Полная версия
Антонов огонь
– Пойду.
– Ты же коммунист. Вам нельзя…
– Ради Насти я на все пойду!
– Значит, коммунист ты липовый. У нас в части комиссар говорил, что за честь партии любой коммунист с радостью голову сложить. И ложили, сам видал…
– Дак и я б сложил, там, на фронте. Кровушки-то своей, – Егор задрал рубаху, показал свежий розовый рубец на боку, – немало пролил. Надо будет, еще пролью… Но Настенька… Настя совсем другое, тут меня лучше не трогать. За нее я самому Троцкому в миг горло перехвачу!
– Ты такими словами не бросайся!
– Это я к слову… Да тебе…
– Мужики, идитя разговляться! – весело крикнула из сеней Любаша.
В избе все, кроме Егора, встали округ стола. Анохин отошел к сундуку, чтоб не мешать: подумалось, что надо было на улице подождать, пока помолятся.
Николай крестился на иконы, молился вслух, остальные крестились и кланялись молча. Брат с чувством смирения говорил вполголоса:
– Боже! Тебя от ранней зари ищу я. Тебя жаждет душа моя, по Тебе томится плоть моя в земле иссохшей и безводной. Сказал безумец в сердце своем: «Нет Бога». Развратились они и совершили гнусные преступления: нет делающего добро, нет ни одного. Как рассеивается дым. Ты рассей их; как тает воск от огня, так нечестивые да погибнут от лица Божия. Ибо они, как трава, скоро будут подкошены и, как зеленеющий злак, увянут. А праведники да возвеселятся, да возрадуются пред Богом и восторжествуют в радости. Боже! Будь милостив к нам и благослови нас; освети нас лицем Твоим. Благодать Господа нашего Иисуса Христа со всеми нами. Аминь!
Егор молиться не молился, но разговелся вместе со всеми. На столе рядом с алюминиевыми чашками с курятиной, щами появилась бутылка, заткнутая бумажной пробкой, прохладная, из погреба.
За окном зашумело, зашелестело, защелкало по стеклам. Крупный косой дождь лупил по земле, поднимал пыль над дорожкой под окном и сразу усмирял ее, рассеивал. Листья травы вздрагивали под ударами тяжелых капель. Прошумел с минутку и затих, убежал дальше, в Киселевку. И солнце тут же открылось, заблестело в каплях на листьях. В открытую дверь потянуло свежестью, прохладой, влажной землей.
Ели неторопливо, разговаривали, радовались дождичку. Освежил землю малость. В конце завтрака, когда все насытились, Николай завел речь о сватовстве.
– Мам, думается, пора сватов к отцу Александру слать. Самое время. Мы с Егором покумекали, решили прямо нонча и наладиться. Неча тянуть бестолку. Который год оба маются, пора в стойло.
– А примет отец Александр нонча? – засомневалась мать. – Он с зари в хлопотах: заутреня, обедня, вечерня – не до сватовства. Мож, погодить денек?
– Сколько лет ждали, еще денек подождут, не развалятся, – поддержала Любаша свекровь. – Кто же такие дела в празник делает?
– То пост, то празник, – недовольно и разочарованно буркнул Егор. – И так три года!
– Тебе на фронт не идить! – осадил его брат. – Чего ты? Небось, не помрешь за день, не на год откладываем, потерпи. Поспешишь, людей насмешишь!
После обильного завтрака мужики вышли на улицу посидеть, покурить. Камень у входа, дорожка под окнами были уже сухими. Только ямки и катышки видны в пыли. Густо пахнет травой, прошедшим дождем. Рыкнула гармонь за избой, заиграла, завеселилась. Должно быть, Илья Грачев, Эскимос, вышел на улицу. Эскимосом его прозвали потому, что он был на каторге на Чукотке. Ссылали его туда за убийство. Конокрадом был. Накрыли его однажды за этим делом, и убил Илья хозяина коня. Вернулся он в деревню этой зимой и много рассказывал про жизнь эскимосов. Вот его так и прозвали. Как только Илья заиграл, сразу где-то на Хуторе залилась другая гармошка.
– Как петухи перекликаются, – весело усмехнулся Николай. – Щас, мотри, с Вязовки отзовутся, – и крикнул жене в избу: – Любаша, что-то Гнатик разоспался? Покорми его, да пойдем на луг. Народ выходить.
Из-за избы донесся хриплый голос Ильи Эскимоса.
Шел деревней – веселился,Полюшком – наплакался.Ты бы с осени сказала —Я бы и не сватался.
Ему ответил женский, озорной, но грубоватый.
Я иду, иду и стану,И спрошу саму себя:О котором парне думаетГоловушка моя?
И тут же подхватил другой женский голос, тонкий, как у молодого петушка.
Меня милый изменил,Чернобровую нашел,А она седые бровиПодвела карандашом.
Озорной, грубоватый не замедлил ответить.
Лиходейка меня судит,А сама-то какова:Целый месяц пришивалаК одной кофте рукава.
Любаша вышла на порог, стояла, слушала, улыбалась.
Потом, помнится, гуляли по Масловке. Большой луг, как муравейник. Гармони три разливаются. Округ них народ: пляшут, поют. И ребятня тут же крутится. А до Троицы, помнится, каких только игр на лугу не было. Сначала в «салки», так в Масловке лапту звали. Зрителей тоже бывало немало: подзуживают, смеются, кричат, особенно когда кто-нибудь после удара по мячу мчится по полю к кону, а его посалить стремятся. Ох, шуму! Помнится, был однажды Егор в одной группе с Настенькой. Как он носился по полю, как увертывался от мяча, как трепетало его сердце, когда Настенька была на нарывалке и от его удара по мячу зависело, выиграют они или нет! Николай с Любашей стояли в толпе на краю поля, следили за игрой. Куда делся благочестивый вид брата? Он кричал, советовал, кому передать мяч, чтоб ловчее посалить. Готов сам был вступить в игру. О-о, он-то умел бить по мячу! Слава о его ударах ходила по деревне. Мяч, как жаворонок, скрывался в небе, глазу не видно… А сейчас, на Петров день, только пляски на лугу. Егор наплясался, раненая нога прибаливать начала. Не заметил, как появились в толпе бойцы заградительного отряда, приехавшие со слепым комиссаром.
Гармошки примолкли, и народ потянулся к церкви, стал собираться в большую толпу возле ограды. Кто-то крикнул, что газеты привезли. И мужики гурьбой рванули к агитповозке: бумаги нет, не из чего цигарки крутить. В листья табак заворачивать стали. Мигом газеты, брошюры размели. И довольные, складывая на ходу газеты так, чтоб удобнее было клочки срывать, шли к ограде церкви, где на телеге стоял слепой комиссар и ораторствовал, говорил что-то быстро и резко, взмахивая рукой. Рядом с ним на телеге Мишка Чиркун в красной рубахе, важный, как флаг, и заметно хмельной. А комиссар одет, несмотря на жаркое время, в кожаную куртку, застегнутую на все пуговицы. Вместо глаз у него темные провалы, прикрытые веками, белеет шрам на переносице и левом виске. Лоб потный, волосы слиплись. Бородка клинышком. Издали сильно шибал на Калинина, портреты которого часто печатали газеты, когда он приезжал в Тамбовскую губернию.
Егор с Настей тоже подошли к толпе.
– О чем он? – спросил Анохин у Акима Поликашина, оказавшегося ближе всех к нему. На Акиме старый картуз, чистая сорочка, но застиранная до того, что потеряла свой цвет.
– О польском хронте, – ответил Аким, с удовольствием, даже с каким-то блаженным выражением на лице скручивая цигарку из клочка новой газеты. – Комиссар из Москвы тольки, с совещания деревенских агитаторов. Грить, Ленина видал своими глазами…
– Так он же слепой?
– Грить, видал.
– Пошли поближе, послушаем! – предложил Егор Насте, и они стали пробираться к телеге.
Издали сквозь сдержанный говор до них долетали только отдельные слова. Глядел Егор вперед, на слепого комиссара и не заметил, налетел, споткнулся о низкую деревянную коляску, в которой сидел головастый больной мальчик лет трех с тонкими, как хворостина, ножками, пузатый. Мальчик сосал свою руку, засунув в рот всю кисть. Слюни обильно текли по руке изо рта. Глаза его, бессмысленные, ничего не выражающие, смотрели на Егора. Он отшатнулся и поскорее потащил Настю за руку в толпу за спины людей мимо Коли Большого, деревенского дурачка, без которого ни один сход не обходился. Пробрался к самой телеге, откуда слепой комиссар кричал в толпу:
– Ленин говорил нам, что сейчас, несмотря на успехи на польском фронте, мы должны напрячь все силы. Самое опасное – это недооценка врага. Все для войны! Без этого мы не справимся с ясновельможными панами. Мы разгромили Колчака, Юденича, Деникина, потерпите еще чуть-чуть, может, годок еще, добьем Врангеля, разобьем польских панов и коммунизм настанет, деньги отменим! Вы сами видите, как с приходом большевистской власти с каждым годом народ живет все веселее, забывать стал о проклятом прошлом. С радостью слышал я, въезжая в Масловку, ваши песни, ваш смех. И это стало возможным только благодаря Советской власти…
– Раньше дюжей веселились! – выкрикнул кто-то из толпы.
Слепой комиссар запнулся.
Егор слышал, как Чиркун быстро и спокойно сказал ему:
– Это кулак! Я разберусь. Продолжай.
– Настанет коммунизм, и несметные богатства хлынут к нам с окраин страны. Ленин говорил, что товарищи Луначарский и Рыков побывали на Украине и на Северном Кавказе и рассказали ему, что на Украине кормят пшеницей свиней, а бабы на Северном Кавказе моют молоком посуду. Понимаете, девать еду некуда, когда другие голодают. И у вас – я ехал сюда, видел – хлеба уродились в этом году… Потому и планом наметили взять с Тамбовской губернии одиннадцать с половиной миллионов пудов хлеба…
– Сколько?! – раздались ошеломленные голоса.
– Очумели? Где мы возьмем!
– С голодухи подохнем!
– Товарищи, товарищи, разве это много? В прошлом году у вас взяли двенадцать с лишним миллионов пудов, живы остались!
– В этом году и вполовину не уродилось!
– Это кулаки, – снова сказал Мишка Чиркун слепому комиссару. – Не спорь с ними. Я разберусь!
– Товарищи крестьяне! – крикнул слепой комиссар. – Я не уполномочен прибавлять или убавлять разверстку! Я – агитатор! Я готов донести до руководства ваши просьбы, жалобы… Какие у вас вопросы ко мне будут?
– Газет поболе привози! – крикнул издали Аким Поликашин. – Дюже читать охота!
В том месте, откуда крикнул Аким, засмеялись, знали, что он неграмотный.
– Будут вам газеты, я передам… Верно, товарищи крестьяне, тяга к знаниям по всей стране великая. Надо нам поскорей вырваться из темного проклятого прошлого…
– Вы говорили – коммунизьм, коммунизьм наступить, а рази сичас не коммунизьм? – спросил Илья Эскимос. Гармошка у него висела на плече на ремне. – Все газеты пишут – коммунизьм.
– Не, товарищи, не путайте, сейчас военный коммунизм. А настоящий наступит, когда война закончится. Так Ленин сказал!
– А какая разница? – настаивал Эскимос.
– При коммунизме все люди будут делать всё добровольно. Все, что душе захочется! А при военном коммунизме мы вынуждены несознательных заставлять работать по приказу. К примеру, вырастите вы хлеб при коммунизме, оставите себе на прокорм, а остальное без всяких разверсток добровольно отвезете на склад. И там же на складе получите все, что вам нужно: штаны, рубаху, соху, если старая не годится. Понял? А сейчас все по приказу, принудительно, потому что сознания нет.
– Значит, все, что душе угодно, получу? – спросил задиристым тоном Аким Поликашин. Он пробрался в первые ряды.
– Все! – ответил слепой комиссар.
– А ежли я захочу бабу Мирона Яклича? Она у него сдобная, а я сдобных люблю.
Заулыбались, зашелестели люди. А Мишка Чиркун присел на телеге на корточки у ног слепого комиссара и зло прошипел Акиму Поликашину:
– Мало Маркелин порол? Забыл? Еще охота?
А комиссар то ли шутя, то ли всерьез весело выкрикнул, махнув рукой:
– Захочешь – бери!
Смех прокатился по толпе и затих.
– А ежли Мирон Яклич не захочить? – спросил в тишине Аким Поликашин.
– Захочет. Это он сейчас не захочет, а при коммунизме у него сознание переменится. Он рад будет, если ты захочешь.
И снова хохот по толпе загулял. Слепой комиссар улыбался, видно, довольный был, что сумел развеселить народ.
– А ежли не захочить? – упорствовал Аким.
– Захочить! – на этот раз выкрикнул Илья Эскимос. – У эскимосов как: ночуешь у них, и эскимос тебя сам к своей бабе в постель ложить!
– Значить, у эскимосов давно коммунизьма! Значить, они все большаки?
– Товарищ комиссар! – закричал озорно из толпы молодой парень. – Сейчас-то все по приказу! Напиши-те мне приказ, чтоб Машка меня полюбила!
– А что? – по-прежнему улыбаясь, спросил комиссар, приседая, чтоб спрыгнуть с телеги. – Не хочет добровольно?
Егор ухватил его за рукав кожаной куртки, помог слезть с телеги.
– Не-а, – ответил парень так же озорно.
– Я бы написал, – улыбался слепой комиссар, направляясь неторопливо на голос парня. Толпа расступалась, уступала дорогу. – Но я права не имею приказы писать. Это власть должна…
Слепой комиссар натолкнулся ногой на низкую деревянную коляску с больным уродцем. Мать не успела вовремя откатить ее. Мальчик вытащил мокрую руку изо рта, сморщил свое больное страшное лицо с бессмысленными глазами и тонко запищал. Слепой комиссар присел на корточки перед коляской, нащупал голову уродца и погладил его по волосам. Мальчик успокоился, снова засунул кисть руки в рот и засопел сопатым носом.
– Какой прелестный, милый ребенок! – воскликнул слепой комиссар, поднимаясь с корточек. – Какая, наверно, у него счастливая мать! Вот, товарищи, – указал он на уродца, – будущее Советской страны! Ради него мы и кладем свои жизни, ради него проливаем свою кровь. И я уверен, что будущее будет таким же прекрасным, как этот ребенок! А строить это будущее нам с вами! – Слепой комиссар, чувствуя, что кто-то рядом с ним дышит громко, сопит, слушает внимательно, протянул руку, коснулся тугого плеча Коли Большого, деревенского дурачка, нащупал заплату на рубахе из грубого холста и приобнял его за плечо, продолжая говорить: – А вот главная опора Советской власти! Вот на таких крепких бедняцких плечах мы и придем к светлому будущему, к коммунизму… Спасибо вам, товарищи, за внимание. Мне нужно ехать в соседнюю деревню.
8. Шестая печать
И отверз он уста свои для хулы на Бога.
Откровение. Гл. 13, ст. 6
Вечером праздник продолжался. Особенно в сумерки, когда над Коростелями, соседней деревней, надолго застыла летняя заря, ало освещая снизу полоску высоких облаков. Народ стал хмельнее, задиристей. Андрюшку Шавлухина еще днем оттащили домой с разбитыми губами, с темными пятнами крови на синей сатиновой рубахе. К вечеру он прохмелел чуток, снова появился на лугу. На этот раз смирный, какой-то вялый, сонный, с раздутой верхней губой, молча постоял, посмотрел, послушал, как поют под гармонь прибаски, и куда-то исчез. Не видно его было больше, как не видно было и Мишки Чиркуна. К вечеру в Масловке появился командир заградительного отряда Пудяков с пятью бойцами. Три красноармейца, те, что помоложе, остались на лугу, а двое ушли с Пудяковым. Эта троица сначала с интересом наблюдала за весельем, потом, наверное, им кто-то поднес по стаканчику, они примкнули к тем, кто окружал гармониста Илью Эскимоса, разулыбались, раскраснелись, и один из них, невысокий, худой, верткий, не выдержал, пустился в пляс. Плясал он лихо, выкаблучивал, выкидывал-вывертывал сапоги, поднимал пыль. В лад щелкал ладонями себе по коленям, по каблукам, по груди – выставив мелкие зубы, разудало высвистывал в лад перестуку каблуков и выкрикам гармони. Толпа вокруг Эскимоса росла. Егор был рядом с Настенькой. Он видел, как блестели ее глаза в полутьме, как белел платочек в руке, которым она часто вытирала себе лоб и виски. Когда Илья заиграл «Матаню», она схватила Егора горячими пальцами за руку и легонько потянула в круг. Топало ногами, стучало в землю каблуками человек двадцать. Пахло пылью. Мелькали среди пляшущих фуражки красноармейцев. То в одном месте, то в другом беспрерывно взлетали частушки. Плясун-красноармеец, стуча каблуками и размахивая руками, увивался возле Настеньки, будто нечаянно пытался оттеснить Егора. Видя, что Настенька не обращает на него внимания, спел прибаску:
Я надену шлем с звездою,Серые обмотки.Выходи тогда со мнойПоплясать, красотка.
Видно, не всем нравились развеселившиеся красноармейцы. Не успел плясун допеть, как тут же в другом конце круга кто-то молодо, задиристо, рявкнул:
Пришел в Масловку отрядЗаградительный.О нем люди говорят —Заграбительный.
И Эскимос своим хриплым прокуренным голосом бойко прокукарекал:
Мы в Совдепии живемПо теорииИ мякинушку жуемПо категории.
И тот же самый задиристый, молодой ответил еще более дерзко:
Ленин Троцкому сказал:– Пойдем Лейба на базар.Купим лошадь карию,Накормим пролетарию.
Бойцы заградительного отряда прекратили плясать, дружно двинулись туда, откуда доносился задиристый голос, но перед ними плясали, путались под ногами, не давали пройти. Красноармейцы стали расталкивать девок, парней. Эскимос сдвинул гармонь. В тиши стали слышны сердитые вскрики:
– Ты чего пихаешься?
– В лоб хошь?!
– Кого?
А кто-то звонко крикнул:
– Орлы, убирайтесь отцеда, пока черепки целые!
Настенька, сжимая руку Егора, прошептала:
– Пошли отсюда!
Он с колотящимся сердцем стал выбираться из толпы. Она за ним. Отошли и, взявшись за руки, двинулись по лугу по направлению к мосту через Криушу. Шум позади стихал, снова заиграла гармонь.
Помнится, небо в ту ночь было серебристо-звездное, безлунное. Справа, на чистом горизонте, на бугре, чернела мельница с крестом крыльев. Поле впереди, за рекой, светлело вызревшей рожью. Когда перешли мост без перил и пошли по берегу, стал слышен легкий шелест сухих стеблей. Ветра не было, и казалось, что кто-то невидимый осторожно ходит по полю, тихонько раздвигая колосья. Пахло от реки парной водой, тиной, а от поля особым волнующим запахом спелого хлеба. Кузнечики стонали, млели от нежности. Темнели густые кусты ветел на другом берегу. Разве вспомнить теперь, о чем они говорили? Скорее всего о будущей совместной жизни, о предстоящем завтра сватовстве, о свадьбе, которую договорились не оттягивать на осень, сыграть скоро и скромно. Осталось в памяти ощущение нестерпимого счастья, и казалось тогда, что счастье это бесконечно, что нет силы, что может разъединить их. Потому и не дрогнуло сердце тревогой, когда окликнул их незнакомый мужской голос у колодца возле поповой избы.
– Эй, голубки, погодите минуточку!
Свет из окон поповой избы, приглушенный занавесками, освещал темные кусты сирени, стволы кленов. На белых занавесках лежали спокойные тени сидевших за столом.
Подошли двое. Егор узнал бойцов заградительного отряда.Один, тот, что пониже ростом, вертлявый плясун.
– Долго вас ждать пришлось, – сказал он, посмеиваясь чему-то. – Нагулялись? Пора баиньки. Ты, длинноногачий, дуй домой… Мамаша заждалась!
– Сейчас провожу и пойду, – согласился смиренно Егор.
– Да не, ты не понял… Ты иди спать, а ей еще рановато. Ступай добром, будь щедрым, попользовался – другим дай… – Плясун ухватил Настеньку за руку, а мордастый боец сильно толкнул Анохина в грудь, буркнув:
– Ступай, ступай!
Егор от удара попятился и, закипев, со всей силой двинул в белевшее в темноте круглое лицо красноармейца. Боец охнул, согнулся, а Анохин кинулся к Настеньке и плясуну, сцапал того за шиворот, легко рванул к себе, оторвал от девушки и крикнул ей:
– Беги!
Плясун ужом вывернулся из рук Егора, и мордастый очухался. Анохин бил их, они били его. Егор наконец поймал, зажал верткого плясуна. Оба упали на землю. Мордастый пытался оттащить Анохина, скрутить. Втроем они, матерясь, хрипя, катались по земле в темноте. Не слышали, как выбежали из избы попа Мишка Чиркун, Пудяков, Андрей Шавлухин, бойцы заградительного отряда. Разняли, растащили, повели в избу. Мордастый хрипло матерился, гундосил, зажимал разбитый нос, обещал придушить Егора. Лицо и рука у него были в крови. У Анохина оцарапана щека, ныло укушенное плечо. Плясун, когда его зажал Анохин, царапался, кусался. Мишка в избе захохотал, глянув на них, окровавленных, грязных. Пудяков, сильно пьяный, на улице ругался, костерил своих бойцов, а в избе тоже повеселел, прикрикнул заплетающимся языком:
– Умойтесь, вояки! И мировую!
Егор заметил, как в щель двери из горницы глянула на него Настенька и сразу исчезла.
– Да, да, мировую, – подхватил Андрюшка Шавлухин и стал разливать на столе, заставленном посудой с остатками еды, самогон в стаканы.
В простенке за столом неподвижно застыл отец Александр. Сидел он с таким видом, будто случайно попал в чужой дом, в чужую компанию, тяготится, не знает, как уйти отсюда незаметней.
Умылись, отряхнулись, кое-как привели себя в порядок драчуны. Мордастый по-прежнему злобно косился на Егора. Анохин хотел уйти сразу, но его задержал Мишка Чиркун, почему-то желавший, чтоб он остался, выпил мировую с красноармейцами. Выпили все, кроме попа. Андрюшка и ему всунул в руку стакан, но отец Александр только подержал его в руке и поставил назад. Плясун, узколицый, с маленьким носом и быстрыми глазами, закусывал весело, потом начал что-то рассказывать. Мордастый грыз свежий огурец молча.
– Погоди! – перебил Чиркун плясуна, вытер рукой потный лоб и повернулся к попу. – Так, батюшка, на чем мы остановились, а? Перебили нас, собаки, на самом интересном месте… – Мишка оглянулся на дверь в горницу, поглядел долгим взглядом. Кадык на его длинной шее дернулся вверх-вниз.
Отец Александр не ответил, усмехнулся как-то снисходительно и горько.
– Ты говорил – царя скинули, Бога отменили, – подсказал Андрюшка, усаживаясь на лавке поудобнее, и подпер подбородок ладонью, облокотился об стол. Приготовился слушать. Верхняя губа у него была раздута, оттопыривалась к носу.
– Верно! – обрадовался Мишка. – Царя нет— свергли! Бога нет – упразднили… Теперь я царь и Бог. Я! – ткнул себе в грудь Чиркун. – Я казню и милую! Вот Пудяков для меня указ, но он, вишь, хорош! – Мишка взял за плечо уронившего голову на грудь командира заградительного отряда и потряс его. – Васька, очнись! Слышь, о тебе говорю!.. Ребята, отведите его в сенцы, там прохладней, пусть отлежится на сундуке.
Два красноармейца, те, что были здесь все время, подняли Пудякова со скамейки и поволокли в сени, а Мишка снова повернулся к отцу Александру, ткнул себя в грудь:
– Так вот, я царь и Бог!
– А тебе не страшно? – тихо спросил отец Александр.
– Кого?
– Вседозволенности…
– Кого, кого?.. Мне никого не страшно! Хошь, я завтра церковь закрою? Хошь?.. Я и тебя могу отменить…
– Не верит он, – насмешливо протянул плясун, подзадоривая Мишку. – Гля-кось, смотрит как? Мол, плетешь с пьяной головы. Бог и царьон…
– Не верит? – глянул на плясуна Мишка. – А ты веришь?
– Докажи – поверю! – усмехнулся плясун.
– Я докажу, прям щас докажу, – повернулся Мишка к попу. – Ответь мне, батюшка, где твой Бог, где твой Христос с его правдой? Почему не поразят нас, тех, кто их отменил? Почему?
– Бог милосерден… Каждому дает срок одуматься. А от суда никому не уйти… Время придет – накажет…
– Не плети! – перебил p align=em Мишка. – Ты ответь, где правда Христова? Почему ее нет на земле?
– Если правда Христова не осуществляется в мире… то в этом повинна не правда Христова, а неправда человечья…
– Как, как? Значит, есть правда Христова?
– Есть! – мотнул волосатой головой отец Александр.
– Ага! – засмеялся Чиркун. – Хорошо. Как там Христос говорил: возлюби ближнего своего. Это Христова правда… Ты, служитель Божий, несешь нам его правду. Значит, сам ты веришь в правду Христову и обязан следовать ей. Я твой ближний! Но я отменил твоего Бога, я для тебя гадок, мерзок. Но по правде Христовой ты любить должен врага своего, а друга любить ничего не стоить… Любишь ты меня, а? Ответь! Отвечай… – Мишка отчего-то разъярился, схватил обеими руками попа за грудки, притянул к себе и скрипнул зубами. – Любишь?
– Люблю… Ты не знаешь сам, что творишь.
Мишка оттолкнул, бросил попа на лавку и повернулся ко всем сидевшим за столом, засмеялся хрипло, объявил:
– Слыхали, он меня любит, – и опять повернулся к отцу Александру. – Бога нет, дурак! Я – Бог! Где он, твой Бог, где?.. Пусть придет, накажет меня. Позови его! Если он всеведущ, почему он не заступится за тебя, верного слугу своего? Ну! Я плюю на твоего Бога, я на тебя плюю. – Чиркун харкнул в лицо попа.
Отец Александр молча вытерся рукавом.
– И теперь любишь?
– Отстань от него, слышь? – сказал громко Егор. – Он тебя не трогает!
– Ты кого защищаешь? Ты коммунист иль кто?.. Иль уже зятьком попа себя чувствуешь?! – выкрикнув это, Мишка быстро оглянулся на дверь в горницу, дернул своим кадыком вверх-вниз, снова схватил попа за грудки, поднял с лавки. – Я тебе сейчас докажу, что я судьбы вершу, а не Бог. Ты поймешь, что Бога нет! Я щас с твоей дочерью грех совершу. – Чиркун отбросил, оттолкнул попа назад и широко и уверенно шагнул к двери в горницу.
Егор вскочил, рванулся к нему, но мордастый подсек ногой сзади, сбил его на пол, навалился сверху. Веселый плясун кинулся к ним. Они с грохотом свалили лавку, разбили стакан. Красноармейцы помогли мордастому и плясуну связать, стянуть руки Егора длинной утиркой, заткнули рот. Анохин бился на полу, сопел. Кровь из носа текла по щеке. Сердце разрывалось. Из горницы визг доносился, крики. Вылетела попадья, упала у порога. Наверно, Мишка вышвырнул ее оттуда. Вскочила попадья и снова рванулась в горницу, но мордастый обхватил ее сзади руками, вытолкал в сени, закрыл двери и вцепился в ручку, не давая открыть. Плясун с веселым лицом стоял посреди комнаты, следил в раскрытую дверь за тем, что творится в горнице, улыбался сладострастно, потом весело крикнул: