Полная версия
История елочной игрушки, или как наряжали советскую елку
Елка принадлежала к той категории праздников, о которых Филипп Арьес писал, что они «оставляли за молодыми монополию на главную роль, отводя другим роль зрителей» (правда, по его словам, «роль эта была подчинена определенному обычаю и соответствовала правилам коллективной игры, собиравшей вместе в одну социальную группу людей всех возрастов»21). Взрослые получали от «детской» елки своеобразное, «наивное», по словам А.И. Куприна, удовольствие, причем не меньшее, чем сами дети22. Однако елочные игрушки были ориентированы прежде всего на детей, хотя в равной степени пользовались ими, а главное, производили их (если не принимать во внимание труд малолетних кустарей и отдельные самодельные елочные украшения), конечно же, взрослые. Не удивительно поэтому, что основные черты и характеристики елочных украшений формировались в соответствии со «взрослыми» представлениями о степени игрушечной «полезности» и «необходимости». Изготавливая, производя и приобретая елочные игрушки, взрослые расценивали их в том числе (а иногда в первую очередь) как важнейшее средство воспитания – религиозного, нравственного, эстетического, политико-идеологического. При таком подходе и елочная, и обычная детская игрушка как культурные (вещные) маркеры по степени воздействия на ребенка оказывались примерно равнозначными, и для воспитателя было совершенно не важно, станет ли ребенок с игрушкой играть или она просто будет висеть на еловой ветке. Главное, чтобы она стала для ребенка «своей», и тогда важнейшая задача по «присвоению» заложенного в нее взрослыми опыта и смысла была бы успешно выполнена23.
В детском же понимании и восприятии обычная и елочная игрушки скорее разъединялись, чем объединялись. И связано это было во многом с их существенно отличающейся пространственно-культурной локализацией, прямо сказывавшейся на их функциональном назначении. Детская игрушка очевидно являла собой «вещь, служащую детям для игры»24, хотя, как известно, и обретала этот статус длительно и постепенно, медленно, на протяжении веков выдавливая из массового сознания противопоставление игрушки массовой, народной, «низкой» игрушке «аристократической», «изысканной», «высокой», исполнявшей зачастую лишь роль «накомодной статуэтки». Такая игрушка, писал в 1923 году профессор Л.Г. Оршанский, может быть, была и хороша, «но не для детей», которым позволялось «лишь сквозь стекло ею любоваться»25. Однако со временем игрушка все же составила неотъемлемый и необходимый компонент детских рутинных повседневных практик. Степень ее «присутствия» в детском мире стала максимальной. Ребенок «доминировал» над ней; в обращении с ней он был абсолютно свободен и мог поступать так, как ему заблагорассудится.
Всего этого никак нельзя было сказать об игрушках елочных, принадлежащих к праздничному досуговому пространству. В их «сказочном» мире дети чувствовали себя вполне комфортно именно потому, что понимали и воспринимали елочные украшения как знаки-копии по аналогии с иконическими знаками-игрушками, например куклами. Соответственно, по аналогии они стремились наделить те и другие сходными функциями, главной из которых, с детской точки зрения, было использование их в игре. Но вот тут-то ребенок и сталкивался с непреодолимым препятствием. В XIX веке в соответствии со складывавшимся в России рождественским праздничным ритуалом елка должна была быть сюрпризом, сокрытой от детей тайной, а предвкушение праздника – не менее значимым, чем сам праздник26. К процедуре убранства елки обычно допускались лишь «большие»27. Этой традиции часто придерживались и впоследствии – как на домашних, так и на публичных детских рождественских и новогодних елках. Поэтому и накануне, и во время праздника дети не имели возможности делать с елочными игрушками то, чего им, вероятно, больше всего хотелось, а именно играть с ними, как с игрушками обыкновенными28. Им настойчиво внушали, что эти игрушки существуют прежде всего для того, чтобы украшать елку, а не для игры, и такая «отстраненность» делала их еще более привлекательными.
Американская рождественская открытка. 1900-е гг.
Но вот праздник заканчивался, и запрещенное вдруг становилось разрешенным. В дореволюционной России существовала традиция снимать в конце праздника с веток елочные украшения и раздавать их детям либо позволять самим детям срывать с елки понравившиеся вещицы (впрочем, последнее было далеко не безопасно и на публичных елках, как правило, не поощрялось)29. В условиях советского игрушечного дефицита, невысокого уровня благосостояния большинства советских семей и сложностей с финансированием советских детских учреждений «грабить» елку было просто непозволительно. Поэтому на общественных советских елках ребенок обычно получал разрешение снять с елки игрушку лишь как награду, как поощрение – за лучший карнавальный костюм, за рассказанное стихотворение и т. д. Что касается елок домашних, то детям иногда разрешалось снять с елки игрушки и немного с ними поиграть, а потом повесить их обратно – обычно это были менее ценные, прочные и «нетравматичные» игрушки, специально размещавшиеся на нижних ветках.
И вот тут-то детские мечты, наконец, сбывались, и елочная игрушка, потеряв свой особый статус, включалась (пусть и временно, и не навсегда, и отнюдь не всякая, и часто не самая желанная) в детскую игру именно как вещь, как предмет. А запоминание ее, в том числе и запоминание вложенной в нее информации, осуществлялось прочно и надолго. Ведь давно уже было подмечено, что к числу наиболее устойчивых детских воспоминаний относятся необычные факты и события, сопровождающиеся яркими, насыщенными зрительными образами и сенсорными ощущениями30. Этот момент был учтен в советских воспитательных практиках, допускавших в ряде случаев функциональную взаимозаменяемость игрушки елочной игрушкой обычной и наоборот.
С другой стороны, определенно осознавая важность и необыденность елочной игрушки, дети стремились «подтянуть» до ее уровня, приблизить к ней своих игрушечных любимцев. Так, мой сын в детстве постоянно пытался водрузить на елку, причем на самое ее видное и почетное место, своего любимого «мягкого» игрушечного зайца.
Заметим, что и во взрослых повседневных практиках подчас наблюдалось использование елочных игрушек отнюдь не по прямому назначению. Еще совсем недавно в окнах некоторых сохранившихся старых одно- и двухэтажных домов можно было видеть выложенные на вате между рамами елочные игрушки – незатейливое украшение скромного интерьера и фасада. А в провинциальных центрах, прославившихся изготовлением стеклянных елочных украшений: в Клину, Павловском Посаде, Дятькове и близлежащих селах, населенных мастерами-игрушечниками, – издавна было принято выставлять в окнах наиболее удачные образцы, созданные хозяином дома. Так что, пройдясь по улицам, можно было узнать, в каком доме живет самый искусный стеклодув31.
Содержательная сложность понятия «елочная игрушка» и его неоднозначная трактовка были во многом предопределены самой историей елочной игрушки в России. Ведь первоначально упоминаемые в текстах висящие на русских елках вместе со съедобными украшениями игрушки были игрушками в самом прямом смысле этого слова. В своем многотомном труде «Быт русского народа» (1848) А.В. Терещенко писал: «Ее (елку. – А. С.) обвешивают детскими игрушками, которые раздают им (детям. – А. С.) после забав»32. Обычные детские игрушки украшали и советскую елку в период игрушечного дефицита второй половины 1930-х годов. В XIX веке наряду с термином «елочные игрушки» широко употреблялись такие синонимичные понятия, как «блестящие вещицы», «безделушки»33. Сам же термин «елочные игрушки» достаточно рано стал использоваться в русской языковой практике расширительно, как синоним «елочных украшений». Такая трактовка его стала распространенной и общепринятой, подразумевая под собой, вероятно, не только предмет развлечения и забавы, но и что-то нарядное и очень изящное (сравним: «Автомобиль у нее – ну прямо игрушка!»). Являясь носителем социально-культурной информации, игрушка, как замечал Е.Г. Овечкин, не просто что-то слепо копирует, но специфически («игриво») отражает: отражаемое может быть увеличено или уменьшено, обострено или притуплено, расцвечено или обесцвечено и т. д.34 Вплетаясь в ткань обыденной жизни, любые игрушки, а тем более игрушки елочные, в то же время «как бы надстраиваются или даже возвышаются над обыденностью, выделяются в особую “надповседневную” сферу жизни и деятельности человека» и возводятся, таким образом, «в ранг гиперреальности, некоего высшего, “хрустального”, возвышенного мира»35.
Рождественская открытка. 1900-е гг.
Многообразие елочных игрушек, сложившееся в России к началу XX века, обусловило необходимость их классификации, что достаточно отчетливо просматривалось даже в торговых прейскурантах того времени и затем было закреплено в советских распорядительных, учетных и дидактических документах. По функциональному назначению елочные игрушки делились на игрушки, «обеспечивающие общий вид елки» (шары, звезды, флажки, дождь, гирлянды, бусы и пр.); игрушки «для рассматривания» (фигурки людей, животных, птиц, изображения различных предметов, картинки-панорамы и др.); игрушки «с движением, звуком, сюрпризами» (хлопушки, вращающиеся колеса, игрушки с колокольчиками и т. п.); «вкусные» игрушки (живые яблоки, апельсины, орехи, расписные пряники, коробочки с конфетами); игрушки под елкой, которые должны были создавать некую целостную картину, и «световые эффекты» (фейерверк, бенгальские огни и пр.)36. По материалу изготовления елочный ассортимент подразделялся на изделия из ваты, из папье-маше и пластичных масс, из воска и желатина, из текстиля, из мишуры, плющенки и канители, из дерева, из металла, из туалетного мыла, изделия стеклодувные и из литого стекла, картонажно-бумажно-штампованные изделия и изделия сахарно-пряничные37. Этот перечень несколько разрушает стереотипно сложившиеся представления о хрупкости как об одном из основных качеств елочной игрушки. На самом деле елочные украшения могли сохраняться не только годами, но и десятилетиями. И сегодня на домашних елках можно встретить даже дореволюционные елочные игрушки.
Особенно «живучими», несмотря на всю свою кажущуюся недолговечность, оказывались елочные игрушки в домашнем пространстве, поскольку в наибольшей степени – наряду с другими предметами-символами – олицетворяли собой тот «образ родного дома», о котором писал Жан Бодрийяр38. Сама рождественская/новогодняя елка зачастую стояла в центре семейных мифологических сюжетов, а елочные игрушки могли стать семейными реликвиями, сочетая в себе мемориальную и эстетическую ценность, часто – изготовленные в прошлом самими членами семьи. Герой романа Стивена Кинга «Мертвая зона» (1979), Джон Смит, несколько мрачно, саркастично и в то же время совершенно верно подмечает это характерное свойство елочной игрушки: «Вот ведь как забавно с этими елочными игрушками. Когда человек вырастает, мало что остается из вещей, окружавших его в детстве. Все на свете преходяще. Не многое может служить и детям и взрослым… Свою красную коляску и велосипед ты променял на взрослые игрушки – автомобиль, теннисную ракетку, модную приставку для игры в хоккей по телевизору. Мало что сохраняется от детства… Только игрушки для рождественской елки в доме родителей. Из года в год все те же облупившиеся ангелы и та же звезда из фольги, которой увенчивали елку, небольшой жизнерадостный взвод стеклянных шаров, уцелевших из целого батальона… Господь Бог – просто шутник. Большой шутник, он создал не мир, а какую-то комическую оперу, в которой стеклянный шар живет дольше, чем ты»39.
Фото Е. Сярой. 2009
Бережно сохранялись старые елочные игрушки в семейных дворянских коллекциях, включавших, как известно, произведения разного художественного достоинства, с которыми обычно были связаны различные «семейные истории или память о предках»40. Особенно отчетливо эта тенденция проявлялась в провинции, где существовала особая «традиция привязанности» к старым вещам41. И в советское время, несмотря на уплотнения, тесноту, частые переезды и подчас откровенную нищету, с елочными игрушками не спешили расставаться. Кроме того, в отдельные периоды советской истории купить их было практически невозможно, и приходилось довольствоваться тем, что есть.
Другое дело, что семантическая связь между елочной игрушкой и историческим контекстом специально и преднамеренно акцентировалась далеко не всегда. Но овеществленная в елочных игрушках память о прошлом42, подкрепленная семейными меморатами, сознательно или подсознательно окрашивающими это прошлое в яркие или темные тона, безусловно способствовала конструированию как личностных, так и групповых идентичностей, наделяла представлениями о далеком и недавнем историческом прошлом, навязывала правила «чужой» и формировала правила «своей» игры в культурно-политическом пространственном контексте эпохи.
Постоянно возвращая зрителей к жизненным реалиям, елочные игрушки в то же время представляли великолепную возможность для эскапизма, для сознательного или неосознанного бегства в сферу утешительно-радостного, умиротворяющего, ведь нахождение в культурно-семантическом «елочно-игрушечном» поле так или иначе означало возвращение в детство, сулящее защищенность, беззаботность, надежду. Казалось, что жизнь еще преподнесет свои с таким нетерпением ожидаемые подарки, и достанутся они просто и легко – как игрушки с новогодней елки. Символический образ такой «вечно зеленой елки судьбы», увешенной «благами жизни», встречается в одном из рассказов А.П. Чехова. На этой елке «от низу до верху висят карьеры, счастливые случаи, подходящие партии, выигрыши, кукиши с маслом, щелчки по носу и проч. Вокруг елки толпятся взрослые дети. Судьба раздает им подарки…»43
В поэтическом воплощении та же мысль – правда, спустя уже более чем полвека – выглядела так:
Плюшевые волки,Зайцы, погремушки.Детям дарят с елкиДетские игрушки.И, состарясь, детиДо смерти без толкуВсе на белом светеИщут эту елку.Где жар-птица в клетке,Золотые слитки,Где висит на веткеСчастье их на нитке.Только дед-морозаНету на макушке,Чтоб в ответ на слезыСверху снял игрушки.К. Симонов 44Иллюзии улетучивались, мечты рассеивались. Но все же люди не переставали верить – каждый в «своего» Деда Мороза. Именно поэтому, наверное, в елочной игрушке начисто отсутствовало «травматизирующее» начало: она никогда не фиксировала и не эстетизировала человеческие страдания и зло. Она должна была быть прекрасна, и во многом это достигалось благодаря причудливой игре сочетавшегося в ней света и цвета45. Елочные украшения блестели, сверкали, сияли, переливались, многократно отражая теплый свет свечей и отражаясь сами в «зеркалах» шаров, прожекторов и других стеклянных предметов. Особый, «рождественский» свет в высшей степени являл собой и несколько приземленную идею «домашнего уюта», и высокую идею святости46: «И в доме – Рождество… Лампы не горят, а все лампадки. Печки трещат-пылают. Тихий свет, святой. В холодном зале таинственно темнеет елка… За ней чуть брезжит алый огонек лампадки, – звездочки, как будто в лесу»47. Яркая пестрота елочных украшений не казалась ни назойливой, ни вульгарной: даже такие раздражающие в обычной жизни цвета, как ядовито-зеленый, пронзительно-розовый или жгуче-оранжевый, в случае с елочной игрушкой воспринимались как должное и уместное, а мишурная роскошь отнюдь не ассоциировалась с дешевым шиком.
Каждая историческая эпоха создавала свои елочные игрушки, придавала им свой, особый смысл, наделяла их своими, особыми функциями, продолжала и восполняла их «культурную биографию». У советской елочной игрушки была своя собственная судьба и своя собственная история. У нее были свои авторы и адресаты, свои почитатели и недоброжелатели, свои поклонники и противники, свои пропагандисты и критики, причем одни подчас легко превращались в других. У нее, конечно же, были и свои предшественники – ведь она не могла возникнуть «ниоткуда»! Безусловно то, что дореволюционные елочные украшения в России принципиально отличались от советских, главным образом за счет заложенного в них смысла, но безусловно и то, что, не будь в прежней России елочных игрушек, новым советским их образцам (ни в коем случае не аналогам!) едва ли удалось бы так быстро внедриться в советские культурные практики и стать неотъемлемым атрибутом праздничной повседневности каждого советского человека. Поэтому целесообразно, на наш взгляд, подробно остановиться на том игрушечном «наследстве», которое получила советская власть от русской рождественской елки, чтобы затем показать, что из него было полностью отброшено как вредное и ненужное, что, напротив, освоено и присвоено и каким образом это было сделано.
Людвиг Рихтер. Рождественская ночь. Немецкая рождественская открытка. 1900-е гг.
Глава 2
От какого наследства хотели отказаться большевики. Елка и елочная игрушка в дореволюционной России
Сусальным золотом горятВ лесах рождественские елки.В кустах игрушечные волкиГлазами страшными глядят.Осип Мандельштам, 1908Русская елочная игрушка была порождением не только отечественной, но и западноевропейской, прежде всего немецкой культуры. Если говорить об истории елочных украшений в России, об их производстве и потреблении, о здешних изменениях в елочной моде и елочных «пристрастиях», корнями своими они, безусловно, уходили в немецкую традицию. Ведь, как известно, именно Германия традиционно считалась и считается первой европейской страной, где еще в XVI веке в Рождество стали устанавливать наряженную елку48. Во второй половине XIX столетия рождественская елка превратилась в общегерманскую традицию, а сам праздник обрел форму устоявшегося ритуала49.
В Германии и только в Германии, по утверждению многих иностранных путешественников и мемуаристов XIX века, можно было увидеть настоящую рождественскую ель во всей ее красе: ведь, по их мнению, Рождество было истинно немецким праздником. Оно «подходило» немцам так, как «пьеса подходит актеру, под чей характер и темперамент она специально написана», а присущая этому празднику «детскость» как нельзя лучше соответствовала «детскости» немецкой натуры50. Елка в Германии не была ни изысканной роскошью для богатых, ни утехой для избранных, ни причудой для избалованных. Напротив, «здесь никто не был столь беден или столь одинок, чтобы не иметь ее»51. Немецкое рождественское дерево – Weihnachtsbaum – воплощало собой не только романтику, чудеса и сказку – оно являлось воплощением изысканной красоты и великолепия: «Как бы безвкусно она ни выглядела днем, ночью это было истинное чудо, сияющее бесчисленными огнями и сверкающими украшениями, золотыми фруктами и серебряными мерцающими гирляндами»52. «В каждом городском доме, – писала одна из посетивших Германию путешественниц, – деревья… светятся огнями и маленькими позолоченными орехами и яблоками и чувствуется тот особый рождественский запах, который складывается из запахов соснового леса, восковых свечей, выпечки и разрисованных игрушек»53. В газетах и журналах того времени не было, пожалуй, ни одной статьи или сообщения о рождественском празднике, где бы не подчеркивался его «типично немецкий» характер, а в рождественском дереве не усматривались бы его «типично немецкие» черты54.
Н. Джексон. Дети любуются рождественской елкой. Рисунок из газеты Frank Leslie's Illustrated Newspaper. 1879
Описание украшенной «классической» немецкой елки, восходящее еще к первым десятилетиям XIX века, можно найти в известнейшей рождественской сказке Эрнста Теодора Амадея Гофмана «Щелкунчик и мышиный король» (1816): «Большая елка посреди комнаты была увешена золотыми и серебряными яблоками, а на всех ветках, словно цветы или бутоны, росли обсахаренные орехи, пестрые конфеты и вообще всякие сладости. Но больше всего украшали чудесное дерево сотни маленьких свечек, которые, как звездочки, сверкали в густой зелени, и елка, залитая огнями и озарявшая все вокруг, так и манила сорвать растущие на ней цветы и плоды. Вокруг дерева все пестрело и сияло»55.
Из Германии обычай устанавливать и украшать рождественскую елку – «милая немецкая затея!» (Чарльз Диккенс56) – распространился по всей Европе и в Новом Свете. Не обошел он и Россию. Однако, восприняв «немецкую» елочную модель с соответствующей ей системой праздничных практик, российский потребитель елочной игрушки использовал ее исходя из результатов собственного опыта. Он ориентировался на потребности и возможности собственной социальной среды, следовал традициям собственного национального праздничного быта. В результате в России был выработан свой вариант предметного насыщения праздничного елочного пространства, окончательно оформившийся к рубежу XIX–XX веков.
Изучение истории елочной игрушки в дореволюционной России предполагает рассмотрение, с одной стороны, обстоятельств, мотивов, путей и способов ее проникновения и распространения в российском культурном поле, а с другой – специфики ее саморазвития как части вещно-предметного мира рассматриваемой эпохи, особенностей ее производства и потребления.
Вхождение елки и елочной игрушки в русский бытПоскольку сама рождественская елка как предмет исследования в высокой степени легендарна и мифологична, постольку и информация о ее истории, украшениях и атрибутах, во многом базирующаяся на устной традиции, часто является противоречивой, неоднозначной и трудно верифицируемой. Единичность источников, в особенности относящихся к периоду зарождения и становления рождественской елки как центрального персонажа рождественского праздника, исключает возможность их сопоставления. Преобладание нарративно-художественных текстов над документальными источниками также отчасти затрудняет исследование. Эти утверждения во многом верны и применительно к российской ситуации.
Сама елка как символ новогоднего праздника появилась в России после указа от 20 декабря 1699 года, который Петр I издал по возвращении из-за границы. Этот указ предписывал украшать хвоей (елью, сосной, можжевельником и их ветвями) к новому, перенесенному отныне с 1 сентября на 1 января году улицы, дороги и дома. Но новшество имело мало отношения к немецкой рождественской елке: это был лишь способ декорирования городского праздничного пространства. Специальное украшение елки не предусматривалось. После смерти Петра I его начинание было фактически забыто и, что весьма курьезно, свято соблюдалось лишь кабатчиками, продолжавшими украшать елками крыши и входы в питейные заведения57.
Качественный скачок в восприятии, понимании и оценке мира семьи и мира детей в России пришелся на 20–30-е годы XIX века. Казалось бы, в сформулированной и предложенной графом С.С. Уваровым в 1832 году теории «официальной народности» не было места для «западной» елки. Однако на самом деле в основе этой доктрины лежал образ России как единой семьи, в которой императору принадлежала роль заботливого отца, а его подданным – роль послушных детей. Семья становилась важнейшим локусом воспитательных практик, местом приложения идеи согласия, которая экстраполировалась на более высокий уровень взаимоотношений общества и власти. Монарх отныне уже не изображался полубогом, а выглядел как обычный человек, исповедующий и разделяющий простые семейные ценности. Как писал Ричард Уортман, «частная жизнь царя была… выставлена на обзор русской публики в соответствии с западным идеалом»58. В глазах современников Николай I и был таким заботливым мужем и отцом: он относился к жене и детям нежно, с подчеркнутым вниманием, что являлось составной частью создаваемого им образа императора-отца, императора-воспитателя и покровителя, носителя власти – авторитарного, но любящего.
В таком контексте домашние праздники представлялись реальным способом укрепления и сплочения и семьи, и нации. Российский «идеальный», «примерный» подданный слыл чадолюбивым семьянином, организовывавшим рождественскую елку для собственных сыновей и дочерей, и щедрым благотворителем, приглашавшим на нее детей из бедных семей. Роль семейного праздника была хорошо осознана и высоко оценена в процессе конструирования национальной идентичности. Здесь правили не разум, не здравый смысл, а чувства и эмоции. Елка и елочные игрушки и веселили, и украшали, и учили, и воспитывали, и эти «воспитательные механизмы» оказывались гораздо более результативными, чем множество других вместе взятых – более откровенных, более грубо-прямолинейных. Все это становилось особенно актуальным в эпоху европейских революций, когда российских граждан следовало всячески ограждать и «защищать» от каких бы то ни было пагубных влияний извне.