Полная версия
Хозяин теней
За сорок восемь часов он спал только шесть. Его мозг не справляется с нагрузкой, сознание дает сбой, выдумывает фантастические образы. Должно быть, он спит на ходу и думает, что бодрствует. Должно быть…
Теодор опрокидывает в себя остатки виски, хлопает стеклянным дном стакана о столешницу. Саймон недовольно цокает языком, но Атлас не обращает на него внимания. Его мысли по спирали спускаются все ниже и ниже, прямо в потаенные уголки памяти, в те самые темные бездны, о которых он старался не думать.
Дочь Генри Карлайла не может иметь это лицо.
Черты ее лица растекаются по стенкам граненого стакана вместе с каплями янтарной жидкости, бледно-зеленые глаза тают на дне. Ее тонкие губы приоткрываются и складываются буквой «О».
У нее может быть такое же имя и даже цвет волос и глаз – мало ли среди миллиардов женщин найдется таких же темноволосых и зеленоглазых? – но те же черты лица эта девица иметь категорически не может. Не имеет права.
Ему показалось. Определенно, ему показалось. Мозг слишком устал и добавил к знакомому имени образ, который откопал в пыльных чертогах памяти, вместо того чтобы нарисовать Теодору новый.
Не самая умная мысль, как ни прискорбно, после второго стакана виски становится вполне сносной. Алкоголь все делает проще, запутанные причуды судьбы превращает в повороты, а не узлы на жизненном пути. И Теодор, отдаваясь во власть своему самому преданному другу, расслабляется.
Тогда его наконец находит Бен.
– Атлас!
Молодой человек пересекает полупустой бар, сердито топая своими черными лакированными туфлями с чересчур громкими каблуками, и замирает рядом. Теодор залпом допивает третий стакан под озадаченные взгляды Саймона.
– Стрэйдланд выкупил нашу «Леди»! – шипит Бен, слишком рассерженный, чтобы позволить себе громкие интонации. Когда Бен злится, он всегда переходит на шепот. – Ты слышишь меня?
– Так вот с какого бала сбежала эта Золушка! Вы были на аукционе? – добродушно хмыкает Саймон. – Помнится, в прошлом месяце вы клялись, что больше не сунетесь в… Как ты там говорил? «Гадюшник чванливой аристократии»?
– Это был крайний случай, – нехотя стонет Бен. – Но все без толку. Мы упустили Уотерхауса!
– Вернем.
Железная уверенность Теодора нервному Бену, увы, не передается.
– Мы ждали этого случая три месяца, а ты взял и слинял, когда она была почти в наших руках!
За злостью Бена кроется беспокойство, но Теодор, погруженный в свои мысли, не может этого уловить. Он не отвечает, жестом требуя очередной стакан. Бен скрипит зубами от праведного гнева и садится на соседний стул. Ножки грубо царапают дощатый пол, сердитый звук тревожит немногочисленных посетителей, но Бен плюет на правила этикета и даже не оборачивается.
– Какого черта, Теодор?
Тот делает вид, что не слышит. Бен вздыхает, силясь не хлопнуть себя по лицу ладонью, и просит у Саймона бокал вина.
– Объясни, что ты творишь!
– Смакую четвертый по счету стакан однозернового ирландского виски девятилетней выдержки, – не меняясь в лице, отвечает Теодор. – И, заметь, все еще нахожусь в трезвом уме и твердой памяти.
– Неудивительно – за твоими плечами десятилетия практики! – вспыхивает Бен.
Если в первые минуты после исчезновения Атласа он волновался, то следующий час, проведенный в поисках, лишил его даже толики волнения и оставил лишь злость на вечно угрюмого товарища, понять которого не смог бы никто в этом мире. Теперь он, абсолютно уверенный в своем праве, требует хотя бы самого малого. Ясно как день, что извинений от Теодора не дождешься.
– Что это было, а? Ты же сам из кожи вон лез, чтобы заполучить Уотерхауса, полгода его искал! Старик Стрэйдланд аж помолодел на десяток лет, когда забирал нашу «Леди» из рук Карлайла!
Теодор едва заметно морщится, и от Бена это не укрывается. Вот только связать реакцию приятеля с именем Генри он никак не может.
Бен хмурится и принимает из рук Саймона свой бокал. Гладкое стекло тут же потеет в ладонях, прикосновения пальцев неровными овалами отпечатываются на его поверхности.
Молодой человек делает первый глоток и наконец выпускает сгорбленную фигуру Теодора из внимания. Его глаза смотрят вниз, на переплетенные тонкие пальцы рук, лежащие на пепельно-бурой поверхности барной стойки.
– Объясни, – хрипло повторяет Бен, не глядя на собеседника. – Тебе придется это сделать, иначе я…
– Иначе – что? – хмыкает Теодор. – Сочтешь меня сумасшедшим?
Бен косится на него, не поднимая головы, и губы его кривятся в скептичной ухмылке.
– Не более, чем обычно.
Теодор неспешно делает свой последний глоток.
С наступлением темноты в маленьком неприметном баре появляются еще несколько посетителей. Подозрительно следящий за молчаливым Теодором и нервным Беном Саймон отходит к другому концу стойки, чтобы обслужить постоянных клиентов. Аккуратная официантка, до этого полностью погруженная в свой смартфон, нехотя идет к одиноко сидящему у окна мужчине лет сорока. Когда Теодор и Бен остаются без внимания посторонних, молодой человек звонко отставляет в сторону пузатый бокал.
– Ну и?
Прежде чем удостоиться ответа, ему приходится выждать еще минуту и взглядом просверлить в виске Теодора изрядную дыру.
– У Генри Карлайла есть дочь? – спрашивает Теодор. Толстостенный стакан в его руке крутится, как волчок.
– Серьезно? – вспыхивает Бен. – Тебя волнует какая-то девица, сорвавшая сделку? Мы отдали «Леди» Стрэйдланду – ты отдал! – А тебя волнует какая-то…
Он замирает с приоткрытым ртом, как будто только теперь до него доходит потаенный смысл слов Теодора. Глаза Бена расширяются от удивления.
– Погоди, что? У нас увели ценный лот, а тебя интересует девушка? О, это становится интересным…
Теодор щелкает языком и косится на беспокойного Бена так, будто видит перед собой надоедливого ребенка. Паттерсон подпрыгивает на стуле, глаза его горят.
– Я могу разузнать о ней побольше, – хитро улыбается он, едва сдерживая возбуждение, – если тебя так взволновала эта особа…
– Это тебя она взволновала, – припечатывает Теодор, уже жалеющий, что раскрыл рот в присутствии своего любознательного друга. – Смотри, не выпрыгни из собственных брюк.
Бен издевки не замечает вовсе и оборачивается, выискивая глазами бармена.
– Эй, Саймон! Подлей мне еще вина! Кажется, мой одинокий рыцарь нашел себе даму сердца!..
Лицо Саймона удивленно вытягивается. Бен придвигается к барной стойке и барабанит по ней пальцами. Звук отдается в голове Теодора дробью – пять стаканов виски сказались на нем сильнее, чем он полагал.
«Старею», – невольно мелькает в его голове, но мысль тут же исчезает под градом противоречивых суждений, к которым он обращается всякий раз, когда организм, кажется, дает слабину.
Глупости. Старость в конечном счете заканчивается смертью, а ему такой радости, увы, не светит. Он никогда не постареет.
– Прекрати нести чушь, – вполголоса осаживает себя Теодор. Чуткий Бен принимает это на свой счет и тут же пускается в радостные рассуждения:
– Брось, когда ты в последний раз смотрел на женщину? Дочь Генри Карлайла, насколько я знаю, недавно закончила университет, и ты со своими паспортными сорока годами будешь, мягко говоря, староват, но я все равно твой порыв одобряю. Шутка ли, Теодор Атлас поинтересовался девушкой! Мне стоит обвести этот день в своем календаре как знаменательную дату, и праздновать каждый год, пока…
– Пока у тебя язык не отсохнет от чрезмерной болтовни! – огрызается Теодор. Слушать воодушевленного на пустом месте Бена становится невыносимо уже после его «погоди, что?», но он терпит, пока ему не начинает казаться, что его голова вот-вот взорвется.
– Позволь с тобой не согласиться, – цокает Бен, принимая из рук Саймона свой бокал. Его очки, прикрепленные одной дужкой к нагрудному карману пиджака, звонко стукаются о столешницу, но молодой человек не обращает на это никакого внимания.
– Сломаешь, – говорит Теодор. – Сколько очков тебе нужно разбить, чтобы отучиться от этой идиотской привычки?
– Ох, не ворчи, – отмахивается Бен. – Ты хуже старика Стрэйдланда.
Глядя на вино в его бокале, Теодор слегка морщится.
– Так в чем дело? – в который раз спрашивает Бен, очевидно, полагая, что количество вопросов рано или поздно доведет Теодора до сумасшествия, и тот как на духу выложит перед ним все свои тайны.
– Повелся на девицу Генри Карлайла, – передразнивает его Атлас.
– Очень смешно.
Бен фыркает и отставляет бокал.
– Если ты не заметил, я знаю тебя лучше всех в нашем мире, – говорит он, не преминув добавить голосу высокомерные интонации. – И шутки вроде этой со мной не прокатят, иди дури Саймона. Итак?
Глаза Теодора красноречиво намекают Бену, что их хозяин не намерен откровенничать. Возможно, он вообще не собирается рассказывать о причинах сегодняшнего странного поведения, и этот секрет будет похоронен в его личном шкафу среди прочих скелетов. Только Бен, сетуя на свое же упрямство, больше не желает смотреть, как его давний друг превращает себя в кладбище тайн, которые грызут его изнутри подобно болезни.
– Тебе придется рассказать мне все начистоту, – хмурится Бен, – если не хочешь выглядеть идиотом в глазах почтенной публики с аукциона. И если желаешь вернуть «Леди».
– Почтенная публика с аукциона может подавиться своим высокомерием и захлебнуться в собственных соках, – огрызается Теодор. Похоже, его хваленая выдержка наконец-то дает слабину.
– Не расскажешь мне, что тебя так напугало, и я не стану тебе помогать. – Но Теодор не замечает, насколько серьезен взгляд его друга. Он тяжело опускает голову на скрещенные руки и шумно выдыхает.
– Вот ведь проблемный ребенок.
Бен цыкает и отодвигает от мгновенно уснувшего Теодора его стакан. Похоже, разговор откладывается до завтрашнего дня. Эксперименты со сном и четыре двойных порции виски не пошли несносному упрямцу на пользу.
Бен встает со стула и подхватывает обмякшего Теодора под руку.
– Саймон! Поможешь мне впихнуть это тело в такси?
Вдвоем с барменом они вытаскивают Теодора из бара; его ноги волочатся по полу, а сам он что-то бормочет себе под нос. Бен не прислушивается, полагая это очередным бредом про проклятия, ведьм и смерть, но на сей раз Теодор повторяет имя.
– Клеменс… Клеменс…
I. Пороховой дым в тумане
Легкий ветер задувает с запада, гоня перед собой аромат осенних лежалых листьев. У самой земли пахнет прелым, но футом выше начинается слой влажного тумана, в который вплетается тонкими нитями гарь и – сильнее, но урывками, – пороховой дым.
Первое, что он чувствует, – земля, сырая и твердая, влажная от предрассветной мороси. Его затылок лежит в ворохе листьев, перемешанных с грязью, а тело наполовину сползло в яму. В спину болезненно упирается какая-то коряга. Он еле открывает один глаз – веко второго заплыло и отяжелело, его сложно поднять, а лоб над бровью саднит и немеет. Он хрипло втягивает ртом холодный воздух и чувствует, как тяжесть в груди отдается болью в ребрах.
Дышать тоже сложно.
Перед его взором – сплошное серое ничто: дым потухшего недавно костра, низко нависшие сизые облака, частый мелкий дождь, больше похожий на кокон из влажного воздуха, обволакивающий землю. Если бы он мог видеть левым глазом, то заметил бы на востоке пепелище – все, что осталось от той части леса, где вечером ранее прошел бой. Оно тянется уродливым черным пятном от огромной ямы в семь-восемь футов шириной и ползет вверх по склону. Должно быть, здесь был пожар.
Он глубоко вдыхает, заставляя грудную клетку подняться и опуститься, отмечая, как резкая боль молнией стреляет под ребра. Повернуть голову получается с трудом, все вокруг тут же опрокидывается вверх ногами и пляшет туда-сюда. Когда небо перестает крутиться с бешеной скоростью, а земля встает на свое место, он понимает, что встать все равно не сможет: ноги и правая рука не чувствуются вовсе.
Все болит, и кажется, что он прожил с этой болью не один день. Он с трудом открывает рот, чтобы застонать, и тут же осознает, что во рту у него сплошная пустыня, так что даже крик не может продраться сквозь пересохшее горло.
Ч-черт…
Проходит еще несколько мучительно долгих минут, пока он лежит неподвижно, рассматривая серое небо. Если запрокинуть голову, то можно увидеть темнеющий лес. Черные обгоревшие стволы деревьев тянутся вверх, впиваются в серые облака и теряются в тумане.
Он снова пробует встать и наконец поднимает себя над выгоревшей землей – она почти сухая, листья стали грязно-бурыми ошметками и смешались с пылью. Он подтягивается одной рукой, разминает вторую, чувствуя, как по телу разливается застоявшаяся кровь. Кажется, будто его мышцы натянули на канаты: каждое движение отзывается болью в руках и ногах, боль проникает в самые кости.
Он садится. Осматривает себя. На нем алый мундир с грязно-белыми обшлагами, измазанными кровью. Его ли? Он хмурится, когда перед глазами снова все плывет и меркнет на несколько беспокойных ударов сердца. Осторожно поднимает здоровую руку, прикасается к опухшему глазу. Похоже, ему изрядно досталось.
Стертые посеребренные пуговицы по борту мундира блестят в слабом утреннем свете, когда он, превозмогая странное натяжение мышц, поворачивается, чтобы оглядеться.
Позади него чернеет дрожащий в тумане лес, справа деревья дугой огибают вытоптанную поляну с изрытой землей, черно-серой от сгоревшей листвы и пепла. Влажный воздух шлейфом тянет за собой по ветру что-то… соленое?
Он сидит на краю широкой прямоугольной ямы глубиной в несколько футов, такой, что с его места не видно дна. Онемевшие ноги свисают вниз и пятками упираются во что-то мягкое. Рыхлая земля?
Он с трудом наклоняется, чтобы заглянуть вниз на свой страх и риск, ведь голова все еще кружится, а слабое сознание норовит покинуть тело и сбросить его в эту самую яму. Но он прижимает здоровую руку к ребрам, чтобы ослабить хватку беснующейся внутри боли, и заглядывает за край…
Чтобы тотчас же с ужасом откинуться на спину и, разинув рот, глухо вскрикнуть от страха.
Внизу, прямо под ним, в яме лежат бледно-краповые мундиры с грязными обшлагами и затертыми пуговицами в рваных петлицах. Внизу, под ним, тела убитых солдат в такой же, как у него, форме.
Их много. Они наполовину присыпаны черной землей, и белые мертвые лица выделяются на ее фоне яркими пятнами, которые отпечатываются на обратной стороне век, когда он от страха закрывает глаза. В его воображении красные мундиры превращаются в кровавые реки.
Он старается взять себя в руки и успокоить бешеное сердцебиение, от которого больно. Дыхание, и без того неровное, сбивается, дышать становится тяжело, и в пересохшем горле он вдруг ощущает солоноватый привкус крови. Ему нужно успокоиться.
Отекшая рука плохо слушается, но он все равно опирается на нее и вытаскивает онемевшее тело из ямы, в которую, похоже, судьба настойчиво его сбрасывала. Его бьет озноб – от страха ли, от холода или боли, сковывающей ребра и мешающей свободно дышать.
Надо взять себя в руки. Он жив и не покоится на дне общей могилы – несомненно, это солдатская могила, а ему просто повезло не оказаться в числе мертвых. Он жив – и это уже чудо. Осталось только вспомнить, как он тут оказался.
Он сидит на краю погребальной ямы, морщится от боли и силится вернуть себя в момент, который предшествовал его пробуждению. Это была поздняя ночь, в лесу было гораздо темнее, а лица солдат, ныне покойных, подсвечивались пламенем нескольких костров. А он был…
Он был…
Он…
Он старается вспомнить, что делал и где находился, прежде чем очнуться здесь среди мертвецов, но в голову, похоже, проник лесной туман, который не дает теперь заглянуть во вчерашний – вчерашний ли? – вечер. Для него все сокрыто, и как он ни силится отогнать серую пелену, она не уходит.
Когда его сердце от страха делает очередной кульбит, и больные ребра на миг сжимаются, он решает оставить убийственные попытки. Если не удается вспомнить только что минувшие события, надо отойти еще на несколько шагов назад.
Что было до ночи в лесу? Что последнее он помнит?
Он облизывает сухие потрескавшиеся губы, проглатывает соленую от крови слюну. Моргает, уставившись на свои дрожащие руки. Мозоли на костяшках желтыми пятнами выделяются на его бледной коже, под ногти забилась земля. Что последнее он помнит?
Это становится невыносимым. Память не поддается ему, она ускользает, едва кажется, что ответ уже найден. Он ловит дым голыми руками и в итоге сам оказывается в дыму. Он ничего не видит, не слышит. Не помнит.
Как он оказался здесь? Он не помнит.
Откуда он пришел? Он не помнит.
Что произошло в этом лесу?
Что с ним случилось?
Какой сейчас год?
Как его зовут?
Сколько ему лет?
Он стискивает руками голову и надрывно сипит, не замечая боли. Его мысли, его воспоминания скрываются за плотной серой пеленой, похожей на этот день, единственный день, который он узнает.
Внезапно тела солдат в могиле, холод, боль становятся бледными и незначительными отголосками на фоне мрачной неизвестности, что нависает над ним и грозится разрушить само его существование.
Кто он такой?
* * *Туман рассеивается ближе к полудню. Сквозь облака пробивается неяркий солнечный свет. Когда солнце оказывается в зените, он уже плетется вдоль кромки леса, обходя пугающую поляну. Ноги несут его в ту сторону, откуда дует влажный ветер, и он не сопротивляется.
Хочется пить, хочется есть. Хочется знать, что с ним и кто он.
Он несколько раз спотыкается и падает, прежде чем углубляется в лесную чащу. Странно, что здесь не слышно ни птиц, ни шорохов листвы. Этот лес словно умер днем ранее, когда в самом его сердце неизвестные подожгли поляну, обрекая деревья на смерть от огня, и вырыли глубокую яму, чтобы бесчеловечно скинуть в нее многочисленные тела погибших.
Он помнит, как шумели опадающие листья, как в воздухе гремели выстрелы. Они до сих пор эхом звенят в его ушах, когда он поворачивает голову. Если он пытается вспомнить что-то, кроме звуков, то натыкается на стену, столь же призрачную, сколь и плотную, сквозь которую нельзя ничего проглядеть.
Если он не помнит своего прошлого, то… Как это называется? Отчаяние?
В его памяти не осталось ни имени, ни лица. Господь, он даже не знает, как выглядит.
Под ноги ему попадается кривая коряга – выступающий из земли корень ясеня. Он запинается и падает. Ребра тут же отзываются резкой болью, которая стискивает грудную клетку и легкие. Из распахнутого рта на выставленную вперед руку падает капля полупрозрачной крови. То ли он прокусил язык, то ли это из горла или легких. Печени. Желудка?
Как хочется есть.
Он с трудом поднимается и, покачнувшись, опирается на ствол дерева. Грубая кора кажется такой же высохшей, как кожа на его пальцах. Он скребет по стволу ногтями, пока в груди унимается бьющееся, как в клетке, сердце. Еще немного. Осталось потерпеть еще немного, и ноги сами выведут его из леса.
Он даже не знает, куда идет, – просто движется, несомый собственными негнущимися ногами. Хорошо, что хотя бы они целы.
Сквозь гулкий стук крови в ушах он вновь слышит мерный шум. Там, впереди, куда он стремится, что-то шумит. И это не лес.
Он делает еще шаг, оттолкнувшись рукой от ствола ясеня. Дерево остается за его спиной. Он идет дальше.
Лес редеет спустя полсотни его нетвердых шагов, в глаза бьет резкий луч солнца. Он закрывает лицо одной рукой, другой обнимая себя за ребра, и не замечает небольшого склона, покрытого густой травой. Нога шагает в пустоту, и он валится вперед лицом, выпадает из лесного плена.
В нос тут же бьет резкий запах хвои, лапы можжевельника смягчают удар. Он оказывается на зеленой луговине. С одной стороны высится немой лес, с другой – обрыв. И оттуда он слышит тот самый шум, который чудился ему ранее. Словно что-то размеренно приближается и отдаляется.
Сипло дыша, он приподнимается на локтях и проползает несколько футов, сдирая ладони. Земля под можжевеловой подушкой мокрая, сам воздух тоже настолько влажный, что его хочется выпить. С нескольких веток он слизывает некрупные капли, пробует их на язык. Соленые. Если они такие соленые, то он рядом с…
Морем?
Догадка становится ответом, когда он подползает к краю и видит внизу, в десятке футов от себя, серо-зеленый берег. Волны беспокойно наползают на него вместе с пеной, и та шипит, оседая на мелкой гальке.
Он лежит животом на склоне, который заканчивается резким обрывом фута в три высотой. Внизу тонкой светлой полосой раскинулся берег. Туда можно спуститься по тропинке, что виднеется правее, или скатиться прямо здесь и сломать еще пару ребер.
От жажды, голода и усталости у него снова кружится голова – а может, виной тому высота. Он переворачивается на спину, запрокинув голову к небу, и остается лежать неподвижно. У него мало сил, и он готов умереть за глоток пресной воды. Или за знания о себе.
Совершенно ясно, что у берега ответов он не найдет. Возвращаться на обгоревшую поляну ему совсем не хочется. Но лежать здесь, ожидая смерти, он тоже не может.
Если он выжил – один из многих – значит, судьба приготовила ему иной путь.
Знать бы еще какой.
Он вновь садится, игнорируя головокружение; темная кромка леса прыгает перед глазами и поворачивается в разные стороны, так что в какой-то миг оказывается внизу, а бледно-зеленая луговина – вверху. Он раздраженно зажмуривается и моргает.
Нужно привести себя в порядок. Чтобы узнать хоть что-то, ему понадобятся силы. Еда. Вода. И ребра, не грозящие на каждом шагу проткнуть внутренние органы.
Откуда-то он знает, что они сломаны. Единственное, чему он может сейчас доверять, – это его собственное тело, и оно явно вопит о помощи не первый час. Смущает его только то, что он знает, что это называется переломом. Откуда ему это известно? Откуда в его голове такое знание?
Когда он поднимается, его пугает и другое. Руки сами все делают. Он стягивает с себя красный мундир – на правом его плече зияет дыра, а воротник заляпан кровью, – обнаруживает под ним тонкую суконную рубаху, заскорузлую от высохшего пота. Ее с трудом удается снять, чтобы взглянуть на себя и удостовериться: ребра сломаны. На правом боку под грудью разливается красно-фиолетовое пятно, он трогает его пальцами и чуть не взвывает от боли. Чтобы наложить повязку, ему не хватит одной только рубахи.
Он стаскивает с себя сапоги и штаны. Плотные, из некогда белого сукна. Их можно порвать на несколько длинных лент.
С этим приходится повозиться. Руки его не слушаются, а рядом не оказывается ничего острого, так что он мучается со штанами около получаса, прежде чем получает из них четыре длинных повязки. Он знает, что наложить самому себе шину будет сложнее, чем пройти еще хотя бы одну милю, но другого выхода у него нет.
Откуда-то ему известно, что бинтовать сломанные ребра нужно на выдохе. Откуда-то знакомы усилия, с которыми он утягивает себя в корсет. Лучше всего перекинуть повязку через плечо, чтобы она не сползла при ходьбе. Сделать узел получается только с третьего раза, он стискивает зубы и стонет, на лбу проступает пот, но в конечном счете он справляется.
Теперь грудь болит не так сильно, и он может дышать ровнее.
Непригодившуюся рубаху он натягивает обратно и хочет уже накинуть сверху мундир, чтобы не так мерзнуть, когда слышит откуда-то справа частый глухой стук. Словно кто-то бежит.
Лошадь.
Он вскидывает голову и щурится в попытке разглядеть приближающихся: на фоне сизого неба темной точкой, которая увеличивается с каждой секундой, появляется лошадь. Она бежит неспешной рысью, везя за собой телегу и двоих мужчин.
От внезапной радости у него подкашиваются ноги, но он остается стоять и поднимает руку. Боже милостивый, пусть его заметят!
Они видят его, только когда между ними остается всего футов пять. Оба рыжие и вихрастые, в одинаковых серых свитерах с орнаментом на воротниках, похожие друг на друга, но с разницей в десяток лет. Братья? Отец и сын?
Он прикладывает ладонь козырьком ко лбу, чтобы загородить солнце, и поднимает голову. Мужчины хмуро смотрят на него сверху вниз.
– Каким ветром тебя сюда занесло, приятель? – спрашивает тот, что помоложе, гнусавым шипящим голосом. Оглядывает его и присвистывает в темно-рыжую бороду. – До ближайшего селения мили три!
Он хочет ответить, но открывает рот и только сипит – звуки трескаются в сухом горле и осыпаются пылью. Мужчина постарше понимающе фыркает.
– Держи, приятель, выпей-ка!
К нему летит жестяная фляга. Он ловит ее одной рукой, вторую неловко прижимая к раненому боку, и нетерпеливо отвинчивает крышку. Пальцы не слушаются. Скорее, скорее! Наконец он делает один большой жадный глоток из узкого горлышка – во фляге не вода, слишком маслянистая, пахнет спиртом, – но он сглатывает, смачивает горло. И тут же чувствует, как в сухие его трещины заползает настоящий огонь.