
Полная версия
Виктор-Мартен-Мансур. Часть II. Хозяин

Илья Калинин
Виктор-Мартен-Мансур. Часть II. Хозяин
Глава 1. Ноль процентов
Утром меня разбудил верблюд. Он ревел за стеной так, будто его режут, хотя его, скорее всего, просто поили.
Минуту я лежал и не понимал, где нахожусь. Потолок из пальмовых жердей, глина, полоска света под дверью. Потом вспомнил. Хаджар. Постоялый двор у восточных ворот. Оплачено на месяц вперёд.
Первым делом я проверил пояс. Это стало рефлексом — как когда-то проверять телефон, не открыв глаз. Пояс был на месте.
Я лёг на пол и сделал двадцать отжиманий. На пятнадцатом задрожали руки. Месяц назад я делал сорок. Пустыня сняла с меня килограммов восемь, и вернуть их предстояло рисом, бараниной и сном.
У меня было почти пятьсот динаров, и в этом городе об этом не знала ни одна живая душа. Лучшей стартовой позиции у меня не было ни в одной из трёх жизней.
Оставалось понять, как ничего не делать.
Позже выяснилось, что это единственная работа, с которой я так и не справился.
* * *
Внизу хозяин двора гремел котлами. Пахло дымом, кислым молоком и сухим верблюжьим навозом, который здесь жгли вместо дров. Дерева в Хаджаре не было. Было всё, что можно высушить на солнце, а солнце здесь работало без выходных.
Я спустился и сел на циновку в углу двора. Хозяин, не спрашивая, принёс лепёшку, миску кислого молока и горсть фиников. Это входило в плату. Я съел всё и попросил яиц.
Он посмотрел на меня так, будто я попросил вина.
— Яйца у жены, — сказал он. — Куры на крыше. Четыре медяка за пару.
Завтрак, который входил в плату, обходился ему медяка в три. Пара яиц стоила дороже, чем весь этот завтрак. Я взял четыре штуки и отсчитал восемь медяков по одному, как человек, которому каждая монета даётся с кровью.
Хозяин сгрёб медь и ушёл. Но взгляд я запомнил. Нищие не едят яиц. Нищие едят лепёшку и благодарят бога за финики. В новом месте прокалываются не на больших вещах. Прокалываются на яйцах.
Яйца были мелкие, с тёмным, почти красным желтком, и отдавали чем-то травяным. Я ел их медленно, с солью. Граммов двадцать пять белка. В Москве эту задачу решала пачка творога из магазина у дома. Здесь на неё ушла пятая часть дневного заработка подёнщика и одна маленькая трещина в легенде.
* * *
План у меня был простой. Я составил его ещё ночью, слушая, как за стеной жуёт верблюд.
Купить дом. Нанять повара. Сшить два-три костюма из хорошего льна. Разложить деньги по двум-трём людям, чтобы общей суммы не знал никто, и жить на процент.
Процента в прямом смысле на юге не было. Рост запрещён верой — это я выучил ещё в Азмаре, где открытого ростовщика не пускали на порог приличного дома. Но, как в любом строго регулируемом деле, здесь был разрешённый продукт. Ты даёшь деньги купцу, он торгует, прибыль вы делите по уговору. Убыток твой. Через дом Джафара так ходили сотни динаров, и я сам вёл эти записи. Называй как хочешь: доля, оборот, товарищество. Для меня это был процент. Работают деньги, а ты нет.
Пятьсот динаров в хорошем обороте давали в год пятую часть, а то и четверть. Сто динаров. Мне на жизнь, с поваром, бараниной и льном, хватило бы тридцати. Остальное шло бы обратно в дело. Через десять лет я был бы богаче, чем в день прихода, ни разу не встав с подушек.
Я любил этот расчёт. Он был красивым, как все расчёты, сделанные ночью.
Днём его предстояло проверить.
* * *
Я вышел за ворота двора около восьми утра, если считать по-моему. Солнце уже стояло высоко и давило на плечи, как ладонь. Тридцать градусов, а к полудню будет за сорок пять.
Улица от восточных ворот уходила в город узким коридором между глухими стенами. Ни одного окна. Глина цвета песка, местами осыпавшаяся, местами подмазанная свежей, тёмной. Двери низкие, тяжёлые, из привозного дерева, обитые железом. Над некоторыми висели пучки сухой колючки — от дурного глаза, как я узнал позже. Город стоял лицом внутрь. Всё, что здесь имело цену, было спрятано за стенами: сады, вода, женщины, деньги. На улицу выходили только пыль и мужчины.
Мужчины были под стать стенам. Высокие, сухие, тёмные, в длинных рубахах, с платками на головах. У каждого на поясе кинжал в кривых ножнах. У каждого — у мальчишки лет двенадцати, у старика с палкой, у погонщика с ослом. Я шёл с пустым поясом и чувствовал себя голым. В Москве так чувствуешь себя на деловой встрече, когда у всех на столе телефон, а у тебя нет. Все смотрят и думают: с этим что-то не так.
Смотрели, впрочем, недолго. Бледный оборванец в выстиранном тряпье, хромает на левую ногу. Таких в Хаджаре, видимо, хватало. Пришёл с караваном, уйдёт с караваном или ляжет в углу. Взгляд скользил по мне и уходил дальше. Меня это устраивало полностью.
Через десять минут улица вывела на площадь с колодцем.
Колодец здесь был не дыркой в земле, а производством. Над ним стояла рама из толстых брёвен, явно привезённых издалека. На раме — колесо-ворот. Через ворот шла верёвка, чёрная и блестящая от воды, а к верёвке был привязан верблюд. Верблюд уходил от колодца по наклонной утоптанной дорожке шагов на сорок, и из глубины поднималось кожаное ведро размером с бочонок. Человек у сруба опрокидывал ведро в каменное корыто, верблюд разворачивался и шёл обратно. Потом всё повторялось. Судя по длине дорожки, глубина была метров тридцать.
У корыта стояла очередь. Мужчины с бурдюками, мальчишки с бурдюками, ослы с глиняными кувшинами в плетёных корзинах по бокам. Люди наполняли бурдюки и уходили в улицы, сгибаясь под мокрой кожей. Водоносы. В городе, где у богатых свой колодец за стеной, а у бедных нет даже стены, вода шла в дом на чужой спине.
В тени у сруба сидел человек с палкой и медной миской. Каждый водонос, наполнив бурдюк, бросал в миску медяк. Человек не смотрел ни на кого, только на миску.
— Чья вода? — спросил я старика, который стоял рядом со мной в тени.
— Эмира, — сказал старик. — Колодец копал его дед. Вода божья, а верёвка эмирова.
Я встал в тень у стены и стал смотреть. Старая привычка: прежде чем продавать на новом рынке, посмотри, кто тут кому что носит.
Мальчишку я узнал не сразу. Худой, чёрный от солнца, босой, с бурдюком почти в собственный рост. Он закинул бурдюк на спину, выпрямился и посмотрел прямо на меня. Глаза у него были старые. Такие же глаза были у него в караване. Он ни разу не заплакал за всю дорогу, даже когда пал первый верблюд, а Сакр одним словом запретил ему оборачиваться. И у колодца в конце пути он не плакал, а молча залез в корыто для верблюдов целиком.
Он подошёл, не снимая ноши.
— Дошёл, — сказал он. Не спросил, а сказал.
— Дошёл, — сказал я. — А ты уже при деле.
— Воду носят все, у кого нет верблюда.
— А погонщиком?
— Сакр берёт меня, когда идёт в пески. Сейчас не идёт. — Он подкинул бурдюк на спине. — Летом в пески никто не ходит.
— Как тебя зовут?
— Сахль.
— Сахль, где здесь меняла, который не обманывает чужих?
Он подумал. Не притворно, а по-настоящему, как думают над ценой.
— Такого нет, — сказал он. — Есть тот, кто обманывает меньше. Сайф, у восточных ворот. Через лавку от торговца солью.
Я дал ему медяк. Он взял его без благодарности, как берут плату за работу, и ушёл в улицу, сгибаясь под водой.
Я смотрел ему вслед и думал не о мальчике. Водонос заходит в каждый двор. Видит, кто живёт за стеной, сколько там людей, что варят, о чём кричат. В моей первой жизни за такие данные компании платили миллионы и всё равно получали их хуже. Здесь база данных ходила босиком и брала медяк.
Я отложил эту мысль. Мне не нужна была база данных. Мне нужны были дом и повар.
* * *
Сук был в центре, рядом с большой мечетью. Узкие ряды под кровлей из пальмовых циновок, положенных на балки. Солнце пробивалось сквозь щели, и свет лежал на земле полосами, как штрихкод. Пахло кардамоном, кожей, пылью и финиками.
После Азмара здешний рынок казался бедным и тесным. Ни моря, ни кораблей, ни северян с их сукном. Но товар шёл с обоих берегов, и это было видно. Рис в мешках — с побережья. Кофейные зёрна — с юга. Соль серыми брусками — с соляных озёр в песках. Лён — откуда-то с запада, может быть, через тот же Азмар. Финики лежали горами, и я насчитал не меньше пятнадцати сортов: чёрные, янтарные, почти прозрачные, мягкие, как мёд, и сухие, как дерево.
Я шёл по рядам и делал то, что делал на любом новом рынке: собирал цены. Миска риса с бараниной в харчевне у входа — дирхам. Льняная рубаха — восемь дирхамов. Хороший кинжал — два динара, и продавец, увидев, что я смотрю, сразу предложил за три. Седло для верблюда. Медный кофейник. Верёвка. Мешок фиников.
В голове складывалась таблица. Дирхам — двадцать медяков, динар — десять дирхамов. Подёнщик зарабатывает два дирхама в день. Миска баранины — половина его дня. Я посчитал, сколько мисок баранины лежит у меня в поясе, и получилось число, от которого стало спокойно. Почти пять тысяч. По одной в день — на тринадцать лет.
Одну миску я всё-таки взял. Харчевня у входа в сук была просто навесом над тремя котлами. Хозяин сидел за котлами на корточках и ждал. Не звал, не показывал, не хвалил. Лучшие куски баранины лежали на дне котла, под рисом, и видел их только он. Люди проходили мимо, потому что мимо проходить было проще.
Рис оказался отличным: жирный, с изюмом и чем-то кислым, баранина мягкая, с дымком. Я ел и по старой привычке считал, сколько он теряет. Поднять котёл на уровень глаз, снять крышку, выложить сверху три лучших куска — и к полудню у него очередь. Поставить у входа мальчишку с ложкой, чтобы прохожие пробовали, — очередь до вечера. В Варене я так за один вечер поднял чужую харчевню. В Азмаре мне было не до харчевен.
Я доел и заставил себя встать. Не твоё дело, сказал я себе. Ты на пенсии. Ты пришёл сюда не продавать, а жить на процент.
Слова почти я тогда ещё не замечал.
У выхода из сука, между мечетью и рядами, стоял навес. Под навесом на длинной скамье сидели писцы с чернильницами и досками на коленях. Перед ними толпились люди: покупатели, продавцы, свидетели. Здесь писали купчие, долговые записи, договоры. В глубине, в тени, сидел пожилой человек в белом, и все, подходя к нему, наклоняли голову. Суд кади. У писцов были чёрные от чернил пальцы, у всех без исключения, как у шахтёров угольная пыль.
Над городом, на возвышении к северо-западу, стояла крепость эмира. Глинобитные стены, круглые башни, наверху зубцы. У ворот стража с копьями, в тени. Крепость была не красивая. Она была толстая. Это разные вещи, и толстые обычно живут дольше.
Я посмотрел на неё и решил, что держаться от неё нужно как можно дальше. Это было единственное в Хаджаре, что я решил в первый же день и ни разу потом не пересмотрел.
И единственное, что мне так и не удалось.
* * *
Лавка Сайфа была крошечной: прилавок, весы, железный ящик и сам Сайф. Тощий, с редкой бородкой, с живыми глазами человека, который любит поговорить и знает, что за разговор тоже платят.
Я положил на прилавок один динар.
Это был риск. Оборванец с золотом. Но оборванцы с золотом приходили сюда с каждым караваном: паломники, десять лет копившие на дорогу, солдаты, продавшие трофей, погонщики, получившие расчёт. Один динар не делал меня богачом. Он делал меня человеком, у которого был один динар. А мне нужна была мелочь, чтобы платить медью за медные вещи.
Сайф взял монету, повертел, взвесил, попробовал на зуб.
— Азмарская чеканка, — сказал он. — Девять дирхамов и пятнадцать медяков.
— Десять, — сказал я.
— Девять и пятнадцать. Пять медяков мне за труд. Хочешь десять — иди к другому, он даст девять ровно.
Я не стал торговаться. Он отсчитал серебро и медь, и я ссыпал их в кошель. Монеты звякнули громче, чем мне хотелось.
— Скажи, — спросил я как бы между делом. — Если у человека есть немного денег. Не в рост, а в дело. Кто здесь берёт чужие деньги в товарищество?
Сайф посмотрел на меня внимательнее. На рвань, на хромую ногу, на кошель.
— Немного — это сколько?
— Это не мои деньги. Земляк спрашивал.
— А. Земляк. — Он улыбнулся, как улыбаются взрослые, когда ребёнок врёт неумело. — Берут многие. Отдают мало. Земляк твой чей?
— В каком смысле?
— Какого рода. Кто скажет за него слово у кади, если купец потом скажет, что денег не брал?
— Есть же запись. Свидетели.
— Свидетели будут его родня, — сказал Сайф. — Запись — его писец. А кади ему, может, и не дядя, но с дядей его пьёт кахву по пятницам. — Он развёл руками. — Это Хаджар, северянин. Деньги тут ходят по родам, как вода по арыкам. Чужую воду в свой арык никто не пустит. Выпустить из твоего — пожалуйста.
Он помолчал и добавил тише, наклонившись через прилавок:
— А если твой земляк думает про рост, пусть лучше думает про что-нибудь другое. В прошлом году был тут один, с побережья. Умный. Давал юношам из родов на свадьбу и на верблюдов. Тихо, через бумажки, будто товар продаёт с отсрочкой. Кади назвал это рибой. Эмир взял его дом в казну, а самого высекли. Вот здесь, у ворот. — Сайф показал пальцем в пыль за моей спиной. — Где ты стоишь.
Я не обернулся. Но место, где стою, почувствовал.
— И что с ним стало?
— Уехал. Без дома, без денег, со спиной. А деньги его теперь работают на эмира. — Сайф откинулся назад и засмеялся, довольный историей. — Вот кто здесь живёт на процент, северянин. Эмир.
— А если купить дом, — сказал я, — и сдавать?
— Купить? — Он снова посмотрел на рвань. — Без поручителя из рода чужому здесь не продадут даже сарая. Земля родовая. Дом стоит у того, за кем стоит род. Ты чей?
— Ничей.
— Тогда ты песчинка, — сказал Сайф и сдул пылинку с чашки весов. — Ветер дунет — и нет тебя.
* * *
Я вышел из лавки на солнце и остановился у стены.
Ночной план рассыпался в двух местах. Деньги не могли работать без рода: любой партнёр мог меня обобрать, и ни один суд не встал бы на сторону чужака. А купить дом без рода я не мог: мне бы просто не продали. Оставались деньги в поясе, которые я мог только тратить. Пятьсот динаров, которые не растут, — это не капитал. Это запас. Запас кончается. Медленно, но кончается, а пока кончается, его ищут.
Это называется регуляторным риском. Здесь у него было имя: эмир.
Для тех, кто брал процент открыто, он был в Хаджаре не доходом, а приговором. А для чужака без рода он был просто нулём.
Ноль процентов.
И была ещё одна вещь, которую в Москве знает любой, кто держал деньги в девяностые. Деньги, которые не работают, рано или поздно начинают работать на того, кто их отнимет.
Я поправил на плече тряпьё и пошёл к постоялому двору. Надо было подумать. Думать мне лучше всего удавалось лёжа, в тени, на пустой желудок.
Через лавку от Сайфа торговали солью. Серые бруски лежали на циновке, хозяин лавки отгонял от них мух. Рядом с ним на корточках сидел второй — жилистый, в рваной рубахе, с одним глазом. Второй глаз был белый, как вываренный.
Он не смотрел на соль. Он смотрел на меня. Точнее, на мою руку, в которой минуту назад звенело серебро Сайфа.
Кривой солевар из каравана. Человек, который всю дорогу стерёг свой мех с водой даже во сне. И почти месяц слушал у костра, как я жалуюсь на свору родни, дедову лачугу и долги, из-за которых не на что купить даже нож.
Он улыбнулся мне одной половиной лица.
Я улыбнулся в ответ и пошёл дальше, не ускоряя шага.
Пятьсот динаров в поясе вдруг стали очень тяжёлыми.
Глава 2. Легенда
Думать я лёг в самое жаркое время, когда спит весь Хаджар.
Мой угол на постоялом дворе был под навесом у задней стены: циновка, кувшин с водой, крюк для одежды. За стеной жевал верблюд. Над стеной стояло белое небо, и воздух над глиной дрожал, как над плитой. Градусов сорок восемь, по моим прикидкам. Даже мухи сидели в тени.
Я лежал на спине, смотрел на пальмовые жерди навеса и раскладывал ситуацию по пунктам. Привычка из первой жизни: когда пахнет кризисом, нужен список, а не эмоции.
Пункт первый. Кривой солевар видел, как оборванец из каравана выходит от менялы с полным кошелём серебра. Это факт.
Пункт второй. Тот же солевар почти месяц слушал у костра, как этот оборванец идёт в Хаджар делить с роднёй глиняную лачугу и старый долг. Это тоже факт. Я сам его создал, и создал хорошо: в легенду поверил даже наводчик, а наводчики верят хуже всех.
Пункт третий. Два факта не сходятся. Значит, будет вопрос. Солевары не ходят к стражникам, стражники им не платят. Солевары ходят к тому, у кого серебро.
Он придёт. Сегодня или завтра. Скупые не ждут — боятся, что кто-нибудь успеет раньше.
Вариантов у меня было четыре.
Уйти. Некуда. Летом в пески не ходит никто, следующий караван — осенью. До осени я заперт в Хаджаре, как в лифте между этажами.
Остаться нищим. Можно. Сидеть в углу на пятистах динарах, есть лепёшку и не покупать яиц. Это как голодать на мешке с едой, чтобы никто не догадался, что у тебя есть мешок. Рано или поздно догадаются. По лицу, по походке, по тому, что ты не просишь у колодца лишнего глотка.
Сказать, что родня оказалась богатой. Солевар спросит, какая родня. Я назову имя, он пойдёт проверять. Через день весь двор будет знать, что никакой родни у бледного нет.
И четвёртое. Деньги не мои. Я при деньгах, но я не их хозяин.
Над этим вариантом я лежал дольше всего.
* * *
В Москве у половины фирм, которым я продавал рекламу, в учредителях сидели люди, которые понятия не имели, чем эти фирмы занимаются. Водители, тёщи, однокурсники. Номинальные директора. Настоящий хозяин был за кадром, где-нибудь на острове с хорошими налогами. Налоговая видела номинала. Бандиты видели номинала. Конкуренты видели номинала. Хозяина не видел никто, и поэтому до него никто не мог дотянуться.
Мне нужен был такой остров. Только не страна, а человек.
Человек, которому принадлежат мои деньги. Богатый, далёкий, недоступный. Такой, чтобы грабить его управляющего было глупо: у хозяина длинные руки и долгая память. Такой, чтобы богатство управляющего никого не удивляло: управляющий богача и должен быть при деньгах. И такой, чтобы его нельзя было проверить.
Последнее было главным. Хаджар стоял в сердце песков. До любого моря — недели смерти. Всё, что за морем, отсюда видно хуже, чем Луну.
Я сел, налил себе воды и стал собирать хозяина так, как когда-то собирал рекламную кампанию. Кто аудитория, что мы им говорим, чем доказываем, где слабые места.
Аудитория — весь Хаджар: купцы, роды, любопытные, жадные. Главное сообщение — деньги не мои. Доказательства у меня были лучше, чем у любой рекламы. Я действительно прошёл через сердце песков в рванье и действительно донёс золото. Азмарская чеканка, жемчуг. Нищий, который нёс состояние, — это не враньё. Это кейс. Его можно рассказывать.
Имя.
Мансуром я стал в Азмаре, потому что имя здесь — вывеска. Мансур значит победоносный, и это было эхо моего собственного имени, которого здесь не слышал никто. Хозяину тоже нужна была вывеска. Я перебрал с десяток имён, которые слышал в доме Джафара, и остановился на самом простом. Малик. На здешнем языке это значит владелец. Хозяин по имени Хозяин. Насир, мой старый злой учитель грамоты, сказал бы, что это слишком нагло. Но наглость в названии — самый дешёвый способ запомниться. Каждый, кто услышит имя, услышит и смысл.
Откуда. Из-за Восточного моря. Не с побережья, а дальше, с другого берега, из земли, где не бывал ни один хаджарец. На побережье, в жемчужном порту Джульфар, у него посредник. Джульфар я знал по книгам Джафара: оттуда шёл жемчуг, тот самый, что сейчас лежал у меня в поясе. Через посредника идёт вся торговля хозяина: жемчуг, ткани, пряности.
Почему Хаджар. Потому что на побережье тесно, а внутренние земли — пустой рынок. Это было правдой и поэтому звучало хорошо.
Почему хозяин не приедет. Стар. Никогда не ездит. Не любит, когда его имя говорят громко. Пишет редко.
Почему управляющий шёл нищим. Потому что хозяин велел провести золото через пески так, чтобы никто не догадался. Кто станет грабить нищего.
О семье хозяина — ни слова. Ни жён, ни сыновей, ни братьев. Каждая деталь легенды — это шов. Чем больше швов, тем больше мест, где можно порвать. Хорошая легенда — как хороший костюм: швов мало, и все на изнанке.
Потом я стал задавать себе вопросы, которые зададут другие. Это самая неприятная часть любой презентации, и самая полезная.
Почему у богатого купца управляющий — северянин? Потому что северянин ничей. Ему не к кому сбежать с хозяйскими деньгами, у него нет родни, которой их можно отдать. Чужак — самый верный человек у чужого сундука. Этому меня научил Азмар, и это было правдой.
Почему управляющий хромает? Потому что однажды его били за хозяйские деньги, а он их не отдал. Это было почти правдой: били меня в Варене, только денег у меня тогда не было вовсе.
Почему у него нет ни слуг, ни охраны? Потому что слуги болтают, а охрану видно издалека. Тихие деньги ходят тихо.
Ещё я решил пока не переодеваться. Управляющий богатого дома не ходит в рванье, это ясно. Но если бледный оборванец сегодня наденет хороший лён, а завтра пойдёт слух про хозяина, город решит, что это маскарад. Если сначала слух, а потом лён, город решит, что маскарад кончился. Порядок важнее содержания. Сначала история, потом костюм.
Я проговорил всё это про себя трижды, пока не перестал спотыкаться. Потом ещё раз — голосом управляющего: чуть устало, чуть свысока. Так говорит человек, который служит большому дому, знает себе цену, но выше хозяйской её не ставит.
Слабое место я видел и так. Одна ложь потребует других. Хозяин, который существует, должен иногда писать. Его деньги должны иногда приходить. Его воля должна иногда меняться. Выдумку придётся кормить, как живое существо.
Но это была проблема следующего месяца. Проблема сегодняшнего вечера сидела где-то в городе с одним глазом и пересчитывала моё серебро.
* * *
Он пришёл на закате.
Солнце ушло за стену, и двор сразу посинел. Хозяин разводил огонь под котлом, пахло дымом и бараниной, которая была не для нас. Погонщики сидели кружком у стены и спорили о цене на корм. Хамдан прошёл между ними, ни с кем не поздоровался и сел рядом со мной на циновку, не спрашивая разрешения. От него пахло солью и потом.
— Мир тебе, — сказал он.
— И тебе мир.
Мы помолчали. Он смотрел на огонь здоровым глазом. Белый смотрел куда-то мимо, в стену.
— Хорошая у тебя родня, — сказал он наконец. — Богатая.
— С чего ты взял?
— Видел. У Сайфа. — Он улыбнулся половиной лица. — Нищий, который идёт делить глиняную лачугу, к меняле не ходит. Ему нечего менять.
— Может, я продал лачугу.
— За день? — Хамдан покачал головой. — Я двадцать лет вожу соль в Хаджар. Здесь за день не продают даже козу.
Я посмотрел на него долго, как смотрят на человека, о котором решают — нанять или закопать. Он выдержал взгляд, но шея у него напряглась.
— Ты умный человек, Хамдан, — сказал я тихо.
Ему понравилось, что я помню его имя. Людям это всегда нравится.
— Умный, — согласился он.
— Тогда ты понимаешь, что некоторые вещи лучше не знать.
— Понимаю. — Он придвинулся. — Но если уж знаешь, лучше знать до конца.
Я вздохнул, как вздыхает человек, которого загнали в угол. Оглянулся на погонщиков. Наклонился к нему.
— Поклянись, что это останется между нами.
— Клянусь, — сказал Хамдан. — Глазом клянусь. — Он ткнул пальцем в здоровый. — Тем, который остался.
— Я не нищий, — сказал я. — Но и не богач. Я управляющий. Мой хозяин — купец Малик из-за Восточного моря. Он послал меня с золотом в Хаджар. Велел пройти через пески так, чтобы никто не догадался, что я несу. Кто станет грабить нищего?









