bannerbanner
Отсебятина
Отсебятина

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Иоланта Сержантова

Отсебятина

Заплутавшая в осени

День был не пасмурным, но заплутавшим в осени солнечным днём. Потёки бледных холодных бликов скорее портили лик небес, чем наоборот. Хрупкую, второй год живущую прошлым женщину, ветер вёл по дороге, но не так небрежно, как он обходился с павшей духом листвой, а заботливо, бережно, под руку. Хотя сама женщина и не замечала того.


– Дамочка, купите букетик! – Раздалось откуда-то снизу, от земли. Женщина склонила голову в сторону голоса, где увидела старушку, сидящую на деревянном ящике из-под овощей с цветами в руках.

– Давайте. – Не раздумывая согласилась женщина. В вазе подле портрета мужа на прикроватной тумбочке всегда стояли цветы. – «Так чем эти хуже прочих…» – Вздохнула дама, и понесла букет домой.


Подрезав стебли, расположив цветы по старшинству и размеру, женщина сделала шаг назад, полюбоваться результатом отвлекающего её от горя занятия, как заметила, что опалённые решительностью утренников, мелкие хризантемы лишь сорили лепестками, да не от щедрости, а так только, – ибо им «всё одно пропадать», так лучше красиво, на людях, чем во мраке и духоте компостной кучи.

– Как обидно… – Расстроилась женщина, наметая лепестки на совок, и, дабы вазе у портрета не оказаться к ночи пустой, отправилась за другим букетом.


Покуда женщина шла, осень ясно намекала на скорую зиму, а клёны, притворно, манерно жалуясь на духоту, обмахивались веером листвы, поглядывая с чувством превосходства на покатые, сутулые плечи летних дубов и берёзы, утратившие льняные кудри.

Виноград, упрятавший дома в плетёные корзины, потрясая гроздьями изюма, вскидывал пышный, завитый осенью чуб, чудил, пугая синиц. А те, скрывая озабоченность о собственной будущности за небрежным, весенним почти щебетанием ни о чём, теснились к жилью, дабы тоже оставаться на глазах. Кому, как не им было хорошо известно про забывчивость ослепшего от разлуки сердца.

– Да покормлю я вас, непременно. – Успокаивала птиц дама. Новый букет в её руках, на это раз она купила розы, казался безукоризненным. – И надо ещё прикупить орехов для белки. Та приходит на погост, поджидает у плиты. А там и новый год скоро. Наряжу ёлочку, как в прошлый раз. Где ещё праздновать… с кем?.. Да и не нужен мне больше никто…

Следы…

Небо мелет снегом, будто мукой. Много её надо, многим надобно. Неряхам для форсу и самоуспокоения, ребятишкам для забавы, деревам да землице для тепла, а тем, кто в ней, – которым для уюта, кому и для спокою. Снегопад – то не зрелище, но коли и оно, то не зряшное.


Забелило молоком снега лужи, что сделались уже из-за насыпанного по берегам холодного, простуженного, подмокшего слегка сахара.


Пропуская оленей, расступается балюстрада кустарника, роняя снег, ровно гипс, – неровными крупными кусками, оставляя стебли проволокой. К ним ещё много раз пристанет и упущено будет. Всему свой срок.


Виноград набирает полные горсти снега, держит в ладонях, сколь хватает сил, упуская после нехотя. Оставляет себе несколько, дабы разглядеть получше крупку каждой из снежинок.


Которые листы поухватистее, снежки целиком наметают, лепят влажно, ветра ждут, с тем, чтобы после кинуть-швырнуть пометче, подальше.


Жаль – звону не выйдет, тот, что от морозных колокольцев. Да тож снова, – до известного часу некий ущерб, а после, как натешишься всласть, едва дотерпишь до тепла, так опостылеет та стыдь.


И стыдно за свою немощь, да иначе никак, ибо слаб человек, как есть во всём слаб. А коли когда и кажет силу, то не за себя, – за брата-отца с матерью, за землю, за Отчизну. И вот ведь, диво: бывает, пожурит её когда, и в ссоре не раз быват, а в трудный час выйдет той горой, что не обойти – не сдвинуть, насмерть стоит.


Небо мелет снегом, будто мукой, заметает следы звериные и людей, но не хватит никаких снегов, дабы скрыть от сердца следы героев, что шагают по родной земле впереди прочих, на защите её стоят.

Между летом и зимой

Осень. Время года промежду летом и зимой, до установления снежного пути и рекостава.


Золотые листы берёз в тёплой пене осеннего снегопада… Сыплются они, подобно конфетти, из-под низкого заросшего серпантином паутины потолка облаков. ЧуднО и чУдно.

Листья клёна, будто отлиты из золота, сияют на белом бархате снега. Не тянется к нему рука, дабы взять, довольно взгляда, так празднично! И не сусального они злата, но как бы рождены березозолом1, из красноватых капель почек старого золота. Видать, знала-ведала весна, что и как случится. Отчего не сказала никому, утаила? Достало бы сил нынче на восторги, ровнее было бы дыхание, глубже.

А пока – нежданно глубок снег и нелеп от того.


И разрыдалась вдруг осень. Текут слёзы по щекам земли ручьями, прожигают снег до вымокшей, упавшей навзничь травы. Да не исправить сделанного, не вернуть испорченного. Смоет пудру снега с загорелых ланит листвы, явят они себя неприбранными, да измученными. Потемнеет с лица лес, одни лишь голубые глаза цветов крапивы останутся сиять, ровно в отместку, нарочно, супротив воцарившейся на троне пня сляче2.


Скользкая, простуженная крона леса печалится о недавнем былом, о случае, что обосновался, будто навек, а истощился, стаял с недолгим горестным вздохом.


Снег вперемешку с листопадом, – это не заурядный снег с дождём, но то, без чего неприлично быть осени. Ну, само собою, если в ней осталось хотя чуточку женственности, после всех ея вычурных нарядов, коими полны скрипучие шкапы с разбухшими от сырости дверцами.


Осень. Время года промежду лета и зимы.

Вещий сон

– На вторник, на пятницу не женятся, не венчаются, только сны сбываются… – Скороговоркой пробормотал он, некогда подслушанное у бабушки, припомнил, как ловко делила та жгут теста на ровные ломти для пирожков, заодно наделяя небольшими кусочками внуков, сглотнул набежавшую некстати слюну и грустно усмехнулся.


За окном был поздний вечер, последний четверг октября, – тёмный, густой, как перетёртая с сахаром чёрная смородина. Сколь ни приглядывайся, никого, кроме себя, в отражении не разглядишь, всё к себе, да к собственным мыслям вернёшься, так что ничего особенного на сон грядущий загадать он не мог. А наутро…


Сквозь щедро выбеленные снегом щёки полян проступали весёлые, рыжие веснушки сорвавшихся вслед за ветром листьев. Солнце не выдавало себя ничем, но лес слепил и без его пособы, ибо сделался ярче весеннего. Но от того ждёшь-таки, не скрываясь, несказанной радости, а получаешь вдвое меньше. И не по причине лености, нерадивости весны, а именно, что от ожиданий, не убережёшься растратиться на которые загодя, потому как перегоришь.


Нынче же – негаданно! Без веры глазам, с изумлением, что разбудит улыбку прежде чувственного удовольствия, а как заметишь её на своём лице, – поздно спохватывать, успевай только оглядываться, да догадываться.


А кленовые листы, те и эдак, и так: небольшие, как трамвайные билеты, – есть пробитые, в дырочку, ну и годные ещё для проезда, а иной лежит на самом виду, словно огромная, вырубленная из картона открытка с поздравлением на обороте. Поднять бы прочесть, да не тебе писано, не тебе и читывать.


И сокрушаешься, что не художник, не писатель, не ухватить от того минуты со мгновением, – канут без следа, а тебе ни за что не успеть оделить тем счастием ни того, дорог кто пуще жизни, ни просто – знакомца случайного. Чем он хуже, имеет право на тоже, что и прочие.


Вот и стоишь дураком, с улыбкой глупою, искренней, ровно дитя перед Рождественским деревом в первый-то раз.


– На вторник, на пятницу… Что ж загадывал-то?! Не припомню. Радости возжелал? Ну, так и получил сполна, а уж от кого, то не нам решать, да и разница,выходит, невелика.

Дерево

– Как же так?! Не сказавшись даже, не вскрикнув. Всё молчком, втуне, да тайком.


Я остановился перед упавшим деревом, что перегородило лесную дорогу. Дерево чудилось не помехой, а скорее заставой. Той, из позапрошлого века, с выкрашенным в полоску столбиком и дощатой будочкой подле для караульного, в чьи обязанности входило подымать и опускать перевес, пропуская проходящих и проезжающих.


Обыкновенно, если в лесу погибало дерево, то это отзывалось болью во всей округе. Редко когда оно падало набок. Обыкновенно иначе: реже – навзничь, чаще всего – ничком, приникая к земле морщинистой щекой коры. Устремляясь невольно следом за всеми листьями, что срывались с него годами, дерево задевало всех, стоящих неподалёку и вдалеке, – куда дотягивалась крона и боковые ветви.


Вопль, что издавало дерево в последнее мгновение своей жизни, сам звук ужаса, был конечен, он словно бы обрывался на пике, на середине, и следующий затем шорох безмолвия казался от того глуше, глубже, безысходнее. А в этот раз его не было. Я бы услышал, как это бывало уже не раз. Дерево смолчало. Предпочло не делить свою боль ни с кем, оставить при себе.


Я рассматривал поднятую крышку коры и оставленные жуками письмена под нею, собранный в резинку, задранный в падении плюш манжет… Дерево не выглядело сколько-нибудь ветхим и обещало простоять ещё не одну сотню лет. Я не мог взять в толк, почему, как это с ним произошло.


Ворон, что беспокойно кружил над дорогой, заметил мою растерянность.

– Я видел! Я не оставил его одного! – Попыталась унять мои страдания птица, но у меня хватило сил лишь отмахнуться от неё, и даже прокричать что-то в ответ.


На следующий день, когда на месте дерева остались лишь опилки, я услышал, как соседи судачили промеж собой о том, что всего в нескольких шагах от поверженного ствола лежал неживой лис, а пена, обметавшая его пасть, говорила о том, что он был крайне болен и опасен от того.


«Так вот отчего упало дерево…» – Подумалось мне. Оно и впрямь сыграло роль заставы, не допустив пройти нежеланному гостю, и не позволив выйти мне. А я собирался на прогулку в тот день, и нам с лисом было б не разминуться, ни за что.

Преданность

Размеренным, но скорым шагом я шёл мимо сидящих на низких стульчиках цветочниц у ворот погоста, выбирая, у кого из них купить букет. Мои регулярные визиты в это скорбное место, как оказалось, не остались незамеченными, и это стало понятно по тому, как одна из женщин, сидящая по соседству с той, у которой я в тот раз купил цветы, подозвала меня и шепнула:

– Спасибо вам!

– За что?! – Изумился я. – Ведь нынче мне пришлось выбрать не из вашего гербария.

– А так. – Уклончиво кивнула головой женщина, но мгновение подумав, всё же добавила, – За то, что вы есть.

По всему было видно, что она не сразу решилась высказаться, а теперь отчего-то набралась смелости.


Дабы не кофузить и не углубляться в расспросы, я чуть приподнял шляпу поблагодарить. а заодно и откланяться, но по выражениям лиц сотоварок женщины сообразил, что те очевидно солидарны с нею, и с пониманием, а то и сострадая относятся к моему постоянству.


Я навещал родных и близких через день, невзирая на погоду. Менял воду в вазах, ставил или сажал семена цветов, красил ограды, сметал листву и смывал пыль с надгробий. Но в той преданности, верности не было какой-то особой моей заслуги. Жизнь сложилась так, что кроме как сюда, больше некуда было идти. Так случилось, что меня никто и нигде не ждал. За всеми, кто мог открыть мне двери, она уже закрылась в последний раз.


Друзья детства, однокашники, учителя, родители, сестра, брат и та, невенчанная, но богом данная, с которой без малого шесть десятков лет бок о бок, в горе и в радости, тоже заставила плакать об себе вечно.

Повидавшись со всеми, потрудившись, дабы не остался без догляду или в запустении ни один из тех, о ком я помнил, а заодно и те, неведомые, покинутые давно по соседству с ними, я шёл потихоньку мимо чужих, но знакомых уже людей, по известным улицам, полных новыми людьми, в дом, заполненный одними лишь воспоминаниями и сожалениями о том, что можно было бы прожить жизнь как-то иначе, да просочилась она водой сквозь песок суеты, не оставив никакого заметного следа.


Разве что те цветочницы у ворот, извечные свидетели чужого горя, расскажут кому о странном старике, что ходил некогда на погост, ровно на службу и в жару, и в слякоть, отбиваясь от сытых собак и вороватых белок, коих много бывает обыкновенно в эдаких местах.

Подлунное

Луна глядела на землю сквозь глазок, что оттёрла в заиндевелом от облаков окне неба. Не то, чтобы она взаправду интересовалась, что делается там, внизу, но скорее по причине вечной на все времена скуки привыкшего к своему делу кустаря. Он, безусловно, по-своему хорош, тачает ровно, крепко, так что не отыщешь, к чему придраться, да всё равно – не хватает неуловимого пустяка, какой-то малости, словно бы делалось дело без души, одним лишь старанием и опытностью. Ну, и это не показалось бы бедой, коли б не с чем было сравнить. А ведь и есть!


Рассердившись на луну всерьёз, кружил над лесом ворон. Взывал не как всегда, а будто с надрывом, летал не попросту, не мерно, но изогнув каждое крыло на манер латинского паруса, что выручало его, давало фору противу ветра, пособляло быть к нему круче прочих.


И чего он, кажется, всполошился, но кому, как не ворону ведомы прелести родных мест. Ссорился он из-за них с пришлыми, да перелётными. Те ему курлыкивали про сине-зелёные моря, а он им про реки, что от того голубы, что небо отражается в зеркале их вод.

– Ну, а коли заволокло всё тучками, каковы те твои реки! – Смеялись спорщики.

– Смурны. – Хмурился, подобно небесам, ворон. – Ибо негоже им погрязать в веселии, коли другим не до них.


Пожимали плечами те крикуны, кивали на недомыслие, либо дурной характер, но перечить ворону не решались, – характерная он птица, коли что ему поперёк – спуску не даст.

Так и взирала луна на землю сквозь прореху облаков, покуда не соскучилась, да не выкатилась непечёным, сырым колобком на противень горизонта, где ей, собственно, и место. Дабы делом была занята, а не подглядом за теми, кому ни собой заняться, ни по сторонам-то осмотреться недосуг.

История

– Ты знаешь, что Чехов наш родственник?

– Да ладно вам, дядя… Антоша? Мало нам маршала Василевского, так ещё этот…

– Не любишь его?

– Как можно! Что вы! Напротив! Обожаю! Только отчего ж раньше-то было не сказать…


Перебирая мысленно фамилии своих пращуров, восхищаюсь их величием.

Имена некоторых с детства. О них говорили, не отстранённо, не с завистью, как это бывает, коли говорят о чужих, но по-родственному, с понятным обожанием, кровной сопричастностью, а подчас и с недоумённым «откуда что взялось». Скучая об них, не приписывали лишнего, но пестовали всякое малое, оборачивая во всё новые подробности, как подарки, что ждут своего часа под Рождественской елью.


– Видишь, эту игрушку мне братик привёз. – Не скрывая слёз указывала бабушка на оттянутую новогодним украшением ветку пушистой сосенки.

– Красивая..

– Да… – Вздыхает бабушка.

– А когда, бабуль?

– Давно. Он из семинарии приезжал к нам на каникулы и на Рождество, и на Пасху.

– А теперь чего ж не едет?! Давай, позовём! – Загодя принимался радоваться я тому, что к уже известной мне многочисленной родне прибавится ещё один, несомненно замечательный родственник.

– Нельзя. – Хмурится бабушка.

– Отчего ж?! – Начинаю суетиться я. – Давай, открытку ему напишем!

– В другой раз. – Отказывается бабушка, рассеянно гладит меня по голове и подталкивает легонько в сторону кухни. – Пойдём-ка лучше пирожки лепить.

И я тотчас, без лишних разговоров, догадываюсь, что мы не напишем этому бабушкиному брату ни нынче, ни после. И что за этим сокрыта ещё одна семейная тайна, которую унесёт в могилу сперва тот самый брат, а после уж, нарыдавшись втихомолку, и моя бабушка.


Покуда я был мал, взрослые при мне говорили свободно, надеясь на свойственное возрасту неумение связать события промеж собой. Однако мать, расстаралась образовать меня как можно раньше, и столь преуспела в этом, что я начал задавать взрослым неудобные вопросы, от которых те подчас впадали в ужас или уныние, да начинали прятать подальше от меня карточки, табели и прочие свидетельства минувшего. Сожжённая в тяжёлой хрустальной пепельнице метрика бабушки оказалась не единственным документом, кой был проворно принят из моих рук.


– Успел прочесть? – Глядя мне прямо в глаза спросила тогда бабушка.

– Успел! – Радостно ответствовал я, и собирался уж было зачитать вслух то, что запомнилось, по обыкновению, с первого же раза наизусть, как бабушка прикрыла мне рот рукой:

– Ну и молчи. Забудь.


Ага, легко сказать – позабудь. Да и зачем, кому в угоду стирать из памяти прошлое своей семьи?! Его нужно лелеять в саду самости, и за это не должно быть совестно, ибо история рода сплетена с корнями, что держат почву Родины. И они сильны друг другом, а не сами по себе.


– Мам, расскажи мне про…

– Зачем тебе? Занимайся собой.

– Ну, как же так…

Я хочу знать поимённо тех, чья кровь течёт в моих венах, но не из желания, почивая на лаврах предков, катится в своё неведомое будущее, как в золотой карете. Это не в шутку волнует меня, заставляет прислушиваться к трепету вечности и в память о пра-пра, вести себя подобающе. И, честное слово, верное знание о них с младых ногтей, помогло бы избежать многих ошибок, я бы уж постарался, дабы не ронять в слякоть вместе с собой всех, причастных к сегодняшнему дню.

Боль…

Утренние звёзды ранят небосвод острыми, холодными лучами, но он не пеняет им на то, терпит ради красы. Так истязают свою плоть девицы, для мнимой прелести и хрупкости, дабы разбилось после не одно судно о берега их разборчивости, либо неприступности.


Лес в эту пору скромен и тих. Дела и недосуги прежней ночи отложены до следующей, за беспокоем целого дня про них можно не рассуждать, забота сама себя найдёт. А покуда, прижавши свалявшиеся на затылке космы ветвей к стволам, любуется лес не мигая на сияние звёзд. Не ожидая от них увядания, следит за тем, как блекнут они, линяют, и в некий неясный миг, что мельче взмаха ресниц, исчезают вовсе. Как и не было их, тех звёзд. Наваждение, не меньше. Вот уж, – сказать кому, чем был занят, обнаружишь в себе чудака, промолчишь, затаишься. – истреплешься томлением. Лучшее в том – забыться делом, а мечты, как и счастие, сторонятся многолюдья.


Ну и примется лес за шум, шелест и шорохи, захрустит, шагая широко, хворостом. Прислушается с приятностию к приготовлениям дятла, что конопатит щели коры не для тепла, а для умягчения суровости древесного нрава3. Про весну хлопочет птица, не об зиме печётся, как её пережить, там уж всё загодя готово: и дупло, и полог, и мшалые4 подушки.


Обернётся вокруг лес, да ну как ветер за руки хватать, – удержать подле хочет, собой похвастать, умениями чужими, ровно собственными. Ветру-то что, – он и задержится, не побрезгает обществом со вниманием.

Может так постоять, а ежели когда притомится, – свалит дубок, дабы заместо скамьи, себе посидеть, ну и другим после, не заберёт же он её с собой в дали путь.


Ранят утренние звёзды небосвод остро отточенными лучами, а он терпит, молчит. Знать, покрасоваться-то интереснее, чем выказать свою боль. Кому она нужна, ведома кому…

Совестно

Идут высокие спелые травы к распахнутым настежь воротам зимы по тропинке осени. Подхваченный ветром, лёгок их шаг. Пушистые шапки спелых колосьев то вздымаются вверх, оказываясь на виду, то опадают, будто канут в пучину, но движение, устремление их к цели столь явно, что ни действительная их слабость, ни то, что они не в состоянии стронуться с места и остаться собой, не та преграда, которую невозможно преодолеть.

Неисчислима их армия. Под её заступничеством – леса и все его обитатели, обитель жизни, существо её существования…


– Что вы, право, батенька! Столь высокопарный слог нейдёт к вам. Будьте проще. Ну, подумаешь, – подул ветерок, потрепал сухие травы по нечёсаной макушке. Он-то недолго поиграет сорванным с их шеи монистом листвы, да бросит, а вы уж и в слезах, и в ажитации. Выпейте чаю с валериановыми каплями, поспите до обеда. Нервный вы какой-то сделались, не нравитесь мне последнее время.

– Признаться, я подчас сам себе не рад. Кажется, и совесть чиста, и при деле, а как задуешь свечу ввечеру, чтобы ложиться, даже глаза закроешь, закружится прошлый уже день перед внутренним оком, сомкнётся над головой трясина сновидений, но вместо заснуть, – словно холодной водой кто сбрызнет, и лежу, щурюсь в потолок, моргаю, силюсь рассмотреть хотя бы что, дабы развлечься. Встать не решаюсь, жаль беспокоить домашних своим топотом.


– А думается о чём, дорогой мой?

– Не могу сказать. Как бы и вовсе ни единой думки, ибо не вспомнить никак, да только кажется, что нападают они роем, жалят, непокоем делятся.

– И больно жалят?

– Не особо. Так лишь после, как уж поднимешься поутру, будто искусанный весь, тело словно комарами исколото.

– Может ложе у вас неудобное или перина нечиста?

– И кровать хороша, и матрац почитай всё лето на солнышке жарился? С совестью, верно, что-то не так.


– Мнительный вы, не иначе. У другого на совести чистого места не найти, вся в пятнах, не то людское обличье, не то леопард перед тобой, а спится тому сладко, ибо чувствуется себя вправе делать любое, что в ум взойдёт. И поперёк ему никто не смей, ни словом, ни делом!

– Ну и как, неужто не перечат?

– Себе дороже! Поедом съест! Обругает! Застыдит так, что ещё после будешь у него прощения просить и уговаривать, дабы сделал он, как сам того хочет!

– Нет… Я так не могу. Совестно.

– Оно, может, и совестно, да легче эдак-то жить. Он и по тем вашим травам в мохнатых шапках протопчется в сапогах, не заметит. А то вовсе – скосит и продаст себе в барыш.


Покуда эти двое рассуждали об совести, травы скинули бараньи шапки, кланяясь ветру, да с этим и полегли. Не для почитания жили они, не напоказ, но всякому знать надобно, перед кем шапку ломать, а подле которого держать её на голове двумя руками, дабы ветром лихим не сорвало.

Отсебятина

5

Утренняя заря или вечерняя. Коли не думать про стороны света, время суток и глядеть не дольше мгновения, так и не угадаешь, что есть что, – день ли грядёт, либо ночь спускается по ступеням сумерек. Это как с жизнью, – есть только то, что теперь, в это самую минуту, и ничего боле.


Возрадуешься солнышку, оно сполна твоё, не заметишь его, вот и обойдёт светило тебя сторонкой. Других, приметливых, – и обогреет, и укажет им дорогу на тёмном нашем пути, почтит обыденность, а тебя-то ровно и не случилось. Ни в тот день, ни в тот раз, ни в тот час.


Разве не обидно? Ещё как! С досады напортачишь в судьбе больше положенного на твою долю.


Сорвавшись с перламутровой створки ракушки луны, розовая жемчужина солнца сияет живым теплым светом на шее рассвета. Краше её только улыбка любимого тебе в ответ, взгляд собственного ребёнка, прищур матери под козырьком мятой ладони через окошко.


И пускай это было уже упомянуто не раз, – что ж с того. Счастья не бывает чересчур, даже если умеешь уважить всякое на него указание, видимый едва намёк.


Утренняя заря или вечерняя? Какая разница! Лишь бы сбились они со счёта и сбывались, как можно дольше. Рассветы непохожи один на другой, каждый новый закат старается выказать свой собственный характер. Нам ли с ними тягаться. Мы просто люди, успеть бы найти своих, своё, раздать данность и ещё добавить немного сверху. От себя.

Не короче жизни

Скачет белка с ветки на ветку, как указатели часов с деления на деление. И стрелки дрожат, и ветви, и капли дождя на них, а белка, знай, отмахивает времечко от себя хвостом, будто сор. И в том самом мусоре и дупло её с бельчатами , и зимние стужи, и летний зной, и мамкино тёплое брюшко с каплями вкусного молока.


Мысь6 серая вся, подстать пасмурному дню, коли б не ждать белки, да не знать про её житьё-бытьё, так и не заметишь, решишь – померещилось, моргнулось не вовремя.


Точно в такие вот, насквозь мокрые дни, вспоминается, как лихо перемогали мы усталость и простуду в геологической партии, сплошь состоящей их комсомольцев и беспартийных.

Потроша витой, поросячий хвостик чеснока и закусывая им же, вечерами мы делились друг с другом планами переустройства мира на сочинённый только что манер.

Извинь, что выписывалась регулярно и без счёту «для протирки оптических осей», точно такой же использовали в те годы лёгководолазы для дезинфекции загубников, стоял в громадной бутыли, подпирая угол жилого вагончика и подозрительно скоро испарялся даже при закрытом горлышке.

На страницу:
1 из 2