Полная версия
Ведьмы. Салем, 1692
Еще одним шустрым путешественником оставался слух, просачивавшийся сквозь доски пола и щели в окнах, нечувствительный к слякоти и снегу, не знавший усталости легконогий отщепенец неуклюжей правды. Как заметил некий продавец книг того времени: «Вся человеческая раса заражена свербящим зудом узнавать новости» [12]. Данный недуг только обострялся из-за отсутствия газет. Жителю Новой Англии приходилось довольствоваться тем, что было; если слова не проскальзывали через щели в стене или незанавешенные окна, их додумывали. Одна салемская пара подала в суд на своего слугу за то, что он шпионил за ними и рассказывал об увиденном. Если учесть, что люди спали в кровати по нескольку и жили в весьма стесненных условиях – в среднем салемском доме на шестерых приходилось четыре комнаты, причем в гостиной хранились припасы, а в кухне стоял ткацкий станок, – личное пространство было в этих местах роскошью. Многие в Массачусетсе просыпались от чьего-то хихиканья, иногда в собственной кровати[9].
В маленьких городках нередко нарушено естественное соотношение мистики и скрытности. Салему с населением не больше пятисот пятидесяти человек было хорошо знакомо первое и почти неизвестно второе. Молва там жила долгой безбедной жизнью, питаемая домыслами и повторениями. В 1692 году весь Андовер знал, что Энн Фостер тремя годами ранее понесла тяжелейшую утрату. Ее зять и дочь поспорили о продаже земли, и зять закончил спор, перерезав горло супруге, у которой вскоре должен был родиться их восьмой ребенок. Перед повешением убийца раскаялся, публично признав неоспоримые достоинства семейной гармонии (это тоже слух, но, по крайней мере, из уст пастора) [14]. В том же 1689 году внук Фостер чудесным образом пережил налет индейцев: мальчика с частично снятым скальпом сочли мертвым и не стали добивать. Не было секретом и то, что Марта Кэрриер, компаньонка Фостер по упомянутому полету, родила ребенка прежде, чем вышла замуж за его отца, бедного слугу из Уэльса. А в 1690 году у Кэрриеров обнаружилась оспа. Им было приказано покинуть город, но они отказались. Власти Андовера посадили семью на карантин, опасаясь, что Кэрриеры будут (если еще не успели) «распространять хворь с бездушной небрежностью» [15]. За десятки лет до того о Марте шептались, будто она ведьма.
И вот в конце января 1692 года [16]– когда индейцы устроили страшную резню в Йорке, провинция Мэн, оставив изуродованное тело местного пастора у дверей его дома; когда на смену необычно суровой зиме в Новую Англию пришла оттепель; когда стало известно, что за океаном новый губернатор Массачусетса поцеловал кольцо Вильгельма III и собирался возвращаться домой с новой хартией, сулившей колонии долгожданное избавление от длительной анархии, – пошли разговоры о том, что что-то нехорошее происходит в доме Сэмюэла Пэрриса, салемского пастора.
Все началось в одну из чернильно-черных ночей с непонятных ощущений. Абигейл Уильямс, светловолосая одиннадцатилетняя племянница преподобного, судя по всему, первой подверглась странному воздействию. Вскоре подобные симптомы появились и у девятилетней Бетти Пэррис. Двоюродные сестры жаловались, что их кусает и щиплет «что-то невидимое» [17]. Они то скулили и лаяли, то вдруг немели. Их тела сотрясались и вращались, обмякали и деревенели. При этом у девочек не было жара, они не страдали эпилепсией. Паралич вдруг сменялся исступленными, непонятными жестами. Они «несли полную чушь, которую ни сами девочки, ни другие присутствовавшие не могли разобрать» [18]. Они забивались в щели, под стулья и табуретки, откуда их вытаскивали с большим трудом. Одна даже прыгнула в колодец. Абигейл пыталась взлететь, размахивала руками и жужжала как муха. И у обеих не находилось времени помолиться, хотя до января обе прекрасно себя вели и демонстрировали безупречное воспитание. Ночью девочки спали как младенцы.
Это случалось и прежде. Самый памятный случай – когда четверо таких же благоразумных деток, дочки и сыночки набожного бостонского каменщика, отличавшиеся «примерным поведением и манерами», стали жертвами некоего загадочного расстройства [19]. «Они лаяли друг на друга как собаки и мурчали как кошки», – пишет Коттон Мэзер, наблюдавший детей Джона Гудвина в 1689 году. Они летали, как гуси – один раз улетели аж на шесть с лишним метров. Они корчились от ударов невидимых розог, вопили, что их режут ножами и сковывают цепями. Их тела содрогались от боли с такой скоростью, что присутствовавшие не успевали ничего заметить. Из-за судорог дети не могли одеваться и раздеваться. Они сами себя душили. Они травмировали себе челюсти, запястья и шеи. «Они то были глухи, то немы, то слепы, а часто – все это сразу», – пишет Мэзер, и при нормальных обстоятельствах все это отлично описывает процесс взросления. Замечания родителей доводили их до конвульсий, работа по дому не давалась. Они могли натирать тряпкой чистый стол, но грязный стол приводил их в ступор. Домашние неурядицы вызывали приступы хохота. «Но ничто на свете, – сообщает Мэзер, – не расстраивало их так, как религиозное обучение». Любое упоминание Бога или Христа причиняло «невыносимые страдания». Марта Гудвин могла спокойно читать «Оксфордскую книгу шуток», но цепенела, когда ей давали что-нибудь более нравоучительное, либо что-нибудь с именем Мэзера на обложке.
Тем летом тринадцатилетнюю Марту привезли к нему на лечение. Она скакала по дому Мэзеров рысью и галопом на своем «воображаемом коне», свистела во время семейной молитвы и колотила любого, кто пытался молиться при ней, – гостьи хуже и не придумаешь. Сэмюэл Пэррис с женой Элизабет недавно переехали в Салем и обустраивались в поселке, а в Бостоне в это время Марта швыряла книжки в голову Коттона Мэзера. Пэррис не мог не вспомнить о Гудвинах в 1692 году: наверняка он в деталях знал обо всех их семейных перипетиях из широко публикуемых мэзеровских «Памятных знамений колдовства и одержимости». Его пастор, имевший опыт наблюдения за одержимыми детьми, рекомендовал эту книгу. «Волнения, терзания, кривляния, скачки, конвульсии и плевки» в салемском доме были совершенно такими же, только более резко выраженными [20]. Абигейл и Бетти кричали, что их колют тонкими иглами. Кожа их горела. В двухэтажном прицерковном коттедже площадью 14 на 6,5 метра главе семьи негде было укрыться от этих воплей, хорошо слышимых по всей округе: слава богу, их обшитый досками дом с острой крышей стоял вдали от дороги. С ними также жили десятилетний Томас Пэррис и четырехлетняя Сюзанна – не подвергшиеся воздействию и, надо полагать, напуганные до смерти.
Несмотря на двух имевшихся у них рабов, Титубу и Джона, семейство, вероятно, ощущало некую духовную изолированность. Если девочка-пуританка не ходила за скотиной, не работала в саду, не занималась очагом, не пекла и не лила свечей, то должна была вязать, наматывать нитки на катушку или ткать [21]. Какой-нибудь пятилетке могли спокойно поручить простегать одеяло или сесть за прялку. Так что колотящиеся в припадках девочки совершенно выбили из колеи привычную жизнь семьи. Их нельзя было оставить одних. К тому же Пэррис не мог наверху нормально готовиться к проповедям, когда внизу творился такой хаос. А ведь даже самые одаренные из его коллег ежедневно посвящали этому по семь часов лихорадочных бдений. Иные в одиночестве читали и размышляли на тему предстоящей проповеди по целой неделе [22]. В то время как обычный пуританский пастор проводил много времени, размышляя в тишине, Пэррису отныне предстояло пройти испытание другого рода. Ему приходилось работать на фоне душераздирающих криков. Он привык, что посетители приходят послушать его, Пэрриса, – теперь же эту роль присвоили его дочь и племянница.
Во все времена в доме приходского священника тепло принимали посетителей. В феврале того года их образовался явный перебор. Болезнь в XVII веке была публичным событием, необъяснимая болезнь – событием грандиозного масштаба. Любопытствующие и доброжелатели толпились вокруг, как мурашки на их руках. Вой и нелепые корчи девиц тревожили и завораживали. От такого либо в ужасе убегаешь, либо застываешь, не веря своим глазам, либо падаешь в обморок. В комнату больных девочек набивалось по сорок-пятьдесят человек, призванных наблюдать за бесноватыми и пытаться их обуздать. Сосед, который не пришел, становился исключением, и скоро ему это припомнят. Некоторые преодолевали много миль, чтобы сидеть в этой прокуренной, плохо освещенной гостиной с низким потолком. Между молитвами они все вместе пели псалмы, как раньше целыми днями происходило у Гудвинов. Порой увиденное превосходило их ожидания: дети не только издевались над священниками, но и крайне дерзко вели себя с посетителями[10].
Прирожденный составитель списков и приверженец строгого учета, Сэмюэл Пэррис был нетерпелив и требователен, но его нельзя обвинить в поспешности. Из домашнего хаоса кое-какие сигналы бедствия просачивались в его проповеди, которые он читал регулярно, один раз по четвергам и дважды по воскресеньям. Это были весьма заурядные мероприятия: Пэррис был посредственностью, с которой случались исключительно незаурядные вещи. Он особо не отклонялся от своих предыдущих тем, а лишь углублялся в вопросы вознесения Христа и его посредничества между Богом и человеком. Весь февраль Пэррис по большей части предписывал прихожанам пост и молитву. Он советовался с другими священниками. Его двоюродный брат, пастор в поселении Милтон, похоже, особенно помогал: у его дочери в свое время тоже случались подобные припадки. Сэмюэл и Элизабет Пэррис угощали доброжелателей, толпившихся у них дома, сидром с кексами. Они горячо молились. Но когда Пэррису стало невмоготу от «странных поз и нелепых кривляний» [24], от безумных речей, когда стало понятно, что одним Писанием эти противоестественные симптомы не вылечить, он обратился к врачам.
Пройдут годы, и один терапевт с университетским образованием признает медицинскую практику Бостона «убийственно плохой» [25]; на 1692 год же ни одного терапевта с университетским образованием пока не было ни в городке Салем, ни в крошечной соседней деревушке Салем, где корчились в муках и бросались на людей наши девочки. Стандартная аптечка поселенца тогда мало отличалась от аптечки древнего грека и состояла из жучиной крови, лисьего легкого и сушеного дельфиньего сердца [26]. Во многих рецептах фигурировали порошки и мази из улиток. Но их, по крайней мере, легче было добыть, чем, например, рог единорога. Жир жареного ежа закапывали в уши – это считалось «отличным средством от глухоты». Самый знающий колониальный медик прописывал селитру от кори, головной боли и воспалений седалищного нерва. Коттон Мэзер верил, что шестьдесят капель лаванды и кусок имбирного пряника излечивают потерю памяти. От эпилепсии якобы спасал пояс из шкуры волка, а еще жженый помет черной коровы или порошок из лягушачьей печени, принимать пять раз в день. Лекарство от истерии открыли задолго до 1692 года. В Салеме ее лечили кипяченым грудным молоком с кровью из ампутированного кошачьего уха.
В деревне Салем проживало около девяноста семей, и в том январе среди них практиковал один врач. Уильям Григс был новым членом сообщества; недавно он купил ферму примерно в двух с половиной километрах от дома священника [27]. Активный, набожный гражданин Григс неоднократно жаловался, что таверны расположены рядом с молельными домами, и свидетельствовал против граждан, уклонявшихся от богослужений. У Григса имелось девять медицинских текстов. Он умел читать, но не писать. Скорее всего, именно он – или в том числе он, так как Пэррис, очевидно, консультировался с несколькими врачами, – осматривал девочек. Когда-то Григс принадлежал к пастве Пэрриса в Бостоне, эти двое общались с одними и теми же семьями в Салеме. Есть как минимум одна явная причина предположить, что Пэррис обратился к семидесятиоднолетнему Григсу: болезнь следовала за стариком по пятам. Повидавшие мир, гораздо более искушенные доктора в свое время осматривали детей Гудвинов, которые вдруг синели и жаловались, что их поджаривают на невидимых вертелах. Предполагалось, что длительные жестокие припадки насылаются дьяволом. Первый вопрос, который задавала в этих обстоятельствах жертва, был: «Меня что, околдовали?» [28] Врач, поколение назад смотревший одну измученную некоей болезнью девочку из Гротона, сначала диагностировал расстройство желудка [29]. А в следующий свой визит отказался продолжать вести ее случай. Болезнь была от дьявола, и он прописал всему поселению строгий пост. Кто бы ни лечил Абигейл и Бетти, он пришел к такому же заключению. Совершенно ясно, что в воздухе уже витало объяснение: здесь замешана какая-то сверхъестественная сила. «Рука зла» стала диагнозом [30], «быстро подхваченным соседями», – пишет преподобный Хейл, единственный из хроникеров, кто наблюдал за первыми симптомами девочек Пэрриса. Последних, судя по всему, такое медицинское заключение страшно напугало, и самочувствие их ухудшилось.
У Хейла имелся в этой области некоторый опыт: однажды в детстве он присоединился к делегации, пытавшейся добиться признания от ведьмы перед казнью. Обвиненная была соседкой Хейла, первой повешенной в Массачусетсе за колдовство. Всю дорогу на виселицу она отрицала свою вину. После преподобный разговаривал с другой осужденной ведьмой, получившей в 1680 году помилование. Служивший в соседнем Беверли дружелюбный пятидесятишестилетний Хейл считал себя одним из ближайших коллег Пэрриса. Как практически все в Новой Англии того времени, он верил в существование ведьм, а то и в ангелов, единорогов, русалок. Как этот человек воспринял этот диагноз? Увиденное не могло его удивить – скорее он вздохнул с облегчением. «Адские козни», по его выражению, развеивали все сомнения насчет состояния девичьих душ и освобождали его от всякой ответственности. У него были все основания предпочесть сатанинские проказы Божьей каре: одержимость бесами стала бы более серьезной проблемой[11]. Каким бы тревожным ни казался такой диагноз, он все-таки будоражил кровь. Колдовство было дурным знамением, а пуритане такое уважали. Никогда прежде подобного не случалось в доме священника. На белом полотне пасторской репутации вмешательство темных сил смотрелось, по крайней мере, более неприглядным пятном, чем рождение незаконного внука – с этим Коттону Мэзеру предстояло столкнуться в будущем. Итак, Мэзер на десять лет моложе Пэрриса, в 1692 году ему всего двадцать девять. Он уже весьма популярен и, судя по всему, вскоре станет самым известным человеком в Новой Англии – так бывает, когда ты хорош собой, высок, одарен и полон сил, поступаешь в Гарвард в одиннадцать лет, произносишь свою первую проповедь в шестнадцать, а само твое имя напоминает о двух легендах раннего массачусетского духовенства.
Пэррис не пытался избежать метафизической драмы, разыгравшейся в его доме: в любом несчастье можно углядеть проблески божественной любви. В своем кабинете на втором этаже заколдованного дома он продолжал размышлять над 110-м псалмом. Господь «гневается и шлет погибель», – предупреждал он прихожан. Необходимо проявить твердость, «дабы устоять во время кары», и смело биться «с нашими духовными недругами» [32]. До какой-то степени такое объяснение его удовлетворяло. Было в этом что-то странно лестное – именно тебя избрали для борьбы со злом. Неспроста все эти выборочные удары молний, гром среди ясного неба, разбитые вдребезги окна, взорванный камин. «Я тот, кого активно атакует Сатана, – хвастается Мэзер в своем дневнике. – Не оттого ли, что я столько воевал с этим врагом?» [33] Или, как выразился отец юных Гудвинов, с достоинством играя роль человека, взвалившего на себя ужасные невзгоды, опасность – в духовном смысле – приносит свои плоды. «Если мы хотим страданий, то должны их принять, а священные страдания есть милосердие», – заключил набожный каменщик. При этом он отчаянно бился над вопросом, который наверняка не давал покоя и Пэррису: чем я заслужил этот Божий гнев? Дому священника предназначено быть «школой благочестия», а не «берлогой бесов» [34].
О том, как диагноз восприняли в деревне, свидетельствуют последовавшие события. 25 февраля Пэррис с женой под проливным дождем выехали из Салема. Пока их не было, в дом заглянула соседка – вероятно, супруги попросили ее присматривать за Абигейл и Бетти, которые вот уже месяц как бесновались. Мэри Сибли, мать пятерых детей, была на шестом месяце беременности. Она и ее муж-бондарь входили в элиту местного общества и были столпами церкви; Сэмюэла Сибли приглашали, когда требовалось уладить имущественный спор или дать поручительство по векселю. Мэри вполне комфортно чувствовала себя у Пэррисов. Однако скорость, с которой пастор решал возникшую проблему, ее не устраивала, и она провела скрытый эксперимент. Сейчас уже вопрос был не в том, что с девочками, а в том, кто это с ними сделал. Сибли твердо решила поймать преступника. Наученный ею индеец Джон, раб Пэррисов, подмешал мочу девочек в ржаной пирожок, пекшийся на углях. Этим пирожком Сибли угостила домашнего пса [35]. Не очень понятно, как работала контрмагия – ведьму притягивало к животному, на животное переходило заклятие или у ведьмы появлялись ожоги, – но старый английский рецепт точно работал и должен был указать на виновного.
Узнав об этом, Пэррис пришел в бешенство. Контрмагии не место в доме пастора. Он намеревался не выносить сор из избы; на его месте любой бостонский пастор приложил бы неимоверные усилия, чтобы скрыть имена предполагаемых ведьм. Сибли тем временем напрашивалась на еще большие неприятности. В предрассудки она верила больше, чем в религию, а подобное Пэррис порицал: это как «обращаться к дьяволу за помощью, чтобы одолеть дьявола» [36]. Ее вмешательство пробудило некие потусторонние, малопонятные силы; она словно поставила в доме сатанинский молниеуловитель. Через месяц (который был крайне неспокойным) мятущийся пастор вызвал ее в свой кабинет и сурово отчитал. Она, рыдая, униженно просила прощения. Она просто действовала не подумав, «потому что слышала про такие вещи от безграмотных (а может, что и похуже) людей». В дальнейшем она будет осторожнее. Пэррис устроил ей жесткую выволочку, которую решил повторить перед паствой после воскресной проповеди. Этот ее пирожок натворил немало бед. «Через него (судя по всему) дьявол восстал среди нас, – объявил Пэррис перед причастием 27 марта, – и ярость его неистова и ужасна, и, когда все утихнет, знает только Бог». Он заклинал прихожан готовиться к «сатанинским каверзам и уловкам». С кафедры, в темной рясе с белоснежным жестким льняным воротничком, Пэррис призывал собравшихся стать коллективным свидетелем проступка Мэри Сибли и подвергнуть «нашу сестру беспощадному остракизму за то, что она совершила». Может ли он устроить по этому поводу голосование? Все согласились. Повернувшись к беременной на поздних сроках Сибли, Пэррис спросил, будет ли она – если признает свой грех и раскаивается – говорить. Нужно было публичное признание вины. Сибли эмоционально извинилась. Пэррис продолжал: «Братья, если вы удовлетворены, подтвердите это поднятием рук». Все (мужчины) подняли руки, и этот раз оказался последним в 1692 году, когда в деревенском молельном доме царило единодушие.
Дома Пэррис отругал и слуг. И без того накаленная атмосфера, должно быть, возмущенно искрила. Однако в тот момент у священника имелись и более важные дела. Хотя его дочь с племянницей наделали много шума, разобрать, что конкретно они пытались сказать, было невозможно. Дьявольский же пирожок сработал: в течение нескольких следующих дней Бетти и Абигейл назвали имена. Не одна, а три ведьмы окопались в Салеме. Девочки четко их видели. К концу того хмурого февраля – дождь шел стеной всю неделю, затапливал поля и превращал деревню в стремительную грязную реку – эти ведьмы уже рассекали воздух на своих палках.
Деревня Салем существовала во многом благодаря собственному страху попасть в засаду. Старейшее поселение в Массачусетском заливе и едва ли не столица Новой Англии, городок Салем получил свое имя в 1629 году [37]. Славная цветущая полоска земли длиной в полтора километра, дышавшая соленым морем и благоухающими соснами, считалась в колонии одним из самых приятных мест для проживания. Чудесная салемская гавань уступала только бостонской, городок вел оживленную торговлю с Европой и Вест-Индией. Гавань расположилась на полуострове, окруженном бархатными зелеными холмами и пасторальными гротами; здесь быстро развивались рыбный промысел и судостроение. Когда на английский престол в 1685 году взошел новый король, событие шумно отмечали не только в Бостоне, но и в Салеме – это был второй из двух массачусетских городов с населением больше двух тысяч человек. Более тихий и менее открытый, Салем при этом ничуть не уступал Бостону в изысканности: он мог похвастаться своими крашеными остроконечными многоэтажными домами и несколькими недавно сколоченными состояниями.
Уже в 1640 году фермеры начали продвигаться на север и запад, уходили от процветающего порта за живописные холмы в поисках пригодных для возделывания земель. Их разбросанное по окрестностям поселение стало деревней Салем (сегодня – Данверс). Вскоре предприимчивые жители деревни (в округе их называли салемскими фермерами) начали лоббировать создание собственных управленческих структур. И хотя их семьям, конечно, не нравилось топать по пять-десять миль в сильный снегопад, чтобы посетить собрание в молельне, дело было не только в этом. В 1667 году деревенские жители направили петицию в законодательное собрание Бостона. Стоит ли им таскаться в город Салем ради участия в военном патруле? Это жутко далеко и особенно тяжко в темноте, «в дикой местности, которая так плохо расчищена и кое-где совершенно непроходима» [38]. Многие жили в полутора километрах от ближайших соседей. Дальние походы фермеров вселяли ужас в сердца их жен, «особенно если учесть, какие страшные происшествия случались в подобных ситуациях раньше в этой местности, с участием индейцев (и не только), ночью, когда мужья оставляли женщин одних».
Более того, продолжали они с неопровержимой логикой, не богохульство ли – так далеко идти с оружием, чтобы патрулировать город в мирное время? Городские старейшины утверждали, что опасность никуда не делась (власть имущие не желали уменьшать ни налогооблагаемую базу, ни территорию). Но разве не более уязвимы фермеры – в сельской местности с пятью десятками изолированных хозяйств, в то время еще даже без молельного дома, – чем горожане, живущие компактно и более обеспеченно в Салеме, где больше народу и немало прекрасных домов? Наверняка город может обеспечить себе патрулирование без помощи деревни. Горожане возразили, что совсем недавно французский корабль смог незамеченным войти в порт ночью. И как же такое возможно? – смеялись в ответ деревенские, отлично знавшие, что безобидное судно заметили задолго до сумерек. Мы живем на линии фронта. Так не разумнее ли городским приезжать патрулировать нас, чем наоборот? В итоге фермеры одержали верх, хотя не обошлось без штрафа Натаниэлю Патнэму, одному из самых богатых людей в деревне, за «оскорбительное поведение и нападки» на власти города.
Страсти снова разгорелись спустя несколько лет, когда город Салем решил построить себе более просторный молельный дом. Мы не будем за это платить, объявили непреклонные деревенские, пока вы не поможете нам построить собственную молельню. Они снова и снова требовали себе независимый приход, и добились своего в самом конце 1672 года. Город предоставил им подержанную кафедру, скамью со спинкой и молельные скамейки – вероятно, из потрескавшихся дубовых досок. Два Салема очень друг друга раздражали: деревня злилась, потому что была обязана обращаться к городу для решения правовых вопросов, и решались они крайне туго; город был недоволен, потому что деревенские бесконечно между собой конфликтовали и не умели сами улаживать разногласия. В то же время у города никак не получалось избавиться от назойливого интереса фермеров к делам их церкви. Почему нельзя держать свою неприязнь при себе? В общем, складывалось ощущение, что они готовы были друг друга уничтожить. Вскоре после приезда семейства Пэррис городские лидеры фактически посоветовали деревенским оставить их в покое.
Официально деревня наняла первого своего пастора в 1672 году. Прибывший сюда через шестнадцать лет Сэмюэль Пэррис был уже четвертым. Каждый из четырех оказался с разной степенью неловкости, но одинаково глубоко вовлечен в события 1692 года, когда их пути пересеклись. Один буквально жил на слушаниях, второй их записывал, третий вернулся в образе могущественного мага. Недавний выпускник Гарварда Джеймс Бэйли прочитал свою первую салемскую проповедь в октябре 1671 года. Ему едва исполнилось двадцать два, он всего несколько недель как женился. Местное сообщество отнеслось к нему по-разному. Новый пастор был неопытен, агрессивен, невнимателен и воображал, что должность от него уже никуда не денется. Одна женщина, гостившая у него три недели, клялась в суде, что ни разу не слышала, чтобы Бэйли читал или обсуждал с семьей какую-нибудь часть Писания. Его личная жизнь, без сомнений, была весьма напряженной. Прихожане, обещавшие построить ему жилье, не выполнили обещания. Пастор построил дом самостоятельно, где они с молодой женой, судя по всему, до 1677 года потеряли двух дочерей. Мнения общества на его счет разделились. Обстановка так накалилась, что прихожане не могли договориться даже о том, кто будет принимать окончательное решение насчет его судьбы. Тридцать девять членов церковной общины поддержали Бэйли. Шестнадцать высказались против, и среди них несколько самых влиятельных мужчин.