bannerbanner
Стеклянный дом
Стеклянный дом

Полная версия

Стеклянный дом

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Дон много путешествовал. Мама время от времени посматривала в окно и говорила что-то вроде: «Уолтер, когда мы в последний раз видели Дона? Надеюсь, он не вляпался в какие-нибудь неприятности», – и ее голос всегда звучал как-то слишком высоко.

Проходило некоторое время – несколько дней или недель, мы никогда не знали наверняка, – и Дон снова объявлялся у нас на пороге, помятый после долгого перелета, и его голубые глаза поблескивали, как бусинки, на загорелом лице, а карманы выцветших на солнце штанов цвета хаки были набиты историями и подарками для нас с Тедди: тигриный клык, золотой индийский браслет, деревянная маска с глазами-щелочками, которая смеялась в моих кошмарах.

За ужином он вытворял шокирующие вещи – например, помогал маме на кухне, чего мой отец не стал бы делать даже раз в миллион лет.

– Посторонись-ка, Джинни, я сам потолку картошку, – говорил Дон и устраивал жуткий бардак: жир брызгал во все стороны, картошка катилась по столу, а мама смеялась, прислонившись к холодильнику, и ее ничуть не тревожила масляная пленка на полу, раздражавшая ее в любой другой ситуации.

А после ужина разговоры шли уже не о том, что Пикеринги сделали со своим садом («Это же надо додуматься – пересадить эти старые розы!»), и не о том, что семейство Смит-Бернет приобрело домик для отдыха во Франции. Мы переносились в другой мир.

Дон садился в папино кресло – никому больше его не предлагали: кожаная обивка приняла форму папиного тела, как седло. Он откидывался на спинку, держа в руках бокал виски со льдом, рассказывал о своих путешествиях, и казалось, что глобус в гостиной сам начинал вращаться вокруг своей оси. Марракеш. Париж. Бомбей. Больше всего Дон любил охоту в Кении. Он словно заново переживал все во время рассказа: грохот выстрела и отдача, бьющая в плечо; восторг, переполняющий охотника, когда огромный зверь падает на землю.

– Чем ближе оказываешься к смерти, тем отчетливее чувствуешь себя живым, – говорил Дон.

Иногда отец бормотал что-то про температуру в стекловаренных печах или про глубину своей кварцевой шахты в Намибии, которая осталась ему в наследство от любимого дядюшки и которую он называет «своим самым затратным и трудным ребенком» и отказывается продавать. Но ни то ни другое не могло прогнать из нашего воображения едкий запах львиной крови, и Тедди всякий раз просил его не перебивать. А мама сидела, поставив локти на колени, подпирая подбородок рукой, и всем телом тянулась к Дону, и все, чего она не успела попробовать в жизни, все места, где ей не довелось побывать, отпечатались морщинкой у нее на переносице, как штамп, который ставят на почтовые марки. (Папа никогда не брал ее с собой в поездки. Ей приходилось сидеть дома с нами. «Обороняй наш форт», – говорил он.) Когда Дон уезжал, в ее глазах появлялось непонятное отстраненное выражение, примерно такое, как вчера в машине по дороге в Фокскот: она думает, что за этими большими темными солнечными очками ничего не видно, но это не так. Я все вижу.

Дон никогда не задерживался надолго. И в те самые выходные он тоже не задержался. Всего на одну ночь остановился в гостевой спальне, пока папа был в деловой поездке за границей – уже больше месяца. На следующее утро я увидела, как мама выходит из гостевой спальни. Ее лицо сияло, волосы были взлохмачены, тушь растеклась по скулам, и казалось, будто за ночь ее разобрали на части и сшили заново. Это было примерно за три месяца до того, как она объявила о своей беременности и назвала предполагаемую дату рождения ребенка.

До этого раз в месяц в нашем доме сгущались тучи. Мама отправлялась в постель с таблеткой аспирина и грелкой. Я замечала в унитазе капельки крови и понимала, что ребенок, которого они с папой так старались сделать, – тот самый, которого когда-то планировали родить вскоре после Тедди, – опять не получился. И я молилась, чтобы он поскорее получился. Но только не так.

Не знаю, что заставило меня сделать подсчеты. Повнимательнее изучить учебник по биологии. Наверное, я просто знала. И папа, кажется, тоже. Сейчас, когда я думаю об этом – а я по-прежнему часто об этом думаю; мысли скачут и кусаются, как блохи, – то понимаю, что во всем, что с нами случилось, виноват Дон. И ему ничего за это не было.

8

Сильви

ДНИ ПРОЛЕТАЮТ В ЛИХОРАДОЧНОМ ритме. Спасаясь от грызущего меня страха, я перескакиваю от одного мгновения к другому в тумане суеты. Между поездками в больницу и звонками на мамин телефон, чтобы снова и снова прослушать запись ее голоса на автоответчике, я с маниакальной озабоченностью пытаюсь превратить квартирку Вэл в настоящий дом. Я хочу, чтобы Энни сама хотела проводить здесь побольше времени, а не заглядывала из чувства долга.

Когда Кэролайн прилетит из Америки, мне нужно, чтобы она тоже одобрила мое новое жилье, а не сочла его отражением кризиса среднего возраста, настигшего ее безумную лондонскую сестричку. Я набрасываю шерстяные пледы на девственно-чистый белый диван и готовлю по маминым рецептам, которые помню с детства: торт «Красный бархат», грибной киш на тесте бризе и соленый рыбный пирог.

Моя работа как будто существует где-то в другом измерении. В измерении, в котором мне теперь невыносимо находиться. Так что я отмахиваюсь от всех новых проектов, включая пятидневные съемки каталога в Греции. То, что я работаю на себя, еще не значит, что я не могу взять отпуск по семейным обстоятельствам.

Пиппа, мой агент, язвительно замечает, что я, конечно, могу, просто оплачивать его никто не будет.

– Отдохни, сколько будет нужно, – говорит она, а потом более сурово: – Но не слишком долго.

Мы обе знаем, что я сильно рискую, пропадая с радаров, когда многие другие визажисты – молодые, согласные на любую работу, активно ведущие соцсети и блоги с полезными советами – готовы составить мне конкуренцию. Я не говорю Пиппе, что сейчас не способна нарисовать ровную стрелку – руки трясутся; что почти не сплю, а когда кто-нибудь спрашивает, как у меня дела, я понятия не имею, что отвечать.

Нет таких слов, чтобы описать это странное, неустойчивое состояние, в котором я оказалась. Скорбеть пока рано, но чувство потери выбило у меня почву из-под ног, и каждый день мне не хватает привычных звонков и непринужденной болтовни, электронных писем, планов на Рождество, которые мы с мамой почему-то начинаем обсуждать уже в августе. Я дохожу до даты в ежедневнике, на которую мы с ней планировали поход на новую выставку в Музее Виктории и Альберта. И я представляю, как это происходит в параллельной гипотетической вселенной, как мы идем мимо греческих статуй и мама, по своему обыкновению, говорит: «Я готова здесь поселиться».

Поскольку сейчас я живу на кофе и адреналине, вес начинает уходить. (Приятно, несмотря на обстоятельства.) Сердце постоянно колотится со скоростью десять километров в секунду. Глядя в зеркало, я замечаю, что у меня дергается левый глаз. Мы часто думаем, что другие люди не замечают в нас таких мелочей, – нет, замечают. И тем не менее. Мужчина на черном нэрроуботе, тот самый, что играет на гитаре и носит потрепанную шляпу, придающую ему сексуальный, щегольской вид, начал улыбаться мне всякий раз, когда я прохожу мимо него по бечевнику[5], нахмурившись после очередного посещения больницы. Или, бывает, я сижу на балконе, размышляя и наблюдая за цаплей, и вдруг замечаю, что он смотрит на меня с палубы. Возможно, он чокнутый или просто подслеповатый, но его улыбка всегда похожа на вопрос. Один раз я даже улыбнулась в ответ.

Звонит Стив.

– Тебе плохо, так ведь? – Пассивная агрессия. Наверное, Энни что-то ему рассказала. – У тебя какой-то безумный голос, Сильви. Это просто дикость, что ты в такое тяжелое время сидишь одна в квартире Вэл. Возвращайся домой, детка. Я о тебе позабочусь.

Предложение такое соблазнительное, и так хочется трусливо махнуть на все рукой – хватит, надоело, – что мне приходится присесть, чтобы все обдумать.

Я могу вернуться в свой брак, в свой дом, к совместному бюджету, на свое место, как ложечка в ящик со столовыми приборами, и Энни больше не придется с недовольным видом метаться между двумя спальнями. Но что-то внутри меня противится этому решению. Я вспоминаю слова Энни: «Так ты все это время жила во лжи?» Вспоминаю, как долго пыталась закупорить и спрятать болезненные, неловкие стороны своей жизни. И держусь изо всех сил, будто выпала из окна и едва успела ухватиться кончиками пальцев за подоконник.

– Ты же знаешь, что сама всегда была своим злейшим врагом? – говорит Стив, прежде чем повесить трубку, и я тут же вспоминаю, почему ушла.

Меня спасает Кэролайн, перелетевшая через Атлантику и выплывшая из пункта таможенного контроля в шатре из лаймово-зеленого льна, вся в поту, с широкой улыбкой, будто пилот бомбардировщика, который пережил еще один тяжелый вылет. (Моя сестра ненавидит летать и всякий раз в самолете становится крайне религиозна.) Мы обнимаемся, и я вдыхаю успокаивающий аромат ее американского дома с верандой и уютными комнатками, где живет большая, буйная, любящая семья и три слюнявые собаки, – и запах тысяч миль, которые ей пришлось преодолеть, и долгих месяцев разлуки.

Кэролайн вышла замуж за Спайка, директора транспортной компании, чудесного человека, огромного как амбар. У них пятеро несовершеннолетних детей, в том числе Альф, семилетний мальчишка с синдромом Аспергера, которому постоянно нужно, чтобы мама была рядом. (Мы часто созваниваемся в «Скайпе».) Мы настолько разные, насколько вообще могут быть сестры. Она большая, светловолосая, уравновешенная и надежная, как лабрадор. А я всегда была худой, темноволосой, нервной, подвижной, как ведьмина кошка. Ах да, и Кэролайн умудрилась остаться счастливой в браке, как наши родители.

– Вижу, ты по-прежнему одета как на похороны, сестричка. – Она широко улыбается.

Моя любовь к черной одежде – это одна из наших вечных тем для шуточек. Кэролайн обхватывает меня за плечи.

– И предательски стройная! С тех пор, как мама упала, я набрала шесть фунтов, налегая на печенье, а ты похудела на размер. Как это вообще возможно? Ты там чем питаешься, одними стейками и ягодами с куста или какой-нибудь модной дурью? Скоро у тебя изо рта будет пахнуть как у пещерного человека.

Я смеюсь. Ее присутствие приносит мне невероятное физическое облегчение.

– Или… – Она прищуривается. – Ты ведь не?..

– Не чего?

– Не занимаешься сексом со всеми подряд, как кролик?

– Господи, нет! Кэро, я сейчас настолько далека от секса, что могла бы податься в монашки. – По какой-то нелепой причине на ум приходит мужчина в шляпе на нэрроуботе.

Кэролайн приподнимает одну бровь.

– А почему тогда покраснела?

– Прилив.

– Ты же знаешь, что я тебе не поверю! Ты до сих пор выглядишь на тридцать. Это ужасно бесит.

– Ну-ну. – Но я чувствую, как мои губы расползаются в широкой улыбке. Это так странно – испытывать невероятную радость по поводу приезда сестры, когда это счастливое воссоединение произошло по самой страшной причине.

Вскоре мы уже болтаем с огромной скоростью, и в конце концов расстояние между нами смыкается и ее трансатлантический акцент перетекает в британский, и кажется, будто мы в последний раз виделись буквально вчера. Мы снова становимся детьми. Вот я лежу на нижней полке двухэтажной кровати и тяну вверх руку, чтобы коснуться ее пальцев, свесившихся ко мне сверху. Мы пешком возвращаемся из школы по заросшим девонским тропинкам, большие школьные ранцы давят нам на плечи, а руки рвут полевые цветы – нивяники и дикую морковь, растущие на берегу, – чтобы подарить маме за чаем. Мама отворачивается от раковины, вытирая мыльные руки о джинсовую юбку-трапецию. Воспоминания разом накатывают на меня, перетягивая время, как пояс, и у меня перехватывает дыхание.

– В чем дело? – спрашивает Кэролайн, искоса глядя на меня. – Я что, настолько растолстела, что мне лучше не надевать зеленое? Я похожа на куст?

– Нет. Ты шикарно выглядишь. – Я убираю ее сумку в багажник. Ручная кладь. Значит, приехала ненадолго, думаю я, и в груди надувается мыльный пузырь разочарования. – Я просто по тебе соскучилась, вот и все.

Она обнимает меня за плечи.

– И я по тебе.

* * *

Едва увидев нашу прекрасную маму – неподвижно лежащую на больничной койке, застрявшую в непроглядном мраке комы, подключенную к аппаратам для поддержания жизни, – Кэролайн начинает плакать.

Я ведь ее предупреждала. Но к такому невозможно подготовиться. Я беру ее за руку. Ладонь горячая и влажная. Моя сестра ненавидит больницы и избегает их так же старательно, как перелетов. Это неудивительно – в детстве ей пришлось пережить множество операций.

– Поверить не могу. Она казалась мне неуязвимой. Она же никогда не болеет! Даже простудой. Ох, Сильви, мне теперь ужасно стыдно, что я живу так далеко.

– Даже если бы ты жила в соседнем доме, все равно не смогла бы это предотвратить. – Я протягиваю ей бумажный платочек. – Кэро, есть вероятность, что, если… когда она очнется… – Я тяну время. Это сложная, запутанная, многослойная тема. – У нее могут быть провалы в памяти. Я обязана тебя предупредить.

Я наблюдаю за тем, как эта новость постепенно отражается на лице моей сестры. Как и я, она никогда не задумывалась о том, какой пласт семейной истории может исчезнуть вместе с мамой, как исчезает полароидная фотография, слишком долго пролежавшая на солнце: сначала остаются серые силуэты, а потом совсем ничего.

Проходит несколько секунд. Кэролайн цепляется за мой мизинец своим и встряхивает рукой. Я облегченно улыбаюсь. В детстве мы постоянно так делали, как бы говоря: мы сестры, а остальное не имеет значения; мы не будем говорить о прошлом, полном неведомых чудовищ.

– Я просто хочу, чтобы она поправилась, – говорит Кэролайн.

– Я тоже.

Некоторое время мы молча смотрим на маму. Аппараты пищат и гудят.

– А знаешь, есть небольшой шанс, что она нас слышит.

– Ого. Правда? – Кэролайн наклоняется к койке. – Я принесла твое свадебное фото, мам. – Она лезет в сумочку и достает небольшой снимок в рамочке, на котором наши родители стоят у дверей регистрационного отдела Хакни. (Они улыбаются друг другу с сияющими глазами, как будто сами не верят своему счастью.) Кэролайн ставит фотографию на тумбочку, как бы напоминая медицинскому персоналу, что мама – это личность, женщина с историей, а не просто седая пациентка в больничной одежде с завязками на спине, по глупости упавшая с обрыва. – Ну вот. Великолепно.

Занавески раздвигаются. Кэрри. Моя любимая медсестра, которую я ценю за непрофессиональный фыркающий смех, так похожий на мамин. Я знакомлю их с Кэролайн, а потом достаю газету со статьей о мамином спасении, которую я приберегла для сестры, и показываю им обеим.

– О-о. Не каждый день доводится менять капельницу известному человеку, – говорит Кэрри.

– Жаль, что ты этого не видишь, мама. – Кэролайн встряхивает газету, разворачивая. – Ты только-только стала популярной.

Мамин несчастный случай совпал с напряженными общественными дебатами о финансировании спасательных служб береговой охраны. Поскольку большинство зевак в первую очередь начали фотографировать – мама, лежащая завораживающе близко к краю пропасти, превратилась в настоящий кликбейт, – новость быстро попала в соцсети и местные девонские газеты, а потом невероятным образом просочилась в крупную прессу.

– Почти как Кардашьян, – говорю я.

Мы ждем, что мама вот-вот улыбнется или скажет: «Кто-кто-шьян?», изображая невежество, чтобы нас повеселить. Но она этого не делает. Мама. Ее чувство юмора. Ее секреты. Все умолкло.

* * *

– Вы двое не слишком старые для ночных посиделок? – Четыре для спустя Энни выходит из спальни, одетая в пижаму, которую я привезла ей из Парижа, и встревоженная.

Я вдруг вспоминаю, как заползла на диван к Кэролайн посреди ночи, измучившись мыслями о том, что скоро она улетит обратно в Америку. Полночи мы не спали, обсуждая прогнозы врачей касательно маминого состояния, измены Стива, розовые угри, от которых страдала Кэролайн, и то, что Энни получила предварительное приглашение в Кембридж на учебную программу по математике, – мы с сестрой решили, что это ужасно здорово и вообще прямое доказательство того, что однажды моя дочь будет править миром. Мы плакали и смеялись. Мы явно выпили лишнего. Улики в виде бокалов из-под вина до сих пор стоят на журнальном столике в компании пустых упаковок из-под чипсов – в восемь утра это выглядит жутко.

– Твоя мать сбила меня с пути истинного, Энни. Она постоянно так делает. А теперь у меня во рту такой привкус, будто там кто-то сдох. Иди сюда, мы подвинемся. – Кэролайн похлопывает ладонью по кровати.

Сегодня утром в ее акцент возвращаются американские нотки, как будто она уже одной ногой по другую сторону Атлантики, вместе со Спайком и детьми. Хотя я знаю, как ее терзает необходимость оставить маму, но я чувствую, как ей хочется поскорее вернуться к семье. Я почти готова простить ее за то, что она уезжает.

Энни плюхается на кровать, берет пульт и включает телевизор. Начинается выпуск новостей. Наши сонные взгляды устремляются к экрану. Прогноз погоды: тепло и облачно.

– Я кое о чем вам не рассказывала, – вдруг выдает Энни. Температура в комнате резко падает. – Это я виновата. Бабушка упала из-за меня.

– Что? – На дне моих глазниц пульсирует вино.

– Энни, не говори глупостей, – с коротким смешком говорит Кэролайн.

– Вы не понимаете. Если бы я не попыталась ее сфотографировать… – начинает Энни. Ее голос надламывается.

– Ох, милая, и поэтому ты решила во всем винить себя? – вздыхаю я. – Край обрыва посыпался, и она соскользнула. Просто не повезло. Ужасно не повезло.

– А делать селфи еще опаснее! Люди постоянно падают с обрывов в попытке сделать селфи. Делают шаг назад и… Тьфу! – Кэролайн резко осекается, увидев, что Энни смотрит на нее в ужасе, а я качаю головой. – Простите. Боже. Простите. Ну вот, опять я со своим длинным языком.

– Теперь видишь, сколько мне пришлось вытерпеть за долгие годы? – шучу я, пытаясь поднять всем настроение.

Энни почти улыбается. Кэролайн приподнимается и усаживается повыше.

– Ну, тогда расскажи нам про своего нового парня, Энни.

Моя дочь мгновенно мрачнеет и качает головой. Кэролайн косится на меня. Немой вопрос пробегает между нами, как электрический разряд.

Новая тревога пронизывает меня мраморными прожилками. В прошедшую неделю я настолько сосредоточилась на маме, что до сих пор почти ничего не знаю про Эда. Нет, не Эда. Эллиота.

– Ладно, – говорю я. Получается как-то неестественно высоко, с притворной бодростью. – Будете панкейки? Толстые, по рецепту от Найджеллы, с голубикой. Что скажете?

– Кто устал от панкейков – тот устал от жизни, – кивает Кэролайн.

– Мне что-то нехорошо. Кусок в горло не лезет. – Энни выбирается из-под одеяла и ставит ногу на коврик.

– Постой. – Кэролайн раскрывает объятия. – Пока я еще не свалила. Последние коллективные обнимашки. На удачу, чтобы мой «боинг» не свалился с неба. Вы же знаете, какая я жуткая невротичка.

Энни остается: Кэролайн настоящая заклинательница подростков. Мы обе обнимаем ее и долго сидим в таком положении, защищая друг друга от внешнего мира. С тех пор, как мама упала, я не сидела спокойно ни минутки и ни с кем как следует не обнималась. Теперь в груди словно распутывается тугой узел. По щекам бегут слезы.

– Ну-ну, девочки, – говорит Кэролайн, переключаясь на твердый тон, выдающий в ней мать пятерых детей, – пока мы совсем не расклеились, думаю, нам нужно напомнить себе о том, что наша пациентка крепкая, как старые башмаки, правда?

Я киваю и утираю слезы. На внутренней стороне век вспыхивают похмельные искры – словно скелеты деревьев, целый лес из красных сосудов. Мне вдруг кажется, что мама совсем близко. Она никогда не сдается, вот и я не должна.

– Энни? – зовет Кэролайн.

– Да, – слабым голосом произносит та.

– Ну вот. – Кэролайн снова прижимает ее к себе и целует в макушку. – Совсем другое дело, Энни. Не вини себя. И никогда не забывай: это же бабушка Рита. – Кэролайн бросает на меня быстрый взгляд. Между нами течет взаимопонимание – обмен информацией на секретных сестринских частотах. Потом она договаривает уже совсем другим голосом – мягким, едва слышным, – будто выдыхает сокровенные мысли: – Думаю, наша Рита выпутывалась и не из таких передряг.

9

Рита

ПО ФОКСКОТУ РАСПРОСТРАНЯЕТСЯ мрачная атмосфера, болезненная как синяк. Часы с кукушкой на лестничной площадке отмеряют час за часом, а Джинни все глубже уходит в себя. Они здесь уже четыре дня – и никаких улучшений.

Рита, как сказала бы Нэн, обладает «врожденной веселостью», но даже она чувствует, как под влиянием заразительной печали Джинни из стен Фокскота уходит жизнь. Кажется, даже лес отражает это настроение: в удушливом, неподвижном, теплом воздухе звенят комары и мошки. Облака висят низко, над самыми деревьями, белые и тяжелые, как мокрое белье на веревке.

По правде говоря, Рита не ожидала, что новый «эпизод» случится так скоро. И что Джинни так резко покатится на дно, будто сорвавшись в старую лесную шахту, заросшую мхом и прикрытую листьями. А Рита теперь разрывается между двух огней. Насколько допустимо исказить действительность? Она обещала обо всем сообщать Уолтеру – таков был уговор, и потом, он бы сказал, что муж имеет право знать. А вот Рита не уверена. «Не говорите ничего Уолтеру, ладно?» – пробормотала Джинни вчера утром, и чашка дрогнула в руке Риты, плеснув чаем на запястье.

При мысли о том, что Уолтер может использовать эти сведения – полученные от нее сведения! – против Джинни, Рита готова из кожи вон лезть от стыда. Что, если Уолтер и его жуткие частные доктора воспримут этот новый срыв как повод вернуть ее в «Лонс»?

Прошлой ночью Рита не могла уснуть, металась и ворочалась, пытаясь понять, как ей быть. Мысли бегали, как мыши под прогнившими половицами. Утром она проснулась, так ничего и не решив.

Похоже, единственный выход – это быть краткой. «Пятница. У Дж все еще мигрень. Потеряла аппетит», – пишет Рита, сидя за столом в своей душной спальне, упираясь коленями в грубую нижнюю поверхность столешницы. Она покусывает кончик ручки, смотрит на террариум – папоротники в восторге от приятного приглушенного света – и снова на страницу. Нет, даже такие скудные подробности опасны – Уолтер догадается, дурочка, – так что Рита зачеркивает все, захлопывает тетрадку и заталкивает ее в ящик стола. Она ненавидит эту тетрадку. И с ужасом ждет нового звонка от Уолтера.

Он звонил вчера после обеда, явно взволнованный, – Рита соврала, что Джинни ушла на прогулку, – и рассказал, что шахта в Намибии обвалилась в самый разгар смены. Настоящий кошмар. Ему нужно немедленно отправляться туда, так что он не сможет приехать на выходных, как надеялся. Рита попыталась представить муки несчастных шахтеров, погребенных заживо. Подумала о детях, которые лишатся родителей, и о том, как их жизнь в одно мгновение изменится до неузнаваемости. Все это заставляло посмотреть на проблемы в Фокскоте с другой стороны. И все же Рита невольно испытала огромное облегчение, узнав, что Уолтер уезжает из страны. Она заверила его, что в Фокскоте все в порядке. Джинни в прекрасном настроении. Беспокоиться не о чем.

Ее первая ложь. Она соскользнула с языка с удивительной легкостью, хотя пальцы оставили на телефонной трубке потные отпечатки. Но он позвонит опять: такой человек, как Уолтер, всегда найдет способ проверить жену, даже находясь на другом конце света. И Рите придется снова солгать.

Еще нужно скрывать происходящее от Мардж, которая, по мнению Джинни, «в лагере Уолтера».

Отделаться от Мардж непросто. Чем упорнее Рита отказывается от помощи домработницы, тем решительнее она ее предлагает. То и дело приезжает без предупреждения под выдуманными предлогами на своей ржавой машине, кашляющей выхлопными газами. Вместо того чтобы постучать, открывает дверь своими ключами и упрямо, непреклонно топает по дому, хлопая тряпками, хлюпая швабрами и вытряхивая простыни, вооруженная жилистыми колбасами, жирными домашними пирогами со свининой и эмалированными кувшинами молока с пенками – «чтобы поправить здоровье миссис Харрингтон». И вопросы, бесконечные вопросы. «Вы успели рассмотреть малышку, Рита? Похороны были?» Рита объяснила, что новорожденную увезла скорая. Нет, сама Рита ее не видела. Похорон не было: Джинни слишком плохо себя чувствовала и не справлялась, а Уолтер решил, что всем будет лучше, если они притворятся, что ничего не было. Мардж жадно слушала, прижимая к груди бутылку чистящего средства. «Столько нерастраченной материнской любви. – Она вздохнула, будто получая удовольствие от всей этой драмы. – Не находит выхода».

Как было бы хорошо, думает Рита, если бы эта любовь досталась Тедди и Гере.

Но Джинни не встает с большой кровати с балдахином. Узоры старого дерева, из которого она сделана, напоминают колодки, стоящие в Хоксвелле, ближайшей деревеньке. С карниза свисает клочок паутины. Джинни даже не смотрит в окно, где за густой завесой из плюща покачивается летний лес, – говорит, глазам больно от света. Рита открывает окна, но оставляет темно-красные занавески задернутыми, и они раздуваются от ветра, как огромные легкие.

На страницу:
4 из 6