bannerbanner
Две стороны Луны. Космическая гонка времен холодной войны
Две стороны Луны. Космическая гонка времен холодной войны

Полная версия

Две стороны Луны. Космическая гонка времен холодной войны

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

– Она выключена, – подтвердил я. – Но я снова пошлю команду 400.

На сей раз то же действие ничего не изменило. Встревоженно глядя друг на друга, мы стали понимать, что скорость вращения начала расти. К этому времени мы уже возвратились на дневную сторону Земли и теперь своими глазами видели то, о чем нам говорили приборы. И то, что мы видели, выглядело угрожающе. За кромкой круглого корпуса ступени «Аджена», жестко закрепленной перед нами, виднелись две половины линии земного горизонта, похожие на стрелки гигантских часов: по одну сторону горизонта чернело небо, а по другую была глубокая синева родной планеты. «Стрелки» сначала двигались по кругу медленно, но потом стали вращаться быстрее, как если бы кто-то решил быстро подвести время на часах.

Нил пытался бороться с этим движением с помощью ручки управления. Но теперь мы вращались уже по всем трем осям: вращение по крену совместилось с качанием вверх и вниз «по тангажу» и вправо-влево «по рысканию». Впечатление, что мы смотрим на громадные часы, рассеялось, когда космический корабль нырнул носом вниз, продолжая вертеться, и голубая Земля сперва затопила все поле зрения, потом внезапно пропала, и на ее месте оказалась чернота космоса – и так снова и снова. Теперь казалось, что мы сидим в здоровенном и замысловатом серебряном жезле, который швырнула в космос марширующая на параде исполинская девушка-мажоретка, и он летит, вертясь.

Это стремительное движение порождало сильное напряжение в стыковочном кольце, соединявшем «Джемини-8» и «Аджену». Мы не видели ничего подобного тому, что с нами происходило, даже во время имитационных тренировок. Корабль потерял управление и стремительно вращался в пространстве. И через мгновение нас ждало нечто похуже…

Глава 1

Заболевшие небом

1932–1956

Алексей Леонов

В маленькой деревне Листвянка, затерянной в советской Центральной Сибири, где я родился 30 мая 1934 года, температура зимой опускается ниже −50 °C. Малышом я слушал по ночам звуки из леса рядом с нашей бревенчатой избой, где покрытые льдом ветви деревьев трещали и раскалывались от мороза. От воды из горного ручья, которой наполнялся наш глубокий колодец, шёл пар, когда мы поднимали деревянную крышку над ним, чтобы обколоть сосульки. Эти сосульки мы с братьями обсасывали. Таким был наш способ быстро попить холодной и свежей воды.

Небо в этой глуши было всегда таким прозрачным, что я без труда верил в сказку, которую рассказывала мама, о том, что каждый вечер на луне зажигают тысячи костров, чтобы светить всю ночь.

Мне было всего три года, когда нам пришлось покинуть дом на околице Листвянки, что недалеко от города Мариинска. Это случилось в январе 1938 года. В самые трескучие морозы середины зимы соседи вломились в наш дом, чтобы его разграбить. Они унесли наши съестные припасы, мебель и даже содрали с нас одежду. Один из соседей приказал мне снять штаны, и я остался в одной только длинной рубахе.

Я живо помню, как в страхе, замерзая, бежал через лиственничный лес, чтобы попасть к старшей сестре, которая должна была в тот день приехать домой в гости.

– Нам нечего есть! – заголосил я. – Мама плачет!

Она дала мне две большие буханки хлеба, которые я зажал под мышками и попытался бегом отнести домой. Но я был мал, а хлеба были тяжелыми. Я то и дело ронял их, поднимал и бежал дальше.

Наша семья потеряла все средства после того, как моего отца Архипа Алексеевича обвинили в том, что он враг народа. Его бросили в тюрьму по ложным свидетельским показаниям продажного соседа. Отец не один оказался в таком положении, арестовали многих. Это была часть сознательно проводившейся властями акции по уничтожению каждого, кто вел себя слишком независимо или проявлял характер. Это были годы сталинских чисток. Многие сгинули без следа в далеких исправительно-трудовых лагерях ГУЛАГа. Тогда мы не знали всех масштабов того, что происходило.

В те дни папа поддерживал Сталина и его политику коллективизации. Он верил в большевизм и идеалы революции. Но моя семья была связана с революционным движением задолго до 1917 года: еще во времена русской революции 1905 года отца моей матери выслали за революционную деятельность из украинского Луганска[3], где он работал механиком на мукомольной мельнице и организовывал нелегальные забастовки рабочих. Из Луганска мой дед отправился сперва в Ростов, а затем в Сибирь, где нашел работу шахтера. В молодости отец тоже работал углекопом в городе Шахты недалеко от Ростова, пока его не призвали в армию в начале Первой мировой войны. Когда война закончилась, он тоже переехал в Сибирь, где люди пользовались большей экономической свободой. Там он женился на моей будущей матери и начал крестьянскую жизнь на окраине деревни Листвянка. У родителей появилось 12 детей – семь девочек и пятеро мальчиков, но двое из моих братьев и сестра умерли, и нас осталось девять.

Отца выбрали председателем сельсовета Листвянки, и он пожертвовал всю свою собственность местному колхозу, в том числе свою красу и гордость – коня, которого он специально вывел, чтобы тот был быстрым, сильным и выносливым, чтобы переносить сибирскую зиму. Но вскоре председатель колхоза – насколько помню, какой-то татарин – забил отцовского коня на мясо. Когда отец поклялся отомстить, татарин состряпал историю о том, что отец якобы пересушил зерно, предназначавшееся для посевной. И тогда папу бросили в заключение без суда и следствия.

Нас стали считать семьей врага народа, на нас смотрели как на шпионов и диверсантов. Нашим соседям разрешили прийти в наш дом и взять себе все, на что они положат глаз. Бери что хочешь. Старшего брата и сестер выгнали из школы. Мы могли остаться вообще без жилья. У нас не было выбора, пришлось уезжать из деревни.

Нам оставалось только поехать жить к другой моей старшей сестре, которая недавно вышла замуж и работала на стройке электростанции в Кемерове, за несколько сот километров от нас. Ей и ее мужу, который тоже работал на строительстве, выделили одну комнату в рабочем общежитии недалеко от предприятия. Моя тогда беременная мать, пять сестер, старший брат и я, младший из всех, на телеге, запряженной лошадью, отправились на железнодорожную станцию, чтобы переехать в общежитие к сестре. Я горько плакал и не хотел никуда уезжать. От холода нас защищали лишь несколько одеял.

Помню, как на станции нас с нежностью и заботой встретил свояк. Он приехал на больших конных санях; уложил нас, детей, в низ саней, как сардин в банке, и укрыл своим тулупом. Пока мы ехали к общежитию электростанции, он то и дело спрашивал меня:

– Ты не замерз, Леня? – так меня называли в детстве. А я отвечал:

– Да, я замерз.

Он останавливал сани и плотнее подтыкал тулуп вокруг меня перед тем, как продолжить путь.

Следующие два года наша семья из 11 человек ютилась в комнатушке в 16 квадратных метров. Я спал на полу под кроватью.

В конце концов отца реабилитировали и сняли с него все обвинения. Его бывший командир в полку латышских стрелков в период Первой мировой войны, который очень уважал моего отца как храброго солдата, потребовал провести над ним честный суд. Отцу не только выплатили компенсацию за неправомерное заключение, но даже предложили занять пост председателя колхоза, чтобы заменить нечестного и жестокого татарина. Но отец вместо этого предпочел приехать к нам в Кемерово и пойти работать на ту же самую электростанцию, где работали его дочь с мужем. Отец обладал волевым характером, он был сильной личностью. Он не вступил в Коммунистическую партию, но в коллективе заслужил уважение. Ему даже выдали одну из немногих «тарелок»-громкоговорителей, подсоединенных к общественной радиостанции, транслировавшей новости и информацию, что было знаком признания, которое он заслужил.

Нашей семье выделили еще две комнаты в рабочем общежитии. На денежную компенсацию папа приобрел кое-какую мебель, посуду и по пальто каждому ребенку. Правда, на обувь для всех нас ему не хватило. С тех пор нас считали одной из самых богатых семей в Кемерове. И в общежитии мы оказались единственными, у кого была машина для изготовления фарша. Мы превратились в «Леоновых, у которых мясорубка». После этого мы не испытывали большого недостатка в еде. Но жить было по-прежнему нелегко.

Я приучился зарабатывать на лишнюю корку хлеба для семьи, рисуя картинки на беленых печах в соседских комнатах. Я любил рисовать, и родители помогали мне, покупая краски и карандаши. Бумага была в дефиците, так что я использовал оберточную. Позже я стал зарабатывать, расписывая полотна для соседей, чтобы они могли закрыть свои голые оштукатуренные стены. Мое рисование мало-помалу стало семейным предприятием. Папа помогал мне натягивать простыни на простой деревянный подрамник. Я превращал их в незатейливые картины, сначала грунтуя смесью муки с костным клеем, а потом разрисовывая масляными красками, изображая горные и лесные пейзажи. С раннего детства я очень хотел стать художником.

Но потом, когда мне исполнилось шесть, меня захватила другая мечта – стать пилотом. В первый раз она проснулась, когда я увидел летчика Военно-воздушного флота РККА[4], который приехал пожить к нашим соседям. Помню, как лихо он смотрелся в темно-синей форме, снежно-белой сорочке, при галстуке и кожаной портупее, пересекавшей его широкую грудь. Я был так потрясен, что все время таскался за ним, разглядывая его издалека. Однажды он приметил, что я крадусь за ним по пятам.

– Почему ты ходишь за мной? – спросил он.

И я ответил прямо:

– Хочу когда-нибудь стать как вы!

– Почему бы и нет? – ответил летчик. – Тебе ничто не мешает этого добиться, если по-настоящему хочешь. Но, чтобы стать пилотом, тебе надо быть сильным. А еще надо прилежно учиться и каждое утро мыть лицо и руки с мылом.

Как почти все маленькие мальчишки, я не очень-то уважал мыло и воду. Но летчик потребовал у меня ответа:

– Ты обещаешь, что так и будешь делать?

Я едва сумел выдавить из себя «да», помчался в свою комнату, схватил кусок мыла и яростно стал тереть им лицо. И потом каждый раз, когда видел пилота, я подбегал к нему, чтобы показать чистое лицо и руки. Он улыбался и одобрительно кивал мне.

Пока рос, я был без ума от советских фильмов о летчиках, которые показывали в кинозале местного дома культуры. Помню, что у нас шел фильм под названием «Мужество»[5], а потом еще один, «Истребители»[6] – о пилоте самолета-истребителя и о маленьком мальчике, которому этот пилот спас жизнь. Я любил эти фильмы. Наверное, я их посмотрел больше десятка раз. Я начал мастерить модельки самолетов Красного воздушного флота. А потом появилась книга, которая мне тоже очень понравилась – «Повесть о настоящем человеке». В ней рассказывалось о летчике, которому ампутировали ноги после того, как его самолет сбили в бою, и он вновь научился не только ходить, но даже танцевать, а потом вернулся в небо. Эта книга многие годы лежала рядом с моей койкой. Она научила меня, что нельзя сдаваться ни при каких обстоятельствах.


Дэвид Скотт

Три десятка бипланов «Де Хавиланд Джени» плыли в безоблачном небе Техаса в тесном строю, образуя буквы «USA». Вспоминаю, как мама, склонившись ко мне, кричала, стараясь перекрыть рев двигателей и указывая на кончик буквы S:

– Там твой папа, Дэйви!

Я сидел на трехколесном велосипеде на переднем дворе нашего домика на аэродроме Рэндолф-филд недалеко от города Сан-Антонио. Помню, что держал маму за руку и был потрясен видом прекрасных аэропланов с открытыми кабинами, которые так легко скользили над нашими головами. Мама взяла карманную фотокамеру и запечатлела этот миг на фотопленку.

Фото, которое она сделала в тот день, с тех пор занимало самое почетное место в комнате отца. Несмотря на то что мне едва исполнилось три, когда мать сделала тот снимок, он всегда напоминал мне о той минуте детства, когда я вдруг захотел стать летчиком, как отец. Потом я иногда одевался в его коричневую кожаную куртку пилота Корпуса армейской авиации с толстым меховым воротником, натягивал кожаный шлем и летные очки и представлял, будто тоже парю в небе над нашим домом на аэродроме Рэндолф (в честь которого мне дали второе имя). Отцовская офицерская форма из френча, бриджей, ремня с портупеей и церемониальной сабли была мне, конечно, чересчур велика. Но эта летная куртка, казалось, была впору даже маленькому мальчику, пусть даже ее полы и свисали мне до пят.

Лишь когда мне исполнилось 12, отец впервые смог взять меня с собой в полет: правила авиационного Корпуса были очень строги. Но когда я был младше, иной раз он сажал меня в кабину аэроплана, стоящего на аэродроме, и позволял почувствовать в своих руках рычаги и прикоснуться к панели управления самолетом. А еще бывало, что папа, пролетая над нашим участком, выбрасывал из кабины маленькие парашютики, утяжеленные камешком. Камни были обернуты в бумагу с простыми посланиями для меня, например: «Дэвиду. С любовью, папа». Эти маленькие записки, которые, трепеща на ветру, спускались ко мне, еще больше укрепляли во мне намерение однажды устремиться в небо навстречу приключениям.

Притом мой отец, Том Уильям Скотт, попал в летчики чуть ли не случайно, заключив пари на пятничной вечеринке. Чтобы учиться в колледже, он работал на нефтепромыслах Южной Калифорнии. Там он каждое лето бурил скважины и качал нефть, стараясь разделять заработок на свое образование и на то, чтобы обеспечить свою мать после ее развода с моим дедушкой. После распада того брака бабушка покинула канзасский Уичито и сперва отправилась во Фресно в Калифорнии, а после – в Лос-Анджелес. И хотя мой отец не любил говорить об этом, для него то время явно было непростым.

Окончив университет, отец устроился на административную работу в одну голливудскую киностудию. И как-то на пятничной вечеринке они с другом поспорили, что смогут пройти испытание по физподготовке, которое проходили желающие попасть в Военно-воздушный корпус Армии США. Уже в субботу они отправились сдавать норматив, выполнили его и записались в Корпус. Через пару дней папа уволился с работы и стал летчиком. Он обучался той летной профессии, которая в те дни именовалась «летчик-перехватчик»; в Америке термин «летчик-истребитель» не приживался до самой Второй мировой войны. Тогда прошло лишь 10 лет после окончания Первой мировой войны, разгар Великой депрессии. Военно-воздушный корпус был небогат, поэтому отец летал лишь на старых бипланах наподобие «Де Хавиланд Джени». Но ему нравилось летать на таких аэропланах. Он жил этим. Когда родился я, он уже стал летчиком-инструктором и подолгу оставался дома, иногда отправляясь в рекламные турне Военно-воздушного корпуса Армии США.

Отец был шотландского происхождения и довольно прижимист. Пока я рос, деньги у нас не особо водились, но жили мы неплохо: армия заботилась о военнослужащих. После того как родители поженились, и папу перевели на Рэндолф-филд, где я родился 6 июня 1932 года, мы жили в большом двухэтажном доме с оштукатуренным фасадом. Из удушающей жары Сан-Антонио, спастись от которой до изобретения кондиционеров было просто невозможно, мы ненадолго переехали на авиабазу в Индиане, а потом отца отправили служить на Филиппины.

За несколько дней до Рождества 1936 года мы взошли на борт старого армейского транспортного корабля, направлявшегося к Маниле на Филиппинских островах, где нам предстояло относительно комфортно провести следующие три года. Теперь мама распоряжалась небольшой армией слуг, взявшей на себя заботы по дому, и у нее появилось время на игры в бридж и маджонг, а еще на путешествия. Оба моих родителя ездили в Китай, хотя и по отдельности из-за рискованности такого вояжа. После японского вторжения в Китай в 1937 году регион стремительно погружался в пучину войны, то же самое происходило на другом краю света, в Европе. Но я был маленьким мальчиком и не замечал того, что творилось. Каждый день, возвращаясь домой из школы на запряженной мулом тележке, я больше всего заботился о том, чтобы научиться залезать на кокосовые пальмы.

Дома у нас, однако, царила жесткая дисциплина. Отец был строгим, но любящим. Он разговаривал сильным, бодрым голосом. Я всегда обращался к нему «сэр», к матери – «мадам», и каждый вечер у нас дома проходил официальный ужин. Папа устанавливал очень высокую планку. Он всегда был очень организованным и аккуратным и ожидал от меня того же. Отец разъяснял правила, и я им следовал, иначе было невозможно. Каждый раз, когда я переходил границы, меня заставляли сидеть в углу носом к стенке. Я был очень тихим мальчиком – не застенчивым, а сдержанным. Это иногда сердило отца, и он говорил мне:

– Ну-ка, выйди и наваляй им!

Помню, когда мне было шесть, я участвовал в общем заплыве на Филиппинах. Это было соревнование в бассейне, но о правилах мне не рассказали. Когда выстрелил стартовый пистолет, я огляделся и дождался, пока все мальчики прыгнут в воду. Когда все нырнули, я подумал: «Окей, теперь моя очередь» – и тоже прыгнул. Мне казалось, именно так я и должен поступить – проявить вежливость. Разумеется, я финишировал последним. Папа очень расстроился. Он объяснил в недвусмысленных выражениях, что мы все должны были оказаться в воде одновременно.

– Не жди других мальчиков. Стартуй с самого начала! – сказал он.

Отец не терпел мягкотелых. Он воспитывал меня без лишних церемоний.

Примерно тогда же, как я помню, мы с отцом вышли в открытое море на маленьком моторном баркасе, чтобы встретить океанский лайнер, на котором мама возвращалась из поездки в Китай. Дул сильный ветер, и нас швыряли по морю высокие волны.

– Вон твоя мама, у перил! – крикнул мне отец. – Помаши маме!

А мне было совсем не весело: я и сейчас помню, как неуютно себя чувствовал в маленькой лодочке. Но мне ничего не оставалось, кроме как ответить: «Есть, сэр!» – и помахать.

Когда отец в декабре 1939 года получил приказ вернуться в Соединенные Штаты, мне было уже семь. Я хорошо понимал, что транспорт, на котором мы возвращались в Штаты, был последним из уходящих с Филиппин судов с военными на борту. Позже разрешали уплывать лишь женщинам и детям. Многие друзья отца оставались на островах, и многие из них погибли, когда разразилась битва. Через два года после того, как мы прибыли домой, буря, которая собиралась все то время, что мы жили в Юго-Восточной Азии, обрушилась на Соединенные Штаты и напрочь перевернула мой маленький мир.

Срочный радиовыпуск новостей 7 декабря 1941 года сообщил, что японцы атаковали Пёрл-Харбор. Услышав это, отец дернулся как от удара электрическим током. Он тут же посадил меня в машину, и мы помчались к ближайшей аптеке, чтобы купить свежую газету. Мы не успели оглянуться, как отец уже получил приказ отправляться «за границу». Никто не знал, что значит «за границу». Я тогда и не подозревал, что не увижу папу следующие три года.

Мы вернулись в Сан-Антонио, штат Техас, и после того, как отец уехал, мама решила продать наш большой дом и перебраться в жилье поскромнее. Тогда у меня был братик – младенец Том, на семь с половиной лет меня младше. У мамы была довольно активная социальная жизнь, поэтому я много сидел с ним. Теперь нам приходилось жить без отца. Власти ввели карточную систему, и мама купила мне мотороллер, чтобы я сам мог добираться до школы и обратно. Тому нравилось, когда я катал его на мотороллере. Мама моя была не столь строга, как отец, и она решила, что, пока папа на войне, мне нужно больше дисциплины.

Так я попал в небольшую военную школу при Епископальной церкви. Там ко всем относились очень строго. Мы носили форменную одежду. Нас учили ходить строем. Каждому присвоили воинское звание. Если кто-то из нас острил или слишком умничал перед учителями, то мог заработать подзатыльник и оказаться под замком после занятий.

Но впереди нас всегда ждали летние каникулы, и это было невероятно прекрасное время. Мама понимала, что без отца мне нужен был другой живой образец мужского поведения, и на каникулах она оставляла меня с ближайшим другом отца по колледжу Дэвидом Шаттеком, в честь которого меня и назвали. Он жил в калифорнийском городке Эрмоза-Бич. Уезжая туда, я к тому же меньше рисковал попасть под удар эпидемии полиомиелита, которая тогда гораздо сильнее свирепствовала в Техасе, чем в Калифорнии.

Для десятилетнего мальчишки Эрмоза-Бич походил на рай. Из Сан-Антонио на поезде туда нужно было добираться трое суток. Я ездил самостоятельно, и вагонные проводники присматривали за мной. В городке я целые три месяца мог вообще не надевать обувь. Участок земли дяди Дэйва находился прямо на берегу, и на этом огромном акре песка можно было играть в волейбол и плавать. Вместе с жившими по соседству мальчиками мы брали с собой завернутые припасы для ланча и отправлялись в походы на мыс Палос-Вердес или на Венис-Бич, чтобы сходить в парк развлечений Фан-Хауз и покататься там на американских горках.

Дома же, в Сан-Антонио, я при любой возможности, когда выдавалась свободная минута, строил авиамодели. Я в деталях знал каждый американский, британский и немецкий самолет. С потолка моей комнаты свисали «мессершмитты», «спитфайры», «харрикейны», «мустанги» и «лайтнинги». Не помню, чтобы хоть раз усомнился в своем намерении стать пилотом, как отец. Я очень увлекался и фильмами об авиации, смотрел «Ангелы ада»[7], «Утренний патруль»[8]. О, сколько раз я пересматривал эпизод, когда Эррол Флинн швыряет бокал в камин и отправляется в бой! Мне тогда такое нравилось. Разумеется, герои фильма летали на самолетах времен Первой мировой, и я не мог себе представить ничего великолепнее. Именно таким и должен быть настоящий полет. Пока мой отец во Вторую мировую войну находился в Европе, у нас был принят режим затемнения по ночам, причем даже в Техасе. Я был еще маленьким и воспринимал все как развлечение, но мы не знали, вторгнутся ли враги в Америку. Ходили слухи, что в Калифорнии заметили японцев. Мы погружались в новости о подготовке к высадке в Нормандии. Мы слушали выступления Черчилля и ловили в радиоприемнике знаменитые рузвельтовские «беседы у камина»[9]. Но об отце мы почти ничего не знали. От него нам приходили письма через почтовый адрес в Нью-Йорке. И мы понятия не имели, где же папа находился. Лишь в первое Рождество, которое мы праздновали без отца, я получил от него посылку с книгой об авиамоделях, в которой была открытка с текстом: «Дорогой Дэвид, веселого Рождества! Привет откуда-то из Англии. С любовью, папа».

Лишь вернувшись домой после окончания войны, он смог рассказать нам, что служил командиром авиабазы Бёртонвуд около города Блэкпула на севере Англии. Он отвечал за обслуживание и ремонт бомбардировщиков B-17 и B-24. Когда началась война, он был в звании лейтенанта, а вернулся с нее полковником. К тому времени, когда он ушел в отставку в 1957 году, его чин вырос до генеральского.


Алексей Леонов

Когда утром 22 июня 1941 года у нас дома зазвучало радио, мы сразу поняли, что Вячеслав Михайлович Молотов, тогдашний народный комиссар иностранных дел, выступает не просто так.

Помню, как он говорил:

– Сегодня, в четыре часа утра, германские войска пересекли западные границы Советского Союза и начали широкомасштабное наступление от севера до юга нашей страны. Красная армия сражается, чтобы отбросить эти войска[10].

Женщины начали плакать, услышав это. Вот так мировая война оборвала мое детство. Для моей страны началось время горя и мрака.

Линия фронта пролегала за многие тысячи километров от нас. Но уже очень скоро во временные госпитали в Кемерове, так же, как и в другие места по стране, начали прибывать поезда, полные раненых солдат. Приходили и другие поезда, с заводскими рабочими и разобранным производственным оборудованием, чтобы воссоздать заводы и фабрики вдали от фронта. Население Кемерова очень быстро удвоилось. Буквально за ночь вырастали химические заводы. Наш край быстро стал главным центром химической промышленности Советского Союза.

В последующие годы два таких завода взорвали те, кто принял сторону немцев. Погибли тысячи людей. Многие другие были ранены, в том числе одна из моих сестер. Все боялись, что фашисты могут использовать авиабазы в Иране, чтобы начать бомбить химические заводы в Сибири. Каждой семье приказали выкопать на огороде траншею, чтобы прятаться в ней во время возможного воздушного налета. Хмурая и тревожная атмосфера в стране начала меняться к лучшему лишь после того, как Красная армия нанесла поражение Гитлеру под Сталинградом в 1943 году.

Осенью того года я пошел в школу. Мне едва исполнилось восемь. Свой первый день в школе вспоминаю с неловкостью и гордостью одновременно. Было лишь первое сентября, но доски деревянного тротуара уже покрылись инеем. Моя мама, Евдокия Минаевна, вела меня за руку. Помню, как она останавливалась поговорить со знакомыми и каждому с гордостью заявляла:

– Вот, еще один мой сегодня начинает учебу в школе!

А я глядел на свои босые ноги – ведь у меня не было обуви – и видел, как лед тает и вокруг моих ступней собираются лужицы.

На страницу:
2 из 4