В конце концов, после комы вкусовые пристрастия могли и измениться. – Так принесешь?
– Принесу, Евочка, обязательно.
– А еще из одежды что-нибудь и косметику какую-никакую.
– Косметику? Евочка, а у тебя нет никакой косметики.
– Как нет?! – поразилась я. – Совсем, что ли, ничего?
– Ну, во всяком случае, я тебя накрашенной никогда не видела, – Рая покачала головой, – но, если хочешь, я могу поискать в твоей комнате.
– Поищи, – разрешила я, хотя в душе уже смирилась с мыслью, что до выписки придется мне ходить росомахой. Все-таки странная она была, эта Маша-растеряша. С такими-то деньжищами образ жизни вела почти спартанский.
Экономка уже собиралась уходить, когда я вдруг вспомнила:
– Рая, и почитать что-нибудь принеси, из того, что я читала перед аварией.
– Принесу, Евочка! – Кажется, хоть эта моя просьба не поставила ее в тупик. – Ты же у меня знаешь какая умница, ты же Арчибальда Кронина читала на английском.
Я украдкой вздохнула, моих литературных познаний хватило лишь на то, чтобы знать, кто такой Арчибальд Кронин, но читать его в оригинале как-то не доводилось. Мне бы что попроще, детективчик какой или фэнтези на худой конец, а тут поди ж ты! Еще хорошо, что я по-аглицки разговаривать умею, а то бы опростоволосилась перед дорогими родственничками.
* * *Обед не помню. Помню только, что сидела за столом между Натальей Дмитриевной и Семеном. Наталья Дмитриевна пыталась развлечь меня разговорами, а Семен смотрел только на Лизи. И князь смотрел на Лизи. И мадам. И даже я…
А потом были танцы. Кажется, я тоже танцевала. Один раз с Семеном и два – с Ефимом Никифоровичем. А потом я сбежала…
Антип дремлет на козлах, в рано сгустившихся сумерках его сгорбленный силуэт кажется вырезанным из картона.
– Антип!
– А?! Что?! Софья Николаевна? – Он выпрямляется, суетливым движением оглаживает бороду.
– Отвези меня домой. Что-то голова разболелась.
– А Николай Евгеньевич разрешил? – В темных Антиповых глазах подозрение.
– Разрешил. – Я не вру. Специально испросила у папеньки дозволения уехать домой, сослалась на мигрень. Папенька всяких дамских болезней боится как огня, потому отпустил без лишних разговоров. – Велел тебе меня отвезти, а потом обратно вернуться.
– Ну, коли разрешил! – Антип потягивается, ласково наглаживает рукоять хлыста. – Мы, Софья Николаевна, сейчас мигом, с ветерком!
Люблю вот такие ночные поездки, когда не видно почти ничего и ветер в лицо, и Антипов разухабистый посвист кромсает темноту точно хлыстом. Можно закрыть глаза, вспоминать.
Он голову чуть набок наклоняет, и тогда волосы падают ему на лоб, а он их назад откидывает. Иногда рукой, а чаще резким поворотом головы. Улыбка у него кривоватая, и оттого кажется, что о собеседнике своем он все-все знает и посмеивается над ним. А глаза удивительной изменчивости. Это только поначалу показалось, что у них цвет штормовой волны. Когда он задумается, то синь появляется вовсе не штормовая, а спокойная, с изумрудным оттенком. Или это у него в глазах Лизины серьги отражаются?
Не буду думать о Лизи. Потому как если стану думать, то непременно расплачусь. А при Антипе плакать никак нельзя. Я ж не девка дворовая, я графиня…
Стэфа не спит, ждет меня в моей комнате. На столе в канделябре наполовину оплывшие свечи, рядом книга, погашенная трубка и пенсне. Стэфа читает французский роман. Читала, пока я не вернулась, а теперь смотрит внимательно, сторожко.
– Что так рано, Сонюшка?
– Нагулялась! – Падаю на кровать, сбрасываю ненавистные башмаки, срываю гувернантское платье. – Стэфа, у них там не просто обед, у них бал! Бал и гости, и дамы все в шелках и драгоценностях. А я вот такая! – Слезы душат, и в горле колючий ком. Не буду терпеть, перед Стэфой можно и поплакать.
Плачу, размазываю слезы по лицу, выдираю из волос ненавистные шпильки. Стэфа молчит, гладит меня по спине, дает выплакаться.
– А я самовар поставила, – говорить она начинает, только когда слез у меня больше не остается. – Давай-ка чайку выпьем липового, как ты любишь. – И, не дожидаясь ответа, выходит, но очень скоро возвращается с подносом. На подносе две чашки, пирожки с вареньем и сахарница.
Чай горячий, пахнет медом и еще чем-то незнакомым, но вкусным. Может, травку какую Стэфа в него добавила? Она любит травки всякие. И я тоже люблю. И пирожки люблю, особливо с маслицем, но маслица нет, и приходится есть их с сахаром.
– Стэфа, он такой красивый! – Чай делает меня добрее и спокойнее. – У него глаза, как море, и волосы волной. А взгляд такой… У тебя когда-нибудь сердце под чужим взглядом останавливалось?
– Останавливалось. – Стэфа смотрит на меня поверх чашки, кивает. – Только очень давно. Я уж и не помню, как это…
– А я не знала, что такое бывает. – Чай золотистого цвета, и на самом дне вместе с чаинками хороводом коричневые лепестки. Может, зверобой? – Это любовь, да?
– Не знаю, Сонюшка. Ты пей чаек-то, а то остынет, невкусный станет. – Стэфа достает из складок платья бархатный кисет, набивает трубку своим непонятным табаком, закуривает. По комнате плывет сладко-дурманный аромат, путается в волосах, успокаивает.
– А зовут его, знаешь, как красиво? Андрей Сергеевич, князь Поддубский. – Улыбаюсь мечтательно, а в черных глазах Стэфы тревога. – Он к Сене погостить приехал. Сказал, что у нас тут красиво и нимфы… Может, останется подольше? – Делаю торопливый глоток из чашки, поперхиваюсь, кашляю, долго, до слез. – А нимфа – это Лизи. Он с Лизи весь вечер глаз не сводил. И Сеня тоже. Они все на нее смотрели, потому что она красивая и платье у нее фиалковое, а у меня гувернантское. Я ж не знала, что бал… А мадам не сказала. Она специально не сказала, да? Сама вырядилась, на Лизи изумрудный гарнитур нацепила, потому что знала, что там не только Сеня будет, но еще и он. – Говорить с каждым мгновением все тяжелее, в сизом дымке от Стэфиной трубки комната плывет, и я плыву вместе с нею. Нет, это не зверобой, это дурман какой-то. Стэфа тоже специально. Мадам, чтобы меня расстроить, а Стэфа – чтобы утешить. Только меня она не спросила, нужно ли мне…
* * *Медсестра, звали ее, кстати, Анна Николаевна, заглянула в мою палату ближе к полуночи.
– Не спишь? – спросила она громким шепотом.
– Нет. – Я специально от успокоительного отказалась, чтобы не заснуть.
– Ну, тогда пошли. Только быстро, пока дежурный врач в приемном покое.
Просить дважды меня не пришлось, вслед за Анной Николаевной я выскользнула за дверь.
Палата номер тринадцать находилась в дальнем конце коридора, в изолированном от посторонних глаз закутке. Здесь же, в закутке, стоял стол постовой медсестры, за ним никого не было.
– Нинка, зараза, спать завалилась, – пояснила Анна Николаевна, – ничего не боится, оторва, потому как у начмеда в любовницах ходит. Вот накатать бы на нее жалобу…
Мне было неинтересно, кто у кого ходит в любовницах, я приклеилась к матовому стеклу, отделяющему палату номер тринадцать от внешнего мира, я смотрела на саму себя.
– Ну, что же ты встала? – Медсестра легонько подтолкнула меня в спину. – Заходи, пока нас никто не видит.
– А можно я одна? – Встречаться с самой собой при посторонних не хотелось.
Мгновение Анна Николаевна поколебалась, а потом разрешила:
– Иди уж, только недолго.
…Я лежала на узкой кровати: глаза закрыты, волосы сбриты, руки по-покойницки скрещены поверх простыни, левая нога прошита стальными спицами и подвешена к похожей на лебедку хреновине. Я не была похожа на себя прежнюю ну нисколечко… У меня никогда не появлялось такого… отсутствующего выражения лица. Не мертвого, а именно отсутствующего. И морщинок в уголках губ раньше не было, а волосы, наоборот, были: пышные, роскошные – краса и гордость. Сейчас – лысая голова. Тягостное зрелище. А еще эта трубка во рту… И лебедка, и стрекотание железной бандуры, точно такой же, как в той палате, где я очнулась в чужом теле… Теперь я знала, что бандура – это и есть чудо-аппарат, который не позволяет таким, как я, уйти.
Осторожно, бочком, я подошла к кровати, склонилась над лежащим на ней телом. Бедная я бедная… На белоснежную простыню что-то капнуло – слезы, не заметила, когда разревелась.
– Ничего, Ева, прорвемся. – Я погладила себя по щеке, подушечки пальцев закололо. – Я тебя в обиду не дам и в беде не брошу. – Руку я убрала, но лишь затем, чтобы коснуться своей собственной ледяной ладони. – Ты, Ева, главное, держись там, а я тут что-нибудь придумаю. Мы и не из таких передряг выбирались. Мы с тобой в такой аварии выжили…
И тут я вспомнила про безделицу. Сохранилась ли она? Посмотреть, что ли?
Безделица сохранилась, но изменилась почти до неузнаваемости. Красный камешек превратился в паучка: прозрачное тельце, золотые лапки. Откуда лапки? Может, механизм какой? Когда защелка закрывается, лапки появляются? Тогда понятно, что меня в такси все время царапало. И цепочка другая. Прежняя была обычной, без причуд, а эта куда уж затейливее: вместо одного несколько золотых витков, да витки какие-то странные, тонюсенькие, неодинаковые, похожие на недоплетенную паутинку. Вот черт! Теперь у меня на шее вместо милой безделицы паутина с пауком. С одной стороны, красиво, глаз не оторвать, а с другой – жутко…
Рука сама потянулась к красному переливчатому паучьему тельцу. От моего прикосновения камешек полыхнул белым и, кажется, нагрелся. Надо убираться отсюда, пока не поздно…
Оказалось, поздно…
Что-то холодное сжало мое запястье, и оно вдруг полыхнуло огнем. Глаза незнакомки, которая всего месяц назад была мною, распахнулись…
Они оказались чужими – эти глаза, совершенно чужими, они смотрели на меня внимательно и требовательно, продираясь в самую душу. И запястье в том месте, которого коснулась моя – не моя рука, занемело.
– Помоги мне… – прошептали мои – не мои губы. – Помоги себе…
На сей раз я не заорала, а кулем осела на пол, зажмурилась, зажала уши руками. Ничего не вижу, ничего не слышу – как в детстве. Если ты не видишь страшное, то и страшное не увидит тебя. Я надеялась, что не увидит, но понимала – поздно. Страшное меня уже увидело, и рассмотрело, и даже оставило частичку себя на самом дне моей грешной души.
– … Ева, эй, тебе плохо, что ли! – Анна Николаевна снова, как тогда в душе, трясла меня за плечи. – Ну, что ты молчишь? Врача позвать?
– Не надо. – Я отмахнулась от ее рук. – Просто голова закружилась. Уже проходит.
– Голова у нее закружилась. – В голосе медсестры послышалось облегчение. – Потому и закружилась, что нечего по ночам где попало шастать, по ночам спать нужно. Эх я дура старая, должна ж была догадаться, как ты все это воспримешь. Пошли уж, горемычная.
Я дала увести себя из палаты номер тринадцать. Смелости посмотреть на ту, которая там осталась, у меня так и не хватило. Мне сейчас дай бог смелости с ума не сойти.
Только оказавшись в собственной палате, я смогла немного успокоиться и собраться с мыслями. Списывать произошедшее на действие лекарств или галлюцинации не приходится, потому что успокоительное я сегодня не принимала, а от галлюцинаций на коже не остаются такие вот следы…
Там, где моего запястья коснулись пальцы – я уж и не знаю чьи, – был заметен отчетливый ожог в виде паутины. Вот такая реальная галлюцинация. И с этим мне теперь придется если не разбираться, то как-то жить…
– Давай я все-таки к тебе доктора позову, – предложила Анна Николаевна, внимательно вглядываясь в мое лицо, – ты ж бледная как смерть. Он тебе что-нибудь уколет…
– Нет! – Не хочу я, чтобы мне что-нибудь кололи. Я спать вообще не собираюсь. Вдруг она снова появится… Нет, спать мне никак нельзя…
– Знаешь, я уже жалею, что пошла у тебя на поводу. – Анна Николаевна осуждающе посмотрела на меня. – Уж больно ты нервная. Нельзя тебе со всякими…
Правильно, нельзя! Мне с привидениями и собственными дублями никак нельзя встречаться, потому что, чует моя душенька, еще пара таких вот встреч – и меня никакой психиатр не вылечит.
– Вы меня простите, – я виновато улыбнулась, – что-то у меня и в самом деле нервы расшатанные стали. Я ж думала, что просто посмотрю, и все, а просто не получилось. – Я перешла на шепот: – Анна Николаевна, а человек в коме может глаза открывать и разговаривать?
– Ну, глаза открывать может, а разговаривать… – Медсестра покачала головой и спросила подозрительно: – А тебе зачем это?
Я пожала плечами:
– Да так, любопытно стало. Я ж не помню совсем, что во время комы со мной было…
– Ох, горе. – Медсестра погладила меня по голове. – Не помнишь, ну и слава богу! Зачем тебе такое помнить-то?! Ты лучше спать ложись, поздно уже.
– А почему она лысая? – задала я единственный вопрос, на который могла получить ответ.
– Ей операцию делали, вот волосы и пришлось сбрить.
– Какую операцию?
– Ну разве ж я знаю?! Какую-то жизненно необходимую.
– Ну и как, помогла операция?
– Это с какой стороны посмотреть: умереть не умерла, но и в сознание не пришла. Валентин Иосифович считает, что и не придет. А он еще никогда не ошибался, он у нас спец в этих вопросах. Диссертацию по комам защитил, за границей стажировался.
– Но ведь вы сами же сказали, что она не умерла…
– Не она не умерла, а тело, – медсестра вздохнула. – Это как домик без жильца. Понимаешь?
Про домик без жильца – это я очень хорошо понимала, я сама такой домик заняла. А вот кто занял мой домик? Если следовать логике – хотя какая уж в этом деле может быть логика! – получалось, что мы с Машей-растеряшей поменялись телами. Как такое случилось, непонятно, зато доподлинно известно когда. Тогда, когда водила этот чертов попал в аварию и наши с Машей-растеряшей грешные души вышибло в астрал, а там, в астрале, кто-то что-то перепутал. Вот и получилось то, что получилось. Я, наверное, сильнее оказалась, царапалась до последнего, дверцу искала. А та, вторая, сдалась, или силенок у нее не хватило. Теперь я в ее теле, а она не пойми где.
Может, в моем заперта, и выбраться ей никак не удается. Я вспомнила взгляд моих – не моих глаз, и по коже побежали мурашки. Да, кажется, влипла я…
* * *Не помню, как я уснула, боролась-боролась со сном, а потом раз – и отключилась. А когда глаза открыла, в палате уже было светло. С одной стороны, плохо, что я сама себя подвела, не смогла продержаться без сна до утра, а с другой – вот же я, целая и невредимая, за ночь со мной ничего фатального не случилось, и даже обожженное запястье больше не болело. Я поддернула рукав сорочки, посмотрела на руку. Ожог теперь не полыхал красным, побурел и потускнел, но виден был отчетливо. Придется прятать, хорошо, хоть сорочка с длинными рукавами, посторонним это клеймо не рассмотреть.