Полная версия
Взрослых не бывает и другие вещи, которые я смогла понять только после сорока
Памела Друкерман
Взрослых не бывает и другие вещи, которые я смогла понять только после сорока
Саймону, Лейле, Джоуи и Лео
Сорок – это страшный возраст. Это возраст, в котором мы становимся собой.
Шарль ПегиPamela Druckerman
THERE ARE NO GROWN-UPS
Copyright © 2018 by Pamela Druckerman
Published in the Russian language by arrangement with William Morris Endeavor Entertainment and Andrew Nurnberg Literary Agency
Russian Edition Copyright © Sindbad Publishers Ltd., 2019
Правовую поддержку издательства обеспечивает юридическая фирма «Корпус Права»
© Издание на русском языке, перевод на русский язык. Издательство «Синдбад», 2019
Чрезвычайно увлекательная смесь личных историй, тонких ироничных наблюдений и практических советов о времени наступления зрелости и «шоке среднего возраста».
Sunday TimesПамела Друкерман избавляет от страха перед сорокалетием, убедительно демонстрируя, что этот возраст может быть «лучшим возрастом из всех».
Daily MailЭта книга заставит вас не только много смеяться, но и над многим задуматься.
Woman's Day Об автореПамела Друкерман – американская журналистка, писательница, специализирующая на жанре книг для родителей.
Памела родилась в 1970 году в Нью-Йорке, детство и юность провела в Майами. Получила степень бакалавра по философии в Колгейтском университете и степень магистра по международным отношениям в Школе международных отношений при Колумбийском университете в 1998 году.
В период с 1997 по 2002 годы Памела работала штатным репортером в «Уолл-Стрит Джорнал» в Бразилии и США, где освещала вопросы экономики и политики. Друкерман также делала репортажи из Токио, Москвы, Йоханнесбурга и Иерусалима для крупнейших телеканалов, включая BBC и NBC. Ранее Памела входила в Совет по международным отношениям и участвовала в комедии-импровизации совместно с Upright Citizens Brigade.
Зимой 2012 года Памела написала и опубликовала книгу «Французские дети не плюются едой», которая стала бестселлером номер один по версии газеты «Сандей Таймс» и вошла в десять самых продаваемых книг в США, а также была переведена на 27 языков.
Предисловие
Bonjour, madame
Если вы хотите узнать, на какой возраст выглядите, просто зайдите во французское кафе. Это что-то вроде места проведения референдума по вопросу вашей внешности.
Когда я переехала в Париж, мне только-только стукнуло тридцать. Официанты обращались ко мне «мадемуазель». Встречая меня у порога, они говорили: «Bonjour, mademoiselle», ставя передо мной кофе: «Voilà, mademoiselle». В те годы я проводила в кафе много времени. Офиса у меня не было, и я ходила в кафе писа́ть. И повсюду была «mademoiselle». (Строго говоря, это слово означает незамужнюю женщину, но сегодня его употребляют по отношению к любой молодой женщине.)
Однако к тому времени, когда мне исполнилось сорок, все изменилось. Официанты стали называть меня «мадам», демонстрируя при этом преувеличенное почтение, словно подмигивая. Как будто «мадам» – это была такая игра, в которую мы вместе играли. Иногда они позволяли себе пару раз бросить мне и «мадемуазель».
Но скоро все «мадемуазели», даже шутливые, исчезли, а из обращения «мадам» пропали сомнение и ирония. Складывалось впечатление, что официанты (в Париже большинство из них – мужчины) дружно решили, что я покинула зону между молодостью и средним возрастом.
С одной стороны, эта перемена меня интриговала. Может быть, официанты после работы собираются за бокалом сансера и просматривают фотографии посетительниц, чтобы определить, кого из них пора понизить в звании? (Самое неприятное в этом то, что к мужчинам всегда обращаются одинаково: «месье».)
Разумеется, я понимаю: мы все стареем. Я видела, как на лицах моих ровесниц появлялись морщинки. Сейчас, когда им по сорок, я примерно представляю себе, как будут выглядеть некоторые из них на пороге семидесятилетия.
Просто я не ожидала, что «мадам» настигнет и меня – во всяком случае, без моего на то согласия. Я никогда не была красавицей, но накануне двадцатилетия обнаружила, что обладаю суперспособностью выглядеть молодо. У меня все еще была полудетская кожа. Посторонние затруднялись сказать, сколько мне лет – шестнадцать или двадцать шесть. Однажды я в одиночестве ждала поезда на платформе метро в Нью-Йорке. Рядом со мной остановился пожилой мужчина. «У вас до сих пор детское личико», – ласково сказал он мне.
Я поняла, что он имеет в виду, и твердо вознамерилась надолго сохранить это маленькое преимущество. До того как многие мои подруги начали беспокоиться из-за морщин, я каждое утро наносила на лицо солнцезащитный крем и крем для век, а вечером втирала в себя еще больше всяких зелий. Я крайне скупо расходовала улыбки, позволяя себе растянуть губы, только если и правда слышала что-то очень смешное.
Мои усилия не пропали даром. После тридцати незнакомые люди все еще принимали меня за студентку, а бармены требовали предъявить удостоверение личности. Мой субъективный возраст, то есть возраст, на который выглядит человек (и к которому обычно надо прибавлять шесть-семь лет), колебался в районе двадцати шести.
Сейчас мне сорок с небольшим, и я рассчитываю взять реванш за счет преимуществ, какими располагает обыкновенная средняя женщина. Я вступаю в такую полосу жизни, когда быть красавицей уже не обязательно; чтобы хорошо выглядеть, достаточно быть ухоженной и не страдать лишним весом.
Какое-то время кажется, что эта стратегия работает. На лицах женщин, которые всегда выглядели значительно лучше меня, появляются мелкие морщины. Перед встречей с приятельницей, с которой мы не виделись несколько лет, я специально настраивалась, чтобы ничем не выдать, как сильно, на мой взгляд, она изменилась. (Подобное свойство – долго сохранять внешность неизменной, а потом преображаться в один миг, французы называют coup de vieux, в дословном переводе «удар старостью».)
Я с печальным равнодушием смотрела, как у многих моих знакомых в волосах мелькает седина, а лоб собирается морщинами. Я считала себя живым доказательством распространенного мнения о том, что каждый человек заслуживает того лица, которое имеет. Из чего с очевидностью вытекало, что лично я заслуживаю перманентного сияния юности.
Но потом на протяжении всего нескольких месяцев и во мне что-то изменилось.
Новые знакомые больше не восхищались тем, как молодо я выгляжу, и не ахали, узнав, что у меня трое детей. Теперь люди, с которыми я долго не виделась, изучают мое лицо чуть дольше, чем надо. Если я встречалась в кафе с приятелем моложе меня, в первые минуты он смотрел как будто сквозь меня, словно не желал признавать, что сидящая перед ним дама средних лет – это я и есть.
Подобные перемены волнуют не всех моих ровесников, но среди них немало тех, кто искренне страдает от так называемого кризиса среднего возраста. Одна моя подруга говорит, что, когда она приходит на вечеринку, «эффект Золушки» больше не работает: никто не поворачивается в ее сторону. Я, в свою очередь, заметила, что мужчины на улицах Парижа обращают на меня внимание, только если у меня тщательно уложены волосы и нанесен макияж. Но даже в этом случае я считываю в их глазах новый месседж: я бы с ней, пожалуй, переспал, но только если это не потребует от меня никаких усилий.
А вскоре меня как раз и накрыло волной «мадам». «Bonjour, madame», когда я захожу в кафе; «Merci, madame», когда расплачиваюсь; «Au revoir, madame», когда ухожу. Иногда сразу несколько официантов говорят это одновременно.
Самое печальное, что они вовсе не стремятся меня оскорбить. Здесь, во Франции, где я живу больше десяти лет, обращение «мадам» – это обычная форма вежливости. Я сама постоянно называю других женщин «мадам» и учу своих детей, чтобы они так же обращались к нашей пожилой португальской консьержке.
Иначе говоря, я настолько далеко продвинулась вглубь территории «мадам», что люди не считают это обращение способным меня обидеть. Я поняла, что все изменилось, когда проходила мимо женщины, которая сидела на тротуаре неподалеку от моего дома, выпрашивая подаяние.
Она сказала: «Bonjour, mademoiselle», – обращаясь к молодой женщине в мини-юбке, шагавшей в нескольких шагах впереди меня.
«Bonjour, madame», – сказала она секунду спустя, когда с ней поравнялась я.
Все произошло слишком быстро, чтобы я могла это переварить. Я по-прежнему ношу большинство вещей, в которые одевалась, когда была «мадемуазель». В кухонном шкафу у меня до сих пор стоят банки консервов, купленные в эпоху «мадемуазель». Даже арифметика шутит со мной шутки: как это вышло, что за каких-то два года все вокруг стали на десять лет моложе меня?
Что такое сорок лет? Не в моих привычках оценивать очередное десятилетие своей жизни до тех пор, пока я не промотаю его целиком. Когда мне было 20+, я тратила время на безрезультатные поиски мужа – вместо того чтобы делать карьеру и посещать, пока не появились дети, всякие небезопасные места. В результате, едва мне стукнуло 30, меня уволили из редакции газеты. Я получила достаточно досуга, чтобы ближайшее десятилетие посвятить размышлениям об утраченных возможностях и пережевыванию нанесенных мне обид.
Сейчас – другое дело. Я решительно настроена разобраться с очередным десятилетием, пока я все еще в нем. Несомненно, каждый новый день рождения вызывает легкое головокружение – никто из нас не становится моложе, – но после сорока чувствуешь себя особенно растерянной. Это десятилетие, не имеющее собственного нарратива. Это не просто новая цифра, это какая-то совершенно новая атмосферная зона. Когда я говорю 42-летнему бизнесмену, что занимаюсь изучением сорокалетнего возраста, он смотрит на меня с удивлением. Он добился в жизни успеха и научился четко формулировать свои мысли, но ему нечего сказать о своем возрасте.
– Скажи, пожалуйста, – говорит, – что хоть это такое?
Разумеется, все зависит от конкретного человека: его здоровья, семейного окружения, финансового состояния и страны, в которой он живет. Я нахожусь в положении привилегированной белой американки, а это далеко не самая ущемленная социальная группа. В Руанде к сорокалетней женщине уже обращаются как к «бабушке».
Что касается французов, то они со свойственными им пессимизмом и стремлением к точности разделили кризис среднего возраста на несколько этапов: кризис 40 лет, кризис 50 лет, да еще и ввели понятие «полуденного демона» (это когда мужчина за 50 влюбляется в няньку своих детей). Тем не менее у них есть и другой, более оптимистичный подход, согласно которому с возрастом человек становится все более свободным. (Не скажу, что французы всегда правы, но я несомненно извлекла для себя большую пользу из их лучших идей.)
Но, где бы вы ни жили, «снизу» 40 выглядят как старость. Мне доводилось слышать от двадцатилетних американцев, что 40 лет – это возраст, в котором приходит осознание того, что уже слишком поздно что-либо менять, и остается лишь сожалеть об упущенных возможностях. Когда я сказала своему сыну, что пишу книгу о сорокалетних, он ответил, что и сам хочет написать книгу – о девятилетних. «Вот что я напишу, – добавил он. – “Мне девять лет. Это здорово. Я такой молодой”».
Вместе с тем многие из моих более «пожилых» знакомых утверждают, что 40 лет – это как раз тот возраст, в который они больше всего хотели бы вернуться. «Как я мог считать себя старым в 40 лет!» – воскликнул Стенли Брэндис, антрополог и автор книги о 40-летних, вышедшей в 1985 году. «Оглядываясь назад, я думаю: “Господи, как же это было классно! Это было начало жизни, а не начало конца!”»
С технической точки зрения, 40 лет – это уже даже не средний возраст. Современный 40-летний человек имеет шанс дожить до 95 лет – так утверждает Эндрю Скотт, экономист и соавтор книги «Столетняя жизнь».
Но число 40 по-прежнему сохраняет свое символическое значение. Иисус постился 40 дней. Мухаммеду было 40, когда к нему явился архангел Гавриил. Библейский потоп длился 40 дней и ночей. Моисею было 40, когда он вывел евреев из Египта, после чего они 40 лет скитались по пустыне. Брэндис пишет, что есть языки, в которых «сорок» означает «много».
И все-таки в сорокалетнем возрасте, несомненно, содержится идея некоего перехода. Только что ты воспринимал себя как патентованного молодого человека, и вот ты должен расстаться с одним периодом своей жизни, но еще не совсем принят в другой. Француз Виктор Гюго якобы называл 40 лет «старостью юности». Посмотрев мне в лицо в хорошо освещенном лифте, моя дочь выразилась проще: «Мам, ты, конечно, не старая, но ты уж точно не молодая».
Я замечаю, что в моем новом статусе «мадам» на меня распространяются совсем другие правила. Отныне моя очаровательная наивность больше никого не очаровывает – скорее озадачивает. Я больше не могу быть «прелесть какой дурочкой». От меня ждут, что я буду сама находить нужную стойку регистрации в аэропорту и вовремя приходить на назначенную встречу.
Честно говоря, я и сама чувствую, что все больше и больше становлюсь «мадам». Имена и факты больше не всплывают в памяти сами собой; теперь мне порой приходится выуживать их из глубин, словно поднимая ведро из колодца. Я больше не способна после семичасового сна протянуть целый день на кофе.
Я слышу сходные жалобы от ровесников. Ужиная с ними, я убеждаюсь, что отныне у каждого из нас появился вид спорта, заниматься которым нам запретил врач. А когда кто-то из нас замечает, что по американским законам мы уже достаточно старые, чтобы негодовать на дискриминацию по возрастному признаку, в ответ раздается нервный смех.
Новые исследования мозга доказывают, что в 40-летнем возрасте проявляются негативные тенденции. В среднем мы легче отвлекаемся, чем молодые. Мы медленнее перевариваем информацию, и нам труднее вспоминать конкретные факты. (Способность с легкостью вспоминать имена достигает пика в 20 лет.)
Вместе с тем наука утверждает, что в 40-летнем возрасте у нас появляется немало преимуществ. Ослабление способности к быстрой обработке данных мы компенсируем зрелостью, интуицией и опытом. Мы лучше молодых схватываем суть происходящего, контролируем свои эмоции, разрешаем конфликты и понимаем других людей. Мы более умело распоряжаемся деньгами и быстрее находим логичное объяснение тем или иным событиям. По сравнению с молодыми мы более внимательно относимся к окружающим. И, что жизненно важно для нашего самоощущения, мы гораздо меньше нервничаем.
Действительно, современная нейрология и психология подтверждают правоту Аристотеля, жившего две тысячи лет назад: описывая человека на пике его возможностей, он отмечал, что у него ни избытка самоуверенности, ведущего к поспешности в принятии решений, ни чрезмерной боязни; и то и другое присутствует у него ровно в тех пропорциях, которые необходимы. Такие люди не склонны доверять всем подряд, но одновременно не страдают тотальной недоверчивостью; они оценивают окружающих адекватно.
Я с этим согласна. В этом возрасте мы многое узнали и в значительной степени выросли над собой. Если до этого мы чувствовали себя маргиналами, то теперь понимаем, что таких, как мы, – большинство. (По моей ненаучной оценке, общего у нас 95 процентов и только 5 процентов – уникального.) Как и мы, большинство людей сосредоточены на себе. К 40 годам мы проделываем путь от убеждения: «Все меня ненавидят» к более здравому: «В общем-то, всем на меня наплевать».
Наверняка еще через 10 лет наши сорокалетние откровения покажутся нам наивными. (Когда я училась в колледже, один приятель уверял меня, что «муравьи способны видеть молекулы».) Но даже сейчас это десятилетие может стать для нас испытанием, требующим совмещать в одной голове множество противоречивых идей: с одной стороны, мы наконец научились разбираться в сложных человеческих взаимоотношениях, а с другой – не можем вспомнить двузначное число. С одной стороны, мы приближаемся (или уже достигли) к пику в заработке, а с другой – больше не считаем ботокс неразумным транжирством. Мы поднимаемся на вершину карьеры, но уже предвидим, чем она завершится.
Если современный 40-летний человек во многом представляет собой загадку, то еще и потому, что по какой-то непонятной причине в этом возрасте мало опознавательных знаков. Детство и подростковый возраст сплошь «утыканы» вехами: ты становишься выше ростом, переходишь в следующий класс, у тебя начинается менструация, ты получаешь водительские права и аттестат зрелости. В 20–30 лет ты крутишь любовь, находишь работу, учишься самостоятельно обеспечивать себя. Этот период – время повышений по службе, свадеб и рождения младенцев. Всплеск адреналина, сопровождающий все эти события, убеждает тебя, что ты движешься вперед и строишь взрослую жизнь.
В 40 лет ты по-прежнему можешь получать ученые степени, новую работу, менять дома и супругов, но все это вызывает гораздо меньше восторгов. Учителя, родители и вообще «старшие», которые радовались твоим достижениям, теперь больше озабочены собственными проблемами. Если у тебя есть дети, предполагается, что ты будешь радоваться их успехам. Один мой знакомый журналист жаловался, что он больше никогда не будет вундеркиндом. (Он сказал мне об этом в тот день, когда на должность члена Верховного суда США была предложена кандидатура человека, который был моложе нас с ним.)
– Даже пять лет назад я слышал от людей: «Ого, ты уже начальник!» – говорил мне 44-летний глава телевизионной продюсерской компании. – А теперь моя должность уже никого не изумляет. Я слишком стар, чтобы оставаться вундеркиндом.
Тогда для чего мы не слишком стары? Мы все так же способны к действию, к переменам и к марафонским забегам. Но в 40 лет появляется мысль о неизбежности смерти, которой раньше не было. Мы начинаем сознавать ограниченность собственных возможностей. Мы вынуждены делать выбор в пользу чего-то одного за счет чего-то другого. Для нас характерно ощущение «сейчас или никогда». Если раньше мы планировали что-то сделать «когда-нибудь» (сменить работу, прочитать Достоевского, научиться готовить лук-порей), то сейчас самое время всем этим заняться вплотную.
Это новое временное измерение приводит к столкновению между нашими стремлениями и нашей реальной жизнью. Ложь, которой мы годами убаюкивали себя и других, теперь никого не убеждает. Бессмысленно продолжать притворяться и выдавать себя за того, кем ты не являешься. В 40 лет мы больше не готовимся к воображаемой будущей жизни и не копим плюсы в резюме – мы живем здесь и сейчас. Мы достигли того состояния, которое немецкий философ Иммануил Кант называл Ding an sich – вещью в себе.
Самое странное в 40-летнем возрасте – это то, что теперь мы пишем книги и ходим на родительские собрания. Наши ровесники занимают должности главных технологов и заведующих редакциями. Это мы готовим индейку на День благодарения. Теперь, когда меня посещает мысль о том, что кто-то должен наконец разобраться с той или иной проблемой, я вдруг понимаю, что этот «кто-то» – я.
Это непростой переход. Меня всегда утешала идея, что в мире есть взрослые, которые лечат рак и выдают повестки в суд. Взрослые пилотируют самолеты, выпускают спреи и каким-то волшебным образом заботятся о том, чтобы телевизионный сигнал проходил без помех. Они знают, стоит ли читать тот или иной роман и какие новости нужно выносить на первую страницу газеты. Я всегда верила, что в «пожарном» случае мне на помощь придут взрослые – загадочные, умелые и мудрые.
Я не верю в теории заговора, но понимаю, почему они привлекают людей. Очень соблазнительно думать, что всем на свете управляют тайно сговорившиеся взрослые. Я также понимаю, в чем состоит притягательность религии: Бог – это супервзрослый.
Меня нисколько не радует, что я выгляжу старше. Но больше всего меня беспокоит тот факт, что, став «мадам», я сама стала взрослой. Я чувствую себя так, словно меня назначили на должность, требующую компетенций, которых у меня нет.
Но кто такие взрослые? Существуют ли они на самом деле? И если да, то что конкретно они знают? И что мне нужно сделать, чтобы стать одной из них? Придет ли мой ум в соответствие с моим повзрослевшим лицом?
Вы ступили на порог сорокалетия, если:• Вам не хочется говорить, сколько вам лет.
• Чтобы найти год своего рождения на каком-нибудь сайте, приходится слишком долго проматывать «окошко».
• Вас удивляет, когда продавщица в косметическом отделе предлагает вам крем от морщин.
• Вы недоумеваете, узнав, что сын вашего ровесника поступил в колледж.
• Окружающие больше не удивляются, узнав, что у вас уже трое детей.
1
Как найти свое призвание
Когда я была маленькой, у нас в семье напрочь игнорировали любые плохие новости. Моя бабушка с материнской стороны на все – от семейных ссор до израильско-палестинского конфликта – реагировала одинаково, жизнерадостно заявляя: «Я уверена, они со всем разберутся».
Расти в атмосфере непоколебимого оптимизма – далеко не самое худшее для ребенка. Нельзя сказать, что мой случай представляет собой нечто уникальное; многие американцы росли в солнечных домах, окруженные людьми, не склонными к лишнему самокопанию. Но я подозреваю, что моя семья отличалась особенно неуемным оптимизмом. Чтобы избежать неприятных сюжетов, мы ни во что не углублялись, включая историю нашего рода. Уже почти подростком я узнала, что один мой дед и одна бабка, а также все без исключения прадеды и прабабки эмигрировали в Америку, в основном из России. Поскольку никто никогда не утверждал обратного, я считала, что мы всегда были американцами.
Но сама история этой эмиграции была довольно мутной. По словам бабушки, ее родители приехали из места, называвшегося Минской губернией, но где конкретно находится это место, она не знала. Однажды ей удалось ознакомиться с документами, которые оформляли на острове Эллис, и она не нашла ни одного упоминания о своих родителях. Едва успев перебраться в Южную Каролину, они моментально слились с местным населением. Моя бабушка стала южной красоткой и охотно приняла местные обычаи, один из которых подразумевает: если нечего сказать хорошего, лучше помолчи.
Никто в моей семье даже не заикался о том, что в этой самой Минской губернии у нас остались близкие родственники. Когда позже я пыталась расспрашивать об этом бабушку, она рассказала, что ее мать регулярно отправляла в Россию посылки с сушеными бобами и одеждой для своей родни. Но после Второй мировой войны посылки прекратились.
– Мы потеряли с ними связь, – сказала бабушка.
Именно в таких выражениях у нас в семье описывали судьбу родственников, погибших во время холокоста: «Мы потеряли с ними связь».
Судя по всему, эта склонность к крайнему позитиву передавалась у нас в роду по материнской линии, и каждое предыдущее поколение защищало следующее от плохих новостей. Впервые я обратила на это внимание, когда мне было шесть лет. Мы отмечали день рождения моего отца, которому исполнилось 40 лет. Это было в Майами – моем родном городе. Гости собрались в патио, вокруг бассейна. Я оставалась в доме, когда услышала всплеск воды и заметила какую-то суматоху.
– Что случилось? – спросила я у мамы.
– Да ничего, – ответила она.
Добавлю для ясности, что моя мама была доброй, очень меня любила и действовала из лучших побуждений. Она пыталась защитить меня. Но я подозреваю, что стала бы совсем другим человеком и даже выбрала себе совсем другую профессию, если бы она просто сказала мне: «Ларри Гудман напился и упал в бассейн». Мы пришли бы к выводу, что неприятности иногда случаются, и порой мне приходится быть их очевидцем.
Вместо этого я считала, что плохие вещи если и происходят, то где-то далеко, на том конце патио. И если не присматриваться, то можно уверить себя, что их и не было.
В Майами было легко придерживаться этой точки зрения. Этот город всегда залит солнечным светом. Он почти в буквальном смысле слова возник из воздуха, поскольку его расцвет начался в 1950–1960-х, когда стали доступными кондиционеры. Годы спустя, когда мои будущие свекор и свекровь побывали в одном из старейших домов Майами, который теперь входит в государственный музейный комплекс, они сказали, что он построен примерно тогда же, когда их лондонский дом.
Люди часто удивляются, когда я говорю, что мое детство прошло в Майами. Они думают, что это город дедушек и бабушек. Но это относится скорее к Майами-Бич – фешенебельному пригороду, расположенному на острове к востоку от самого Майами, жаркого и совсем не гламурного, но в котором проживает большая часть горожан.
Свой первый дом мои родители купили на участке, где раньше росла манговая роща. Там осталось много манговых деревьев, плоды с которых падали на крыши наших машин, обдирая с них краску. Как и остальные дома в округе, наш был построен из бетона, оборудован кондиционером и средствами защиты от саламандр, грабителей и капризов погоды. Иногда к нам, проникая через вентиляцию, заползала точечная ошейниковая змея. Мы почти никогда не ходили на пляж.