
Полная версия
Доставить в никуда

Тайниковский
Доставить в никуда
Глава 1
Он не сел.
— С вашего позволения, я постою, — произнес он. — Я шёл восемнадцать дней. Если сяду, вам придётся меня поднимать, а у вас, я вижу, на четверых три здоровые руки.
Он сосчитал верно. У Бора левая лежала в лубке, у меня правая была замотана тряпицей до запястья. Никс держал веник, но веник он уже прислонил к стене.
Человек был стар той старостью, которая начинается не с седины, а с плеч. Лет под шестьдесят. Сутулый, узкий, с длинным лицом и очень чистыми руками. Плащ промок, сапоги были в глине по самые ушки, и глина эта была красная. У нас такой нет: в Ортене она серая, по Сойме жёлтая. А руки он где-то отмыл, до розовых костяшек, и ногти остриг коротко и ровно, как стригут те, кто боится посадить кляксу.
— Имя, — сказал я.
— Тарн. Виллем Тарн. Переписчик купчих и закладных, Третий плёс, Мучной ряд, дом вдовы Хаас, вход со двора.
Он диктовал. Не называл себя, а диктовал, с остановкой после каждой запятой, чтобы успели записать. Я записал.
— Кто вас прислал?
— Я уже ответил: написали.
— Покажите.
Он расстегнул плащ. Под плащом оказался сюртук, чёрный, вытертый на локтях до блеска, и на шее, на сером шнурке, два ключа: побольше, с тесской бородкой, и совсем маленький, медный, какими запирают детские копилки. Записку он достал не из шкатулки. Из нагрудного кармана, из клеёнчатого бумажника, где она лежала между двумя чистыми листами, как лежит засушенный цветок.
— Вынул сегодня утром, — произнес он. — С вашего позволения, руками её лучше не мять. Я не знаю, что это такое, и предпочёл бы, чтобы она дожила до того, кто знает.
Листок был в четверть обычного, желтоватый, плотный, с обрезанным краем: такой бумагой в конторах прокладывают книги, чтобы не отпечатывались чернила. На нём стояли три строки. Буквы мелкие, прямые, каждая отдельно от соседней, будто писавший не доверял связкам.
«На Старых Весах, двенадцать-бис, берутся за невозможное. Отнеси им. Сам не дойдёшь».
Подписи не было.
— Почерк узнаёте? — спросил я.
— Узнаю.
— Чей?
— Мой.
За моей спиной скрипнула половица: Адель подошла ближе.
— Вы это написали?
— Нет. Я этого не писал, — он смотрел на листок с тем выражением, с каким смотрят на собственную подпись под чужим долгом. — Я сорок лет пишу каждый день и знаю свою руку, как мельник знает свой жёрнов. Это моё «д» с коротким хвостом. Моё «ж», я его вывожу в три приёма — так меня учили. Бумага из моего бумажника: вот, здесь не хватает листа, край совпадает. Чернил у меня при себе не было. Чернильница осталась в Плёсе. И вчера вечером, когда я запирал шкатулку, записки в ней не лежало. Я заглядываю в неё каждый вечер. Восемнадцать лет.
— А ключ?
— На мне. Я сплю на спине.
Никс за моим плечом коротко выдохнул носом. Я знал, что он думает: человека, который спит на спине с ключом на шее, обнести легче лёгкого, и сделать это может любой, кто три года проходил в учениках у Щегла. Никс оказался в этом доме три недели назад именно таким способом.
— Где ночевали?
— «Под Третьей». На Арочной площади, в самом углу, за хлебным рядом. Четыре петли за койку. Комната на одного, окно во двор, дверь на засове, засов я проверил.
— Почему там?
— Дёшево. И от заставы близко, а я, как уже имел честь доложить, шёл восемнадцать дней.
«Под Третьей» я знал. Дом старше площади: нижний этаж сложен из тёмных блоков, без раствора, и пол в погребе, говорят, тот же, что под аркой. Хозяин гордится и берёт за это лишнюю петлю с приезжих.
Адель уже надела очки. Левое стекло у неё пересекала трещина, от оправы к оправе, и смотрела она поэтому чуть боком, по-птичьи.
— Дайте сюда. Я не помну.
Она взяла листок за края, двумя пальцами, поднесла к окну. Повернула. Провела ногтем по сгибу и показала мне ладонь.
Три крупинки. Серые, круглые, как маковое зерно.
Я не стал спрашивать. В кабинете у неё, на чёрном стекле, три недели лежали десять таких же: с письма, которое покойный землемер не мог написать, потому что ему нечем было держать карандаш. И в том письме тоже была строчка про наш дом. И её тоже писал не он.
«А потом — что принесут. К вывеске. Сам не ищи».
Принесли. На второй день. Я даже вывеску покрасить не успел.
— Игла, — сказал я.
— Сейчас, — она достала из кармана трубку, подержала над листком. Игла висела ровно, как отвес. — Ничего. Как тогда. Меры в этом нет ни щепоти.
— Госпожа — исчислитель? — спросил Тарн.
— Бывший адъюнкт. Рейн. Совладелица.
— Тогда, с вашего позволения, один вопрос. Это можно подделать? Почерк. Расчётом, солью, чем угодно, чем вы там пользуетесь.
— Расчётом можно снять копию с готового. Написать новое чужой рукой нельзя: контуру неоткуда взять нажим. Вышло бы ровно, как гравюра. А здесь у вас «т» с нажимом, а «о» без, — она вернула ему листок. — Это писала рука. Или то, что работает как рука.
— Благодарю. Я опасался именно этого ответа.
Он убрал записку обратно между чистыми листами, застегнул бумажник, застегнул сюртук. Пальцы у него не дрожали. Дрожало колено, левое, под мокрым плащом, мелко и часто: так дрожит нога у лошади, которую перегнали.
— Никс. Стул.
— Он сказал, что постоит.
— Стул. И хлеба. И что там осталось от Мартиного.
— От Мартиного осталась корка, я её…
— Никс.
Он принёс стул. Человек по имени Виллем Тарн посмотрел на стул, на меня, сказал: «Под вашу ответственность» — и сел. Сделал он это так, как складывают плотницкую мерку: в три приёма.
* * *
Шкатулка стояла на краю моего стола, на книге расходов.
В длину она была с локоть без ладони, в ширину вдвое меньше. Дуб, морёный дочерна, по рёбрам окован железной полосой, полоса на заклёпках. Замок врезной, скважина под бородку в два зуба. Ручки нет. На крышке вытерто светлое пятно, с ладонь: тут её брали восемнадцать лет, каждый раз одинаково.
— Что в ней? — спросил я.
— Этого я вам не скажу.
— Тогда вы зря садились.
— Позвольте, я изложу, а вы решите, зря или нет, — он положил руки на колени, одну на другую. — Мне нужно, чтобы эта шкатулка была доставлена в город Гельт и вручена там городскому голове. В собственные руки. Запертой, как сейчас. Не позднее шестого числа Двенадцатого месяца, до закрытия весовой.
Позади меня что-то стукнуло об пол. Веник всё-таки упал.
— Гельта нет, — сказал Никс.
Он сказал это без вызова, как говорят «на улице дождь». Тарн повернул голову и посмотрел на него в первый раз: до этого Никс был для него тем, кто принёс стул.
— Совершенно верно, молодой человек. Города Гельта нет в Королевском реестре с шестого числа Двенадцатого месяца тысяча восемьдесят шестого года. Его нет на картах коронной печати с издания восемьдесят седьмого. Соляной тракт в подорожных кончается у Затонов. Почта на это имя не принимается. Мостов через Белую нет, я проверил лично. — Он помолчал. — Именно поэтому я здесь, а не на почте.
— А люди?
— Люди есть.
— Откуда знаете?
— Дым, — ответил Тарн. — С последнего холма перед Чертой в ясную погоду виден дым. Много. Варницы работают.
Никс поднял веник, поставил в угол и остался там стоять, засунув руки в карманы. Он ничего не добавил. Я отметил это: за три недели, что я его знал, Никс ни разу не упустил случая что-нибудь добавить.
— Вы там были, — произнес я. — У этой Черты.
— Девятого числа этого месяца. Я вышел из Плёса двадцать четвёртого Девятого, почтовой фурой до Ладеня, дальше с обозом, дальше пешком. Тракт за Затонами не чинят, но он есть. На шестой версте за последней варницей стоят вехи. Белые столбы, в рост, через каждые двадцать шагов, вправо и влево, сколько видит глаз. Между ними натянуто то, чего не видно. Я переступил.
— И?
— И через четверть колокола ко мне подъехали трое верховых в сером, с жёлтым кантом. Очень вежливые. Спросили подорожную. Спросили, знаю ли я, что нахожусь в месте, которого не существует, и что по этой причине на меня не распространяется защита коронного закона. Я ответил, что знаю, я сам его переписывал. Тогда они перестали быть вежливыми.
Он отогнул манжету. На запястье, там, где у писаря чернильная мозоль, тянулся жёлто-зелёный след, старый, трёхнедельный: его держали за руки, и держали крепко.
— Шкатулку не тронули?
— Шкатулки при мне не было. Я не настолько глуп. Я оставил её у возчика в последней варнице и пошёл пустой: посмотреть, пропустят ли. Не пропустили, — он вернул манжету на место и застегнул пуговицу. — Меня довезли до Затонов поперёк седла и там отпустили, поскольку задерживать меня было не за что: по их же бумагам я ходил в никуда. Начальник кордона был настолько любезен, что объяснил мне это сам.
— А обратно почему в Ортен? Плёс ближе.
Тарн ответил не сразу.
— Я шёл её сдавать. В Весовую палату, в реестровый стол. Я рассудил, что если не могу довезти, то пусть хотя бы лежит там, откуда взята. Вчера вечером я был в этом твёрдо уверен. Я даже написал сопроводительное, — он потрогал нагрудный карман. — А утром нашёл в ней то, что вы видели.
— И поверили записке, которую сами не писали.
— Я поверил почерку, господин Вельд. Это единственный почерк, которому я верю, и то, как выяснилось, зря.
Бор у камина пошевелился. Он сидел на своём месте, боком к огню, держа лубок на колене, и смотрел на клиента. Он смотрел на него с той самой минуты, как звякнул колокольчик, и за всё время не сказал ни слова. Обычно к этой минуте он уже успевал сообщить мне, чем человек зарабатывает, сколько лет женат и за что его били. Сейчас он молчал, и мне это не нравилось.
— Вернёмся к шкатулке, — сказал я. — У нас есть правила. Вон они, у двери.
— Я прочёл. Восемь пунктов, два почерка. Второй почерк ставит запятые щедрее, чем следует, но в восьмом, как ни странно, всё верно.
— Седьмое.
— «Чего не знаем — так и говорим».
— Так вот, я не знаю, что повезу. Я не знаю, горит оно, течёт или кусается. Я не знаю, сколько за него дают в Затонах и на сколько лет. А вы предлагаете мне нести это через кордон, где, по вашим же словам, коронный закон кончается за белым столбом.
— Не горит без посторонней помощи, — сказал Тарн. — Не течёт. Не кусается. Весит семь фунтов с четвертью; я взвешиваю её каждое утро. Сегодня было семь с четвертью и ещё волос: надо полагать, записка.
— Этого мало.
— Бумага и бронза, — он сказал это после паузы, и видно было, что отдаёт он эти два слова, как отдают последние две петли. — Внутри бумага и бронза, и ни то ни другое не моё. Это вещь городская. Я взял её на время. Время вышло восемнадцать лет назад.
— Краденое?
— Нет.
— Коронное?
— Нет. Хотя корона, полагаю, будет держаться иного мнения.
— Тогда почему не вскрывая?
— Потому что вскрыть её вправе один человек, и это не я и не вы. Я её запер в тот день, когда принял, и с тех пор открывал, только чтобы убедиться, что всё на месте. Я ничего оттуда не вынимал и ничего не вкладывал, — он запнулся. — Почти ничего. Если вы её вскроете, господин Вельд, то доставите уже не то, что я вам поручил. А мне нужно, чтобы она пришла такой, какой ушла.
Я посмотрел на Адель. Она стояла над шкатулкой с иглой и качала головой: ничего. Обычный дуб, обычное железо. Потом она нагнулась и понюхала замочную скважину, чем, по-моему, сильно удивила клиента.
— Сургуч, — произнесла она. — Старый. И соль, но не мерная. Простая, варочная. Ею пересыпали.
— От сырости, — сказал Тарн. — У нас так хранят всё, что должно пережить хозяина.
«У нас».
Он сам услышал. Колено под плащом дёрнулось и замерло.
— Вы из Гельта, — сказал я.
— Я родился в городе, которого нет, — ответил он ровно. — В подорожной у меня написано: Третий плёс. Написал я сам, почерк хороший, никто не усомнился.
Из шкафа в углу донеслось сопение, потом скрип, потом знакомый мягкий удар об пол. Плюх выпал, как выпадал всегда: боком, с недоумением. Встал, отряхнулся, оставив на половицах серое, и пошёл через приёмную, переваливаясь. Мимо Бора. Мимо скамьи. К моему столу.
У стола он сел, задрал голову и уставился на шкатулку.
Смотрел он, как обычно, чуть мимо. Но мимо в её сторону.
— Это что? — спросил Тарн.
— Инвентарь, — сказал я.
— Оно… — он подобрал ноги под стул. — Оно интересуется.
— Он всем интересуется, что закрыто.
Я снял шкатулку с книги расходов и переставил на верхнюю полку, к реестрам. Она и правда тянула фунтов на семь. Плюх проводил её глазами, чихнул и остался сидеть, глядя теперь на полку.
Мне это тоже не понравилось. Но у меня к этой минуте уже набралось довольно того, что мне не нравилось, и я решил считать по порядку.
* * *
— На два слова, — сказал я Адель.
В кабинете пахло пылью и холодным стеклом. Плюха на столе уже не было, осталась вмятина на тетради и серое на клеёнке. Адель положила три крупинки на чёрное стекло, рядом с прежними десятью, придвинула лампу, сняла очки и надела снова.
— Те же, — произнесла она. — Круглые, окатанные, одного размера. И солёные. Я не буду пробовать на язык при клиенте, но я знаю, что солёные.
— Арочная площадь.
— Дом на старом камне. Запертая комната. Запертая шкатулка. Замкнутый объём в замкнутом объёме, и под полом та же кладка, что под аркой, — она загибала пальцы. — Бюро Эльзы Морн стояло у мельничной стены. Здесь то же самое, только стена подревнее. И записка та же: адрес и «берутся».
— И почерк хозяина.
— Да. Это мне интереснее всего. В тот раз мы решили, что три слова писал Морн, а строку про нас дописал кто-то другой. Но почерк был один, вдова не отличила. Теперь человек получает записку, написанную его же рукой, и клянётся, что не писал, — она постучала ногтем по клеёнке. — Я думаю, оно пишет рукой того, чья бумага.
— Оно?
— У меня нет другого слова. Пока нет. И ещё одно. Он сказал: «почти ничего».
— Кто?
— Клиент. «Я ничего оттуда не вынимал и ничего не вкладывал. Почти ничего». Он что-то туда положил, сам, уже после. И ему за это неловко.
— Ты это услышала?
— Я слушаю слова, Рик. Это ты слушаешь паузы.
— Гай пишет «Г» с перекладиной на полстроки. Я это «Г» узнаю в темноте.
— Значит, либо это не он, либо там, откуда он пишет, от почерка остаётся только чужой, — она посмотрела на меня боком, через целое стекло. — Тебе сказали: что принесут. Тебе не сказали, кто будет приносить.
Я молчал. Через дверь было слышно, как Никс гремит на кухне заслонкой и как Бор не говорит ничего.
— Ты хочешь отказать, — произнесла Адель.
— Я хочу посчитать. Кордон Соляной палаты. Город, которого нет, а значит, нет и закона, который там за нас заступится. Клиент, который не говорит, что везёт. Шесть недель дороги на четверых. И Никс.
— Что Никс?
— Он оттуда.
— Я знаю. Он сказал «Гельта нет» и поставил веник в угол. Он ни разу не ставил веник в угол: он его бросает, — она сняла очки, потёрла переносицу. — Рик. В кассе три арки. Штраф тридцать, до конца года. Вдова заплатит, когда заплатит «Якорь», а «Якорь» заплатит, когда сочтёт нужным. Это я считаю за тебя, потому что ты сейчас считаешь другое.
— Что я считаю?
— Ты переставил шкатулку на полку с реестрами. Не на подоконник и не обратно ему в руки. Ты её уже взял. Теперь ищешь, во что это обойдётся.
Спорить было не с чем. Я пошёл обратно.
* * *
Тарн доел корку от Мартиного пирога и сидел прямо, сложив руки, как сидят в приёмной у начальства. Крошки он собрал в ладонь и держал в кулаке: не знал, куда у нас принято.
— В камин, — сказал я. — Теперь цена.
Я показал на доску. Он прочёл её ещё от двери, шевеля губами. Я видел. Он вообще читал всё, что было написано в этой комнате: правила, столбцы, корешки реестров, клеймо литейщика на каминной решётке, даже «Крамп» на счёте от мясника, который я не успел убрать со стола. Другие, входя, оглядывают углы. Бор смотрит человеку на руки, Никс на карманы. Этот смотрел на буквы.
— Шесть столбцов. Обычное от пяти арок. Сложное от пятнадцати. Очень сложное от сорока. Опасное от восьмидесяти, половина вперёд и расходы вперёд. Шестой вас не касается.
— А пятый?
— Пятый называется «Безумное». Под ним за три месяца не висело ничего. Цена по соглашению.
— Назовите.
Я назвал не сразу. Я сложил: дорога до Затонов, девять дней возком, если не дожди. От Затонов до его белых столбов ещё день. Что за столбами, не знает никто из сидящих в этой комнате, считая клиента. Обратно столько же. Овёс, ночлег, мостовые, починка, лекарь. Четверо едоков шесть недель. Соль для Адель, потому что пустой я её больше никуда не повезу. И отдельной строкой то, чего в расписку не вставишь: трое верховых в сером, которые перестают быть вежливыми.
— Сто арок, — сказал я. — Пятьдесят вперёд. Двадцать на расходы, тоже вперёд, с отчётом. Пятьдесят по вручении.
Никс в дверях кухни присвистнул. За сто арок в красильной слободе можно купить дом с колодцем.
Тарн не присвистнул. Он расстегнул сюртук, потом жилет. Под жилетом на нём был пояс, холщовый, простёганный поперёк, как стегают одеяла, и в каждой клетке лежало по монете. Он распарывал клетки ногтем, без спешки, и выкладывал арки на мой стол столбиками по десять. Выровнял. Семь столбиков.
— Семьдесят, — сказал он. — Всего на мне сто четыре: это то, что я отложил с восемьдесят седьмого года. Остальные тридцать четыре, с вашего позволения, пока поедут на мне. Шестнадцать я вам останусь должен по вручении и напишу в том обязательство.
Золото было разное. Старые арки короля Эдмара, тяжёлые, с толстым краем. Новые, эдриковские, потоньше. Две тесские, с кораблём. Он собирал их по одной. Пояс после этого повис на нём с левого бока пустой кишкой; с правого в нём ещё оставалось, и он застегнул жилет так, чтобы не было видно.
Я смотрел на семь столбиков и видел шестой гвоздь на доске. Жёлтую записку, четвёртую сверху: «Всё, за что платят слишком легко».
— Вы не торгуетесь.
— Я сорок лет переписываю купчие, господин Вельд. Я знаю, чем кончается торг: обе стороны расходятся в уверенности, что их обманули. Мне нужно, чтобы вы были уверены в обратном. По меньшей мере до Затонов.
— А после?
— После вам будет не до того.
Бор кашлянул. Это был первый звук, который он издал за четверть колокола.
— Есть условие, — сказал Тарн. — Я еду с вами.
— Нет.
— Я знаю тракт за Затонами. Я знаю, где стоял мост и где брод, который в подорожных не значится. Я знаю город. И вручить должен я.
— Вам под шестьдесят, и вы сели на стул в три приёма.
— Пятьдесят восемь. И встану в четыре. Но я дошёл туда и обратно пешком, а ваш сержант, если я правильно читаю лубок, не сможет править лошадью ещё недели две.
Бор не шевельнулся. Но смотреть на клиента стал иначе: так он смотрел на Никса в тот день, когда Никс срезал у него кошелёк.
— Хорошо, — сказал я. — Едете. Кормитесь из расходов, расходы ваши. В договор это не пишу.
— Почему?
— Потому что в договоре будет слово «вручить». Вручает тот, кто дошёл. Отстанете, сляжете, вас снова повезут поперёк седла — мы пойдём дальше и вручим без вас. Мне платят за шкатулку. За вас мне не платят.
Он подумал. Колено у него уже не дрожало.
— Справедливо, — произнес он. — Неприятно, но справедливо. Пишите.
Я открыл реестр. Двести шестнадцать строк было над этой: двести двенадцать рукой брата, четыре моей. Счёт у него начинался с двойки. Я как-то спросил Адель, куда делся номер первый, и она ответила, что в описи имущества первой страницы не значится. Я обмакнул перо.
— Диктуйте. Дословно. Потом я прочту вам вслух, это третье правило.
Он продиктовал. Диктовал он лучше всех, кто когда-либо сидел на этом стуле: с запятыми. Я прочёл:
— «Номер двести восемнадцать. Доставить шкатулку заказчика, не вскрывая, в город Гельт и вручить городскому голове в собственные руки не позднее шестого числа Двенадцатого месяца сего года, до закрытия весовой».
— Чьей весовой? — спросила Адель.
Мы оба повернулись к ней.
— «До закрытия весовой». В Ортене книги закрывают в шестом колоколе. А там? Там бьют в колокол? Там вообще считают время, как мы?
— Гельтской, — ответил Тарн, помедлив. — В городе одна весовая, на Соляной площади. При мне закрывали в шестом. Что там теперь, я не имею сведений.
— Тогда впишите: «гельтской».
Я вписал. Три недели назад я бы сказал ей, что клиент не за тем пришёл, чтобы слушать про колокола. За эти три недели одно слово в одной формулировке стоило мне пяти часов жизни и ожога на ладони, и я вписал без разговоров.
— «Городскому голове», — произнес я. — Имя.
— Имени я не знаю.
— А прежнего?
— Прежнего звали Матиас Грёве. Его повесили в Затонах в Первом месяце восемьдесят седьмого года.
— Кто голова теперь?
— Не имею сведений. Восемнадцать лет оттуда не приходило ни письма, ни человека. Ко мне, во всяком случае.
Я оставил, как было: «городскому голове». Без имени.
Перо у меня повисло над страницей. Слов в строке было немного, и по меньшей мере три мне не нравились. «В город Гельт»: по закону такого места нет, а доставить в место, которого нет, значит не доставить никуда. «Городскому голове»: кому? «Вручить»: из рук в руки, а через порог у нас не дают даже соль. Каждое из трёх могло потом оказаться тем самым словом.
Но диктовал он, а не я. И золото лежало на столе ровно.
— Почему шестое? — спросил я. — Что будет седьмого?
— Седьмого будет распашка, — он произнёс это слово так, как отец Ансгар произносил слово «недовес». — Устав о вычеркнутых местах, статья одиннадцатая. Место, изъятое из Реестра, числится спорным восемнадцать лет и один день: трижды шесть, как заведено. Если в этот срок голова предъявит коронному приставу то, чем место может доказать, что оно город, дело уходит в королевский суд. Если не предъявит, место распахивают. Земля отходит короне под соль, колодцы и варницы — Соляной палате, строения сносятся на вывоз.
— А жители?
— В уставе о распашке слово «жители» не встречается, — ответил Тарн. — Я проверял. Я прочёл его одиннадцать раз.
Никс стоял в дверях кухни и смотрел в пол.
— Подписывайте, — кивнул я на листок.
Он подписал. Буквы отдельно одна от другой, без росчерка: «В. Тарн». Я поставил свою. Адель свою, мелко, с наклоном.
Потом я написал расписку: семьдесят арок принято, пятьдесят в счёт платы, двадцать на расходы под отчёт. Он прочёл её дважды, попросил перо, поставил запятую после «принято» и только тогда сложил и убрал в клеёнчатый бумажник, к записке.
— Выезд третьего, на рассвете, — произнес я. — Мне нужно три дня. Купить соль. Починить совладелице очки. Найти возок и лошадей. Проверить вас, это второе правило. И покрасить вывеску.
— Вывеску?
— Я обещал.
Он не стал спрашивать, кому. Он поднялся: в четыре приёма, как и предупреждал, придерживаясь за край моего стола. Одёрнул сюртук. Поглядел на полку, где стояла шкатулка, и я понял, что он впервые за восемнадцать лет уйдёт куда-то без неё.
Бор тоже встал.
— Мэтр Тарн, — произнес он. — Вы меня не помните.
Тарн обернулся. Они стояли в трёх шагах друг от друга: один широкий, в лубке, с рассечённой и уже затянувшейся бровью, другой узкий, чёрный, с чистыми руками.
— Простите?
— Двенадцатый месяц восемьдесят шестого. Весовая палата. Чёрный ход, что на Рыбный переулок, — Бор говорил, как на докладе, не повышая голоса. — Снег шёл. Мне было тридцать, я стоял в наряде, вторым номером. Семерых из Гельта привели с площади через парадное, в цепях, чтобы народ видел. Шестерых вывели через парадное на подводу. А седьмого велели вывести чёрным ходом. Без цепей. И проводить до угла, чтобы не побили. У него была бумага с печатью и шапка в руке. Он эту шапку так и не надел, до самого угла.










