Полная версия
Песнь Бернадетте
Внушительная фигура месье Лакаде показывается в дверях и медленно, раскланиваясь во все стороны, продвигается вперед. По облику мэра видно, что на протяжении большей части своей жизни он недаром звался не иначе как «красавчик Лакаде». Теперь, глядя на его объемистый живот, отвислые щеки и мешки под глазами, вряд ли кто-нибудь станет говорить о его красоте, скорее уж о достоинстве и осанке, о гибкой, тренированной грации, нередко свойственной таким одаренным в области политики толстякам. Хотя господин Лакаде – выходец из бедной крестьянской семьи провинции Бигорр, он блестяще вжился в свою общественную роль. Когда его впервые избрали мэром Лурда, а это случилось примерно в 1848 году, злые языки утверждали, что он завзятый якобинец. Сегодня он верный, испытанный сторонник императорского режима. Но кто не меняет своих взглядов с течением времени? Лакаде постоянно облачен в торжественный черный сюртук, словно в любой момент готов приступить к исполнению общественных обязанностей. Свои слова он сопровождает широкими, почти величественными жестами. Голос его полон снисходительности. Он всегда говорит так, будто обращается к многочисленной аудитории. Два вошедших с ним господина, представляющих в Лурде власть государства, осенены аурой его покровительства. Один из этих господ – прокурор Виталь Дютур, который еще довольно молод, хотя уже обладает сверкающей лысиной; прокурор честолюбив, но на лице его постоянно написана смертельная скука. Другой представитель власти – комиссар полиции Жакоме – не так давно перешагнул сорокалетний рубеж, у него тяжелая рука и тот недоброжелательный взгляд, что отличает людей, постоянно имеющих дело с преступным миром.
Мэр пожимает руки налево и направо с присущей ему жизнерадостной и игривой любезностью. Владелец кафе Дюран опрометью мчится ему навстречу, принимает заказ и сразу же собственноручно приносит поднос, уставленный напитками.
– Ах, господа! – горестно восклицает владелец кафе. – Какая жалость, что парижские газеты сегодня не пришли! Что за наказание наша почта!
– Ох уж эти парижские газеты! – насмешливо восклицает кто-то из посетителей. – В феврале политика столь же туманна, как и погода…
Коротышка Дюран тем не менее спешит заверить:
– Но господа могут, если пожелают, просмотреть вчерашний номер «Меморьяль де Пирене» или тарбский «Интере́ пюблик»… кстати, вышел и «Лаведан», точно в срок, он лежит на столах… – Дюран чуть понижает голос, наклоняясь к уху Лакаде. – Сегодня там интересная статеечка, господин мэр, отличная, тонкая работа…
Лафит напрягает слух. Владелец кафе с наслаждением округляет губы:
– Эта статеечка не порадует здешних господ, облаченных в сутаны… Еще стаканчик мальвазии, господин мэр?
Лакаде поднимает провидческий взгляд и повышает голос:
– Могу вскоре обещать вам и всем нам хорошую почту, мой дорогой Дюран. Нашему бедному Лурду, господа, предстоят большие перемены. Мне постоянно сообщают, что в высокой инстанции рассматривается решение о проведении к нам железнодорожной ветки… Надеюсь, что все присутствующие, подобно мне, патриоты нашего города. Не так ли, господин прокурор?
Ответ Виталя Дютура звучит вежливо, но сухо:
– Мы, судейские, подобны бродягам. Сегодня мы здесь, а завтра нас переводят куда-нибудь еще. Наш местный патриотизм не может быть поэтому столь горяч…
– Все равно, железная дорога будет! – пророчествует Лакаде.
Глаза Дюрана загораются. Ему приходит на ум одна из тех замечательных фраз, что он постоянно вычитывает в газетах. Поскольку он тратит на газеты так много денег, он считает себя обязанным читать их все от корки до корки. Тяжкий труд, особенно для непривычных глаз, но полезный для усвоения слов и оборотов, свойственных образованной публике.
– Средства сообщения и образование – вот два столпа, на которых зиждется развитие человечества! – провозглашает Дюран.
– Браво, Дюран! – одобрительно кивает Лакаде.
Особенно это верно относительно средств сообщения. Гляди-ка, этот трактирщик подсказал безупречную фразу, которая пригодится ему для праздничной речи. Он непременно должен ее запомнить. Похвала мэра между тем окрыляет Дюрана. Он неловко поднимает и вытягивает вперед правую руку, как это делают дилетанты, играющие в трагедии.
– Когда расстояния между людьми уменьшатся, а их запас слов увеличится, тогда предрассудки, фанатизм, нетерпимость, война и тирания исчезнут сами собой, и уже следующее поколение, или хотя бы следующее столетие, увидит возвращение золотого века…
– Откуда вы взяли все это, мой друг? – удивленно и недоверчиво спрашивает Лакаде.
– Таково мое скромное суждение, господин мэр…
– Я не ценю ни средства сообщения, ни школьное образование так высоко, как наш друг Дюран, – вдруг вмешивается в разговор де Лафит, с трудом скрывая раздражение.
– Ну и ну! – смеется прокурор Дютур. – Неужели наш мэтр из Парижа реакционер?
– Я не реакционер и не революционер. Я независимый мыслитель. Как таковой, я не считаю просвещение широких масс смыслом развития человечества.
– Осторожнее, мой друг, осторожнее! – пытается успокоить его гуманист Кларан.
– А в чем тогда состоит этот смысл? – задумчиво, как бы обращаясь к самому себе, спрашивает Эстрад. Тут слово вновь берет Гиацинт де Лафит, и в сказанном им ощущается явная, хотя и непонятная горечь.
– Если развитие человечества вообще имеет хоть какой-то смысл, то лишь один: произвести на свет гения, выдающуюся личность. Таково мое глубокое убеждение. Массы вполне могут жить, страдать и умирать лишь для того, чтобы время от времени на земле появлялся Гомер, Рафаэль, Вольтер, Россини, Шатобриан и даже, если хотите, Виктор Гюго…
– Печально, – откликается Эстрад, – печально для всех нас, земных червей, что мы всего лишь страдальческие окольные пути, приводящие к столь блестящим результатам.
– Это философия поэта, – небрежно и снисходительно поясняет Лакаде. – Но раз уж в нашем городе завелся поэт, он должен что-то сделать для Лурда. Ах, господин де Лафит, опишите в парижской прессе все наши здешние красоты природы, все наши прекрасные виды: Пибест, Пик-де-Жер и всю грандиозную панораму Пиренеев! Напишите о городских учреждениях, о простой и уютной жизни, которой живут наши пылкие и непритязательные земляки! Изобразите во всей красе это роскошное кафе! Пишите все, что хотите, но призовите Париж и весь мир к ответу: почему, господа, коли уж вы ездите на воды в Котре и Гаварни, вы обходите своим вниманием Лурд? Почему вы столь высокомерно от него отворачиваетесь? Мы тоже готовы достойно вас встретить, предоставить вам удобный кров и первоклассную кухню… Я давно уже спрашиваю себя, господа, почему таким захолустным местечкам, как Котре и Гаварни, так повезло? Минеральные воды? Горячие источники? Но если в нескольких милях от нас, в Гаварни и Котре, есть целебные источники, почему бы им не быть в Лурде? Задача решается просто. Нам требуется всего лишь открыть у себя такие источники. Выбить их из наших скал! Таково мое убеждение. Я уже отправил несколько рекомендаций барону Масси, префекту. Улучшить дороги, улучшить почту, увеличить ассигнования. Мы направим поток денег и цивилизации в Лурд…
Мэр произнес за аперитивом блестящую речь, это ясно и ему самому. Ее патетический жар укрепляет его в убеждении, что как отец города он не знает себе равных. Как осиротеет Лурд после его кончины! Он с наслаждением втягивает губами последние капли мальвазии. После чего все присутствующие встают. Жены ждут их дома к обеду.
Закутанный в свою пелерину, Гиацинт де Лафит одиноко бредет по улице Басс. Он не пышет патетическим жаром. Снаружи и внутри он ощущает лишь пронизывающий февральский холод. Внезапно он останавливается и смотрит на грязные, замызганные дома, безотрадно предстающие его безотрадному взору. «Какого черта я здесь торчу? – думает он в отчаянии. – Мое место на Итальянском бульваре, на улице Сент-Оноре. Почему я застрял в этом мерзком захолустье?» Двинувшись дальше, он сам же отвечает на свой вопрос: «Я торчу в этом паршивом городишке, потому что сам я всего лишь паршивый пес, которому из жалости бросают кость, бедный родственник, коему следует испытывать вечную благодарность за милости надутого провинциального семейства. Я имею здесь теплую комнату, хорошее питание, и мне не требуется тратить более пяти су в день. Мое общество здесь – ограниченные людишки из кафе „Французское“, для которых я закрытая книга. Я не принадлежу ни Богу, ни людям. Воистину высокий дух в этом мире – просто приживал и бедный родственник».
Глава пятая
Кончился хворост
Еще прежде, чем Бернадетта и Мария вернулись из школы, в предвкушении обеда в кашо заявляются оба малыша. При этом старший из братьев, Жан Мари, корчит отчаянно хитрую гримасу, как будто он только что победоносно выпутался из рискованной авантюры. Так оно и есть. После одиннадцатичасовой мессы, которую служит сам декан Перамаль, церковь обычно безлюдна. В это время семилетний Жан Мари прокрался в маленькую боковую нишу, где стоит статуя Мадонны, особенно почитаемая женщинами Лурда. Там на железной решетке всегда горит множество свечей, зажженных в честь Богоматери. Жан Мари слепил из оплывших огарков несколько восковых комочков и доверчиво выкладывает их перед матерью.
– Мамочка, сделай из них свечки… Или, может быть, из них можно сварить суп… я их жевал…
– Praoubo de jou! – восклицает Луиза Субиру. – Несчастная я женщина!
(Заметим, что в Лурде люди редко говорят между собой по-французски, обычно они употребляют местный диалект, имеющий некоторое сходство с языком басков.)
– Несчастная я женщина! Мой сын обокрал Пресвятую Деву…
Она вырывает из рук малыша восковые комочки. Сегодня же она пойдет к свечному мастеру Газалю и попросит сделать из них толстую свечу для Мадонны. Мадам Субиру в таком ужасе от святотатства, которое совершил ее сын, что даже не замечает шестилетнего Жюстена, чьи маленькие ручки также протягивают ей подарок. Это узкая, связанная из шерсти полоска вроде шарфика.
– Мамочка, посмотри, что я тебе принес…
– О боже, несчастные дети, вы, верно, просили милостыню…
– Мы не просили милостыню, мамочка, – возмущенно протестует старший. – Жюстен получил это от барышни.
– Силы Небесные, от какой еще барышни?
– От барышни, которая ходит с корзинкой, а в ней полно таких вещей. Мы ничего не говорили. Мы только стояли.
– Это, наверное, мадемуазель Жакоме, дочь комиссара полиции…
– И она сказала, – лепечет Жюстен, – «Ты должен взять этот шарфик, потому что ты самый бедный ребенок, которого я знаю…»
– Смотрите в оба, – сердится мать, – чтобы ее отец, месье Жакоме, не сцапал вас во время ваших прогулок. Он живо упрячет вас в каталажку.
– Мамочка, я правда самый бедный ребенок, которого она знает? – спрашивает Жюстен с живым любопытством непосвященного.
– Ох вы дурачки, – шепчет мать и тащит мальчишек к корыту, где моет им руки, предварительно оттерев их речным песком. При этом она читает им целую проповедь. – Бедный малютка Бугугорт куда несчастнее вас. Он парализован от рождения и не может двигаться. А вы весь день бегаете по улице и можете говорить и делать все, что вам заблагорассудится. Кроме того, вы вовсе не бедные дети. Вы сыновья бывшего владельца мельницы и не должны вести себя как пришлый сброд. И мать у вас из очень хорошей семьи: Кастеро всегда были почтенные люди, взгляните хотя бы на вашу тетю Бернарду, а дядя моего отца был священником в Три, а другой дядя служил в войсках в Тулузе. Вы их всех позорите. Ваш отец подыскивает новую мельницу, и тогда все у нас опять будет по-прежнему. Хорошо, что отец спит и не знает, что вы обокрали Пресвятую Деву и приставали к добрым людям…
После этой головомойки Луиза Субиру бросает долгий взгляд на супруга, который, раскинувшись на спине и звонко похрапывая, спит сном праведника, хотя праведники большей частью не имеют привычки спать посреди дня между завтраком и обедом. Как все люди, вынужденные делить помещение для спанья с другими, отец семейства путем долгой тренировки выработал в себе умение моментально и крепко засыпать при любых обстоятельствах. Ни громкие голоса, ни шум ему не помеха. Тем не менее Луиза невольно понижает голос:
– Он надрывается ради вас, наш добрый папочка, и ежедневно приносит в дом деньги. Вы не такие уж бедные дети, ведь у вас есть родители. А завтра день стирки у мадам Милле. Я наверняка получу там для вас кусок пирога…
– А пирог будет с фруктами? – допытывается недоверчивый Жюстен тоном знатока.
Мать не успевает ответить, так как в кашо входят обе дочери, Бернадетта и Мария, а с ними еще и третья девочка, Жанна Абади, та, что считается первой ученицей на уроках катехизиса. Эта тринадцатилетняя особа с бойкими черными глазами и поджатыми губами всячески демонстрирует свое светское воспитание. Она делает вежливый книксен.
– Я совсем не голодна, мадам, я только посижу и посмотрю…
Субиру тем временем поставила на стол кастрюлю с луковым супом. На его поверхности плавают поджаренные ломтики хлеба. Она вздыхает:
– Бери тарелку, Жанна! Одним человеком больше, одним меньше – какая разница. На всех хватит.
Мария торопится объяснить причину прихода Жанны Абади:
– Жанна пришла к нам, мама, чтобы мы после обеда вместе позанимались. Возу сегодня обозлилась на Бернадетту. Целый урок продержала ее перед классом…
Бернадетта смотрит на мать отсутствующим взглядом.
– Я действительно ничего не знала о Святой Троице, – честно признается она.
– Ты так же мало знаешь и обо всем остальном, – беспощадно констатирует первая ученица. Ибо человек, приоткрывающий собственные слабости, всегда остается внакладе. – Ты даже запутаешься и не прочтешь до конца «Ave Maria»…[7]
– Может, мне прочесть? – с готовностью предлагает Жюстен.
Мария приходит сестре на помощь:
– Бернадетта столько лет жила в Бартресе… В деревне ведь не учатся, как в городе…
Мать ставит перед Бернадеттой стакан красного вина. Это привилегия больной, принимаемая без возражений. В стакан Луиза украдкой бросила три кусочка сахара.
– Бернадетта, – спрашивает она, – ты не хотела бы опять некоторое время пожить в Бартресе у мадам Лагес?.. С отцом я об этом уже говорила…
Глаза Бернадетты вспыхивают, как всегда, когда в ней зарождаются яркие образы.
– О да, я бы очень хотела поехать в Бартрес…
Мария качает головой, она злится на сестру.
– Не пойму я тебя, Бернадетта. В деревне ведь такая тоска. Что за охота вечно глядеть на овец, щиплющих траву…
– Я их люблю, – кратко отвечает Бернадетта.
– Да, если она их любит? – поддерживает Бернадетту мать.
– Лентяйка! – в сердцах бранится Мария. – Тебе бы лишь забиться в угол и уставиться неизвестно куда. Беда, да и только…
– Оставь ее, детка, – говорит Луиза. – Она не такая сильная, как ты.
Но это утверждение вызывает обиженный протест Бернадетты:
– Это неправда, мамочка, у меня столько же сил, сколько у Марии. Спроси Лагесов! Если надо, я могу даже работать в поле…
В разговор неожиданно вмешивается Жанна Абади. Она кладет ложку и говорит твердым наставительным тоном:
– Но это невозможно, мадам! Бернадетта – самая старшая в классе. Ей необходимо принять святое причастие и вкусить от Тела Господня. Иначе она останется язычницей и грешницей и не попадет не только в Царствие Небесное, но, быть может, даже в чистилище…
– Помилуй Боже! – испуганно восклицает мать и всплескивает руками.
В этот миг просыпается Франсуа Субиру. С кряхтеньем и оханьем он садится на край кровати и, сонно мигая, оглядывает комнату.
– Да здесь целое народное собрание, – бормочет он и начинает бешено размахивать руками. – Проклятая холодина! – Субиру вялой походкой тащится к очагу и подбрасывает в поникший огонь несколько сучьев. От кучи хвороста и веток почти ничего не осталось. Отец семейства мрачнеет и повышает голос, в котором звучат укор и негодование. – Что это значит? Кончился хворост? И все спокойно на это смотрят! Что же, прикажете мне идти за сушняком? Никто ни от чего не хочет меня освободить?..
– Ура, мы идем за хворостом! Ура! – Радостные детские голоса сливаются в единый хор. Особенно ликуют Жан Мари и Жюстен.
– Вы оба останетесь дома! – выносит свой вердикт Луиза. – Ваших прогулок мне на сегодня достаточно. За дровами могут пойти Мария и Жанна…
– А я? – обиженно спрашивает Бернадетта. Она краснеет, на ее обычно таком спокойном лице впервые заметен налет печали. Мать пытается воззвать к ее разуму:
– Рассуди сама, детка! Ты ведь старшая. Мария и Жанна – здоровые, закаленные девочки. А ты непременно подхватишь простуду – насморк и кашель. Простуда сразу же обострит твою астму. Вспомни, сколько тебе придется страдать…
– Но, мама, я не менее закалена, чем Жанна и Мария. В Бартресе мне приходилось целый день быть на воздухе: и в снег, и в дождь, и в грозу. И там я была здоровее всего… – Она обращается за поддержкой к отцу, пытаясь привлечь его заманчивой перспективой. – Ведь трое смогут принести гораздо больше, чем двое, разве не так?
– Мать решит, идти тебе или остаться, – строго говорит Субиру, придерживающийся в вопросах воспитания удобной тактики: вмешиваться только в редчайших случаях и не брать на себя никаких решений.
В это время раздается стук в дверь. Это мадам Бугугорт, соседка, еще молодая, но необычайно изможденная.
Проскользнув в комнату, она никак не может отдышаться. Она совершенно без сил.
– Милая Субиру, добрая моя соседка! – восклицает она в полном отчаянии.
Луиза, собравшаяся было мыть посуду, бросает все и взволнованно спрашивает:
– Боже, что у вас там опять стряслось, Круазин?
– Горе мне, малыш, мой бедный малыш… Опять судороги, как три недели назад… Он закатывает глазки, стискивает кулачки, я не знаю, что делать! Христа ради, пойдемте со мной, помогите…
– Это пройдет, милая Бугугорт, ведь так было уже не раз, вам надо успокоиться. Я сейчас же пойду с вами. Взгляните, я сама не знаю, на каком я свете, у меня голова идет кругом от моей собственной публики…
Мальчики, попавшие под домашний арест, подняли воинственный рев. Луизе Субиру приходится проявить строгость, чтобы заставить их замолчать. При этом на глазах у нее слезы от сочувствия к Круазин Бугугорт.
– Я сейчас пойду с вами, соседка… А вы, девочки, немедленно отправляйтесь за хворостом.
– Мне тоже можно пойти, мамочка, ты разрешаешь? – ликует Бернадетта.
Луиза Субиру в растерянности хватается за голову:
– Несчастная я женщина! Как мне справиться со всеми вашими глупостями? Бернадетта, тебе лучше бы посидеть дома… – Она идет к шкафу, достает несколько теплых вещей. – Вот, надень шерстяные чулки! Возьми теплый платок и закутай горло! И капюле, обязательно надень капюле, никаких возражений!
Капюле – это женская накидка с капюшоном, которая надевается на голову и плечи и закутывает женщину до самых колен. Простые женщины в Лурде охотно носят такие накидки. Еще чаще их увидишь на молодых крестьянках из Бартреса, из Оме, из долины Батсюгер, повсюду в обширной провинции Бигорр. Капюле бывают ярко-красные и белые. У Бернадетты капюле белый. Под остроконечным капюшоном ее личико исчезает в голубоватой тени.
Глава шестая
Яростный и горестный рев Гава
Пока девочки добирались до цели, у них было несколько встреч. У Старого моста, между первой наземной опорой и рыбацкой будкой, есть пологий, вымощенный камнями откос. Здесь женщины обычно стирают белье. Если погода солнечная, жительницы Лурда длинными рядами располагаются у берега и полощут белье в водах Гава, которые славятся тем, что прекрасно все очищают и отбеливают. Тогда к шуму вечно жалующейся на что-то реки примешивается многоголосый гомон женщин и равномерные удары их вальков. Но сегодня на берегу никого нет, кроме одной-единственной женщины, которую не напугала дурная погода. Это Пигюно, что по-местному означает Голубка. Почему ей дали такое прозвище, не знает никто. Если хотели намекнуть на известное сходство старой женщины с означенной птицей, то это был чистой воды эвфемизм, такой же, к какому прибегали древние, называя особенно коварное море «Благосклонным Понтом», так как не желали его прогневить более верным обозначением его сущности. Нет, то была вовсе не голубка, скорее побитая всеми ветрами и непогодами старая ворона, тощая скрюченная старушонка с изборожденным морщинами лицом, средоточие любопытства и проницательности. Главным ее свойством было всё обо всех знать. Собственно, звали ее Мария Самаран, и она состояла в дальнем родстве с семьей Субиру. Но Субиру смотрели на нее свысока. Ибо никто не стоит на общественной лестнице так низко, чтобы нельзя было найти кого-то, кто пал еще ниже.
– Эй, девочки Субиру! – пронзительно окликает Пигюно идущих по мосту. – Куда это вы, куда вы, девочки Субиру?
– Нас родители послали, тетушка Пигюно! – кричит Мария, приставив ладони рупором ко рту, так как разобрать слова в шуме реки довольно трудно. Пигюно возмущенно всплескивает покрасневшими от ледяной воды руками.
– Что за бесчеловечные родители, клянусь Пресвятой Девой! В такую стужу хороший хозяин собаку из дома не выгонит!
На это после короткого размышления отвечает Бернадетта.
– Но, тетушка Пигюно! – кричит она. – Почему бы нам не пойти за хворостом, раз вы сами не побоялись идти стирать в такой холод?
Это одно из тех замечаний Бернадетты, какое сестра Возу, без сомнения, отнесла бы к числу дерзких. Пигюно, которая за словом в карман не лезет, тут же подходит поближе к девочкам.
– Догадываюсь, что у вас нечем топить. Ваш отец никак не научится по одежке протягивать ножки. А мать? Нет, не скажу о ней ничего худого, ведь вы дети и, следовательно, ни в чем не виноваты. Но вашим родителям можете передать, что Пигюно дала вам хороший совет… – И, понизив голос, она сообщает: – Управляющий месье де Лафита велел срубить несколько тополей на острове Шале, у самой ограды парка. Там дров столько, что их хватит на дюжину семей…
– Сердечно благодарим вас, мадам, за вашу доброту, – говорит Жанна Абади и делает книксен.
И три девочки идут дальше, повторяя путь, который утром проделал Франсуа Субиру со своей зловонной тележкой. Они спускаются по тропинке, ведущей к мельнице Сави на левом берегу ручья. Там по мельничным мосткам они смогут перейти ручей и попасть на остров Шале. Бернадетта думает медленно. Когда она представляет себе, как они перелезут через ограду, чтобы красть дрова, она ощущает беспокойство. Одновременно ей не хочется оказаться «трусихой» и «мокрой курицей» в глазах более закаленных и практичных спутниц, и она не высказывает своих опасений вслух. Девочки уже прошли более половины пути, прежде чем Бернадетта решается на первое возражение:
– Тополиные ветки зеленые и плохо горят. А после дождей они совсем отсырели и будут только чадить…
– Ветки есть ветки и всегда горят, – рассудительно говорит Абади. – Мы не можем перебирать, как покупатели в лавке.
– Но у нас даже нет ножа, чтобы их отрезать, – делает новую попытку Бернадетта.
– Я взяла папин складной нож, – с торжеством объявляет Мария, вытаскивая грубое изделие из кармана передника.
Разговор прерван появлением Лериса и его хрюкающего стада. Добрый свинопас ухмыляется во весь рот и сдергивает шапку перед Бернадеттой. Девочка улыбается ему в ответ.
– Лерис влюблен в Бернадетту, – язвит Мария, которая иногда не прочь подольститься к высокомерной Жанне, отпустив шпильку по адресу Бернадетты. – Ведь они как-никак коллеги…
– Я не пасла свиней, – объясняет Бернадетта без всякой обиды, – я пасла только коз и овец… Ах, если бы вы знали, какая прелесть маленькие ягнята, особенно новорожденные; возьмешь на колени такой славный комочек…
Мария вновь досадует на сестру: как горожанка, она ощущает себя много выше деревенских жителей с их скотиной и вечным ковыряньем в земле.
– Иди ты, дуреха, со своим славным комочком знаешь куда… Как завидит что-нибудь маленькое и пушистенькое, так сразу тает от умиления…
– Я люблю свинину больше, чем баранину, – заявляет Жанна тоном знатока-гастронома, хотя в ее семье достаточно редко употребляют и то и другое.
Шлюз лесопилки закрыт, чтобы водоем мог наполниться водой. Когда шлюз закрывают, уровень воды в ручье настолько понижается, что колеса мельницы Сави перестают вращаться. Молодой мельник Антуан Николо использует этот вынужденный простой, чтобы подлатать прохудившиеся кое-где лопасти. Матушка Николо стоит на пороге дома, ибо, хотя стужа стала еще злее, все же погода немного прояснилась. Порывы ветра не смогли прорвать облачную пелену, но влажный свет зимнего солнца уже проникает сквозь нее и заливает остров Шале, так что все очертания вокруг становятся дрожащими и нечеткими.
– Это же дети Субиру, – говорит мельничиха, обращаясь к сыну. – А третью девочку я не знаю.
– Сдается мне, ее зовут Абади, и она большая задавака, – откликается Антуан, откладывая инструменты в сторону и выпрямляясь. Антуан – рослый красивый парень с добрыми глазами и лихо закрученными усами, которыми он немало гордится. Девочки издали здороваются с матушкой Николо.