Соль и кровь. Книга 2. Карта семи мелей.
Соль и кровь. Книга 2. Карта семи мелей.

Полная версия

Соль и кровь. Книга 2. Карта семи мелей.

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

— Какая разница, Корвен, — сказал он. — Знаю — и всё. А ты знаешь? Ты-то знала?

Исса не ответила. Вейрон понял. Засмеялся — громко, раскатисто, на всю Гавань.

— Знала! — сказал он. — Знала, ах ты… Мерро тебе тоже сказал! Ну старый лис! — Он хлопнул себя по бедру. — Значит, так, Корвен. Слушай меня. Я иду на Крааль. Через три дня, как Ханнек закончит с «Гарпуном». Ты тоже идёшь — я вижу. Значит, мы идём наперегонки. — Он развёл руки, обращаясь ко всем вокруг. — Слышали? Наперегонки! Кто первый возьмёт вторую половину — тот и откроет Пустошь!

Вокруг загудели. Кто-то засвистел. Кто-то крикнул: «Ставлю на Вейрона!» Кто-то ответил: «Ставлю на Корвен, она Зубы прошла!» Кто-то начал собирать ставки — прямо на крышке бочки у лавки Ханнека, мелом.

— А когда я возьму вторую половину, — сказал Вейрон, снова поворачиваясь к Иссе, тише, — я приду к тебе за первой. И ты мне её отдашь. Потому что одна половина без другой — это ничто. А две — это Пустошь. И тогда я дам тебе цену. Уже не такую хорошую. — Он улыбнулся. — Подумай, Корвен. Ещё есть время.

— Капитан равен капитану, — сказала Исса.

Вейрон поднял бровь.

— Первая статья, — сказала Исса. — Ты в Пятёрке. Я — нет. Но на Краале нет Пятёрки. На Краале есть только два капитана. И кто первый — тот первый.

Вейрон смотрел на неё долго. Потом медленно кивнул — уважительно, почти ласково, как кивают сопернику перед дуэлью.

— По Кодексу, — сказал он.

— По Кодексу.

* * *

Вечером в каюте «Вдовьей Доли» собрались все. Гардт на койке. Тибо на краю стола. Ферс у двери — стоя, он всегда стоял. Орвен на стуле, прямо, с тетрадью на коленях — он теперь носил её с собой всегда. Нима на полу у стены, с мотком верёвки в руках. Пип — у её ног, на корточках, потому что больше места не было.

На столе лежали две карты. Отцовская — и половина Карты Семи Мелей.

— Значит, он знает, — сказал Гардт.

— Знает.

— Откуда?

— Тот же человек, что продал Мерро, — сказала Исса. — Вежливый. В тёмном. Продал Мерро полкарты и тайну про Крааль. А потом продал Вейрону тайну про Крааль. Без карты.

— Зачем? — спросил Пип.

— Чтобы мы побежали, — сказал Тибо. Он болтал ногой, сидя на краю стола, и смотрел на карту одним глазом. — Наперегонки. Два капитана бегут к одному острову. Один — с картой, другой — с кораблём побольше. Кто-то из двух добежит. Кто-то возьмёт вторую половину. И тогда вежливый человек в тёмном…

Он не договорил. Не надо было.

— Это Сальт, — сказала Исса.

Все посмотрели на неё.

— Капитанша, — сказал Тибо осторожно, — мы этого не знаем.

— Знаем. — Исса положила ладонь на половину карты. — Мерро сказал — человек в Сальтмаре. Старуха сказала — вежливый. Вейрон сказал — добрый человек в Сальтмаре. В Сальтмаре один дом торгует картами. И один дом торгует тайнами. Это один и тот же дом.

— И ты всё равно пойдёшь? — спросил Гардт.

Исса посмотрела на него. Гардт сидел на койке, огромный, тяжёлый, и смотрел на неё из-под седых бровей, как смотрел двенадцать лет. Не спорил. Спрашивал.

— Да, — сказала она.

— Это ловушка.

— Может быть.

— Ты знаешь, что это ловушка.

— Знаю, Гардт.

— И пойдёшь.

— Пойду.

Гардт помолчал. Потом покачал головой — медленно, тяжело — и посмотрел на остальных. На Тибо, на Ферса, на Орвена. Как будто спрашивал: «Вы видите? Вы это видите?»

— Почему? — спросил он наконец.

Исса долго не отвечала. Она смотрела на карту — на оборванную линию через Стену Штормов, на семь поворотов, на закорючки, похожие на волны. На зубчатый край, за которым не было ничего.

Почему? Потому что отец всю жизнь мечтал. Потому что Мерро отдал за неё сорок лет контрабанды. Потому что за Стеной, говорят, зерно, и леса, и никто не вешает за двадцать мешков. Потому что Вейрон кричал у якоря и вся Гавань ставила мелом на бочке. Потому что Сальт думает, что она побежит, — и она побежит, но не туда, куда он думает. Может быть.

Потому что это было самое безумное, что она могла сделать. А она любила безумное.

Этого она не могла сказать. Это не было расчётом.

— Потому что если не пойду я, — сказала она, — пойдёт Вейрон. И Вейрон возьмёт вторую половину. И придёт за первой. И я её не отдам. И тогда будет суд капитанов, и Пятёрка решит в его пользу, потому что он в Пятёрке. — Она подняла глаза. — А если пойду — у меня есть шанс. Маленький. Но есть.

Гардт смотрел на неё. Тибо смотрел на неё. Все смотрели.

— Капитанша, — сказал Тибо, — это очень хорошее объяснение. Очень складное. Я бы сам лучше не придумал.

— Спасибо.

— Только это не настоящее.

Исса посмотрела на него. Тибо улыбался — своей вечной ухмылкой, — но правый глаз у него был серьёзный.

— Ты просто хочешь туда, — сказал Тибо. — За Стену. Ты всегда хотела. Ты смотришь на эту штриховку, как Гардт на бочку с ромом.

Гардт хмыкнул. Нима у стены тихо фыркнула — Исса впервые за неделю услышала, чтобы Нима засмеялась. Пип прыснул в кулак.

Исса почувствовала, как у неё горят уши.

— Выходим через два дня, — сказала она резко. — Раньше Вейрона. Это не обсуждается.

Никто и не обсуждал. На «Вдовьей Доле» капитан не спрашивала, а говорила, и все это знали. Но и молчать никто не стал.

— А я чего? Я за, — сказал Тибо, поймав её взгляд. — Я в Крошеве не был никогда. Говорят, там крабы с меня ростом. Я бы из такого краба суп сварил — на всю команду на неделю.

Нима у стены не подняла головы.

— Крошево далеко, — сказала она тихо. — Три недели. Через открытое море. Там шторма в это время. Летние. Короткие, но злые.

— Ты против? — спросила Исса.

Нима подняла глаза. Светлые, почти белые.

— Нет, — сказала она. — Я не против. Я… — Она замолчала. Пальцы у неё замерли на верёвке. — Я просто говорю. Там шторма.

Орвен посмотрел на карту. Долго. Потом сказал:

— Островитяне Крошева, полагаю, знают о море больше, чем все остальные народы Бескрая, вместе взятые. Это было бы… поучительно.

Ферс ничего не сказал. Он просто кивнул — один раз, — и это значило, что паруса будут готовы.

Остался Гардт.

Он сидел на койке и не двигался. Смотрел на карту. Потом на Иссу.

— Капитан, — сказал он. — Я скажу. Один раз. Это ловушка. Сальт тебя ведёт, как рыбу на крючке. И Вейрон — не дурак. У Вейрона «Гарпун». У Вейрона сорок пять человек. — Он помолчал. — И Вейрон охотник. Он на рыбу ходит. Ты знаешь.

— Знаю.

— Ну вот, — сказал Гардт. — Я сказал.

Он встал, пригнувшись под низким потолком, и пошёл к двери. На пороге остановился.

— Пеньки надо взять больше, — сказал он, не оборачиваясь. — И парусины. Там, говорят, рвёт.

И ушёл. Исса смотрела ему вслед и думала, что за двенадцать лет Гардт ни разу не сказал «да». Он говорил «пеньки надо взять больше».

* * *

Ночью, когда все разошлись, она осталась в каюте одна. Сидела над картами. Потом отодвинула их и достала из ящика стола маленький кожаный мешочек.

В мешочке лежала жемчужина.

Тёмно-синяя. С серой искрой в глубине. Тёплая, как кожа. Дышащая — вдох, выдох, — медленно, ровно, сама по себе.

Полгода. Полгода Орвен приходил каждое утро, садился у стола, доставал тетрадь и смотрел. Полгода он записывал одно и то же: «Цвет — без изменений. Тепло — без изменений. Ритм — без изменений». Исса однажды, не удержавшись, заглянула и пересчитала: сто восемьдесят записей. Одинаковых. Как будто он ждал, что когда-нибудь будет по-другому, — и боялся этого.

Она положила жемчужину на ладонь. Смотрела на неё.

Крааль. Восточное Крошево. Три недели через открытое море, через летние шторма. Вейрон на «Гарпуне» — охотник, на шее мёртвая сердечная жемчужина. Сальт где-то в Сальтмаре, за своими окнами со стёклами. Вежливый человек в тёмном.

И Стена Штормов. И за ней — Пустошь.

— Ну, — сказала она жемчужине. — Ты-то что думаешь?

Жемчужина дышала. Вдох. Выдох. Тёмно-синим, как вода над течением.

Исса убрала её в мешочек, мешочек — в ящик и легла спать. И, засыпая, вдруг подумала — сама не зная почему, — что русал, наверное, тоже сказал бы, что это ловушка. И тоже — насмешливо, точно, подбирая слова с удовольствием — спросил бы: «И ты всё равно пойдёшь?»

И она ответила бы ему то же самое.

Глава третья

Он

На учебном корабле Инквизиции её звали Сорок Седьмая.

Не Нима. Нимой её назвала мать, на Кольце, в рыбацкой деревне, где у каждой лодки было имя, у каждой сети было имя и даже у старой козы на соседском дворе было имя — Бородавка. Сорок Седьмой её назвал человек в сером, который пришёл в деревню осенью, когда ей было десять, и поставил на землю у порога мешок с зерном. Мешок был большой. Хлеб в деревне ели по праздникам. Мать плакала, но мешок взяла.

Человек в сером посадил её в лодку и, пока они плыли к кораблю, сказал: «Имя больше не нужно. Имя — это для людей. А ты теперь инструмент. У инструментов номера». Он не был злым. Он говорил это так, как говорят о погоде.

Четыре года. Четыре года учебный корабль «Послушание» ходил вдоль Северного Венца, от фермы к ферме, и на его нижней палубе, в тесном кубрике без иллюминаторов, жили сорок восемь детей с номерами. Их учили держать ветер. Не тянуть — держать. Тянуть умели все — это было в крови, иначе бы их не купили. Держать — то есть брать ровно столько, сколько велено, и не больше, и отпускать, когда велено, и не раньше, — этому учили годами. Учили с жемчугом. На шее у каждого висел амулет — тихая жемчужина в серебряной оправе, — и, когда ветер в руках начинал вырываться, амулет разогревался и жёг кожу. Не сильно. Но каждый раз. Пока не привыкнешь брать меньше.

Ещё их учили не говорить. Ветроплёт, который говорит, — это ветроплёт, который думает. Ветроплёт, который думает, — это ветроплёт, который однажды решит, что ветер его, а не Короны.

Нима научилась не говорить лучше всех. Это было легко. Она и дома говорила мало.

Наставника их звали мастер Кель. Ему было тридцать восемь лет. Он был ветроплётом Короны с двенадцати, двадцать шесть лет носил на шее жемчуг, и он был добрый — насколько вообще можно быть добрым на учебном корабле Инквизиции. Он никогда не кричал. Он иногда приносил им в кубрик яблоки. Он называл их по номерам, но ласково, как зовут кошек.

А потом, на четвёртый год, мастер Кель начал слышать.

Сначала он просто замирал. Посреди урока, посреди фразы — замирал, поворачивал голову, будто кто-то позвал его по имени из другой комнаты. Потом начал отвечать. Шёпотом. Непонятно кому. Потом однажды ночью Нима проснулась от того, что он стоял посреди кубрика, босиком, в одной рубахе, и смотрел вниз, в доски палубы, — туда, где под ними был трюм, а под трюмом — море. И говорил: «Да. Да. Я слышу. Я иду». И из глаз у него текли слёзы.

Утром его увели. Двое в сером. Под руки. Он не сопротивлялся. Он улыбался.

Нима сбежала через неделю. В порту, на Ржавой Косе, когда «Послушание» встало на погрузку. Перелезла через фальшборт ночью и поплыла. Плыть было далеко, вода была холодная, и она всё время думала, что утонет. Но не утонула. Ветер помог. Она его не звала. Он пришёл сам.

Амулет она сорвала с шеи на берегу и бросила в воду. Три года потом пряталась по портам — Ржавая Коса, Рыбья Коса, Сальтмар. Воровала, побиралась, спала под сваями. И ни разу, ни разу за эти три года не тянула ветер. Даже когда было очень нужно. Даже когда было очень холодно. Она знала, что будет, если потянет. Она видела мастера Келя. Она видела его улыбку.

Потом была бочка с отбросами в Сальтмаре и женщина с саблей, которая сказала: «Ну? Есть хочешь? Или так и будешь рыбьи головы жевать?»

* * *

Шторм пришёл на девятнадцатый день.

Нима почувствовала его за сутки. Он ещё был далеко — где-то на юго-востоке, за горизонтом, над открытой водой, — но ветер уже стал другим. Нервным. Он дул ровно, с запада, попутный, хороший, — но под этой ровностью Нима слышала дрожь. Как у собаки, которая сидит спокойно, а шерсть на загривке стоит.

— Капитан, — сказала она утром.

Капитан стояла у штурвала. Она обернулась.

— Завтра, — сказала Нима. — С юго-востока. Большой.

Капитан посмотрела на юго-восток. Там было ясное синее небо и ровная синяя вода. Ничего.

— Насколько большой?

Нима не знала, как сказать. Она никогда не умела говорить такие вещи. Она подумала.

— Он злой, — сказала она. — Очень. Он долго шёл по открытой воде и ни во что не упирался. Ему надоело.

Капитан посмотрела на неё. Потом на карту, придавленную к штурвальной тумбе медными гирьками. До Крошева оставалось три дня. Справа, на юге, в двух днях, были Отмели. Слева, на севере, — ничего. Открытая вода. Впереди — Крошево: тысячи островов и скал, рассыпанных по морю, как крошки по столу.

— Уйти можем? — спросила капитан.

— Нет, — сказала Нима. — Он быстрее.

— Тогда встречаем, — сказала капитан. — Ферс, убрать верхние. Гардт — штормовые паруса. Всё крепить. Всё, что может упасть, — крепить. Пип — проверь люки. — Она снова посмотрела на Ниму. — Спасибо.

Нима кивнула и ушла на свою бухту у грот-мачты. Села. Взяла в руки верёвку. Пальцы сами начали вязать: беседочный, шкотовый, беседочный.

Она не говорила капитану главного. Она сама не знала, как это сказать.

Шторм был злой, да. Но не это было главное. Главное — он шёл не просто так. Он шёл туда, куда шли они. На Крошево. Нима это чувствовала: ветер под ровной западной поверхностью тянул на восток, как течение тянет щепку, — и шторм шёл по той же дороге. Будто его кто-то звал. Будто там, на Крошеве, что-то было, к чему тянуло всё — и ветер, и шторм, и их.

Это было глупо. Ветер никто не зовёт. Ветер приходит сам.

Она связала узел и затянула его так, что верёвка скрипнула.

* * *

Он пришёл на следующий день, после полудня.

Сначала — небо. Над юго-восточным горизонтом встала стена. Не туча — именно стена: ровная, тёмно-серая, почти чёрная, от воды до самого верха неба, и верхний край её загибался вперёд, как гребень огромной волны, которая вот-вот обрушится. В стене, глубоко внутри, вспыхивало — беззвучно, бело, как будто там кто-то чиркал огнивом. Потом — звук. Низкий гул, на одной ноте, от которого дрожали снасти.

Потом пришёл ветер.

Он ударил разом, без предупреждения, с юго-востока, в правый борт — и «Вдовья Доля» легла на левый так, что подветренный фальшборт ушёл под воду, и по палубе хлынуло море. Нима, сидевшая на бухте, вцепилась в грот-мачту обеими руками. Мимо неё, по косой палубе, проехал кто-то из матросов — проехал на спине, кувыркаясь, — и врезался в ванты у подветренного борта, и повис на них. Где-то наверху лопнуло — громко, как баллиста, — и над головой у Нимы, хлопая, мотаясь, полетел оторванный кусок штормового стакселя.

— Ферс! — кричала капитан. — Под ветер! Под ветер уходи!

Шхуна выпрямилась. Медленно, тяжело, стряхивая воду с палубы, — выпрямилась и развернулась кормой к ветру. Ветер толкнул её в корму, и она пошла. Быстро. Слишком быстро. Под одним штормовым гротом, под голыми мачтами, она неслась перед ветром, как лист перед метлой, и волны, огромные, серо-зелёные, с белыми гребнями, догоняли её сзади, поднимали корму, проносились под днищем и уходили вперёд.

Дождь. Не дождь — вода. Она шла стеной, горизонтально, в лицо, в глаза, в рот, и ничего не было видно дальше бушприта.

Нима сидела у мачты и держалась. И слушала.

Он был злой. Он был огромный. Он ревел над палубой, рвал снасти, хлестал водой, и Нима слышала в этом рёве — не словами, а как слышат музыку, — его ярость. Он долго шёл по открытой воде. Ему надоело. И теперь он упёрся во что-то — в них, в шхуну, в эти маленькие мачты, — и он хотел это сломать. Не со злобы. Просто потому, что мог.

Она его не трогала. Она держала руки на мачте. Она даже не думала о том, чтобы тронуть.

* * *

Сколько это длилось, Нима потом не могла сказать. Час. Три. Время в шторме не идёт — оно стоит, а шторм идёт сквозь него.

Потом в рёве ветра она услышала другой звук.

Низкий. Ровный. Бесконечный. Как будто где-то совсем близко, впереди, кто-то огромный бил в огромный барабан. Бум. Бум. Бум.

Прибой.

Нима подняла голову. Дождь хлестал в лицо. Ничего не было видно. Но она слышала — и слышала, что слышит не одна. На юте, у штурвала, капитан тоже подняла голову. И Гардт — он стоял у грот-мачты, совсем рядом, обвязавшись концом поперёк пояса, — тоже.

— Берег! — закричал Пип откуда-то с бака. Тонко, в ужасе. — Берег, капитан! Прямо по носу! Скалы!

Нима увидела.

Дождь на мгновение разошёлся — как занавес, — и там, впереди, в полумиле, может, меньше, поднималось из моря чёрное. Скалы. Высокие, отвесные, мокрые. И у их подножия — белое. Пена. Огромная, кипящая, на целую милю в обе стороны. Волны били в скалы и взлетали вверх, на двадцать, на тридцать саженей, и падали обратно, и снова взлетали.

Крошево. Внешние острова. Они дошли. Шторм пригнал их на три дня раньше. Прямо на скалы.

— Ферс! — закричала капитан. — Лево! Лево на борт! Уходим вдоль!

Шхуна дёрнулась. Начала поворачивать. Медленно. Слишком медленно. Ветер толкал её в корму, волны поднимали и швыряли вперёд, и каждая волна приближала скалы на десять саженей, на двадцать. Нима видела, как капитан и Ферс вдвоём наваливаются на штурвал. Видела, как шхуна поворачивается — на румб, на два, — ложится на бок, и следующая волна бьёт её в борт, и она снова выпрямляется кормой к ветру. Носом к скалам.

Она не уйдёт, поняла Нима. Против этого ветра — не уйдёт. Ни под каким парусом. Ни с каким рулевым.

Скалы росли. Бум. Бум. Бум.

* * *

Нима отпустила мачту.

Потом она не могла вспомнить, когда решила. Она не решала. Руки просто разжались сами — так же, как три года назад, у Ржавой Косы, сами разжались, отпуская фальшборт «Послушания», когда она прыгнула в холодную воду. Она даже не думала. Она встала — на косой, мокрой, ходящей ходуном палубе, — расставив ноги, как учил Гардт Пипа, колени мягкие, вес вниз, — и закрыла глаза.

Он был везде. Вокруг. Над ней. В ней.

Огромный. Злой. Бесконечный. Он ревел, и она чувствовала этот рёв не ушами — кожей, костями, зубами, корнями волос. Волосы у неё поднялись. Все разом. Встали дыбом вокруг головы, и она почувствовала, как по ним, по каждому волоску, пробегают колючие искры, — и где-то совсем рядом кто-то закричал. Пип, наверное.

Она не стала его держать. Его нельзя было держать. Мастер Кель учил держать, и амулет жёг кожу, и они держали — маленькие ветры, послушные, домашние, на учебной площадке у Северного Венца. Этот было не удержать. Его можно было только…

Позвать.

Она позвала.

Не словами. Не голосом. Она не знала, чем. Чем-то внутри, глубоко, под рёбрами, слева, — там, где у неё, она знала это с десяти лет, всегда было тепло, когда ветер был рядом. Она открыла это место. Совсем. Впервые в жизни — не вполсилы, не на пробу, не чуть-чуть, как тогда в Зубах Старухи. Совсем. Настежь. Как дверь в бурю.

И сказала — не словами — то, что всегда хотела сказать ему и никогда не смела:

«Я тебя слышу. Я тебя знаю. Иди ко мне».

И он пришёл.

* * *

Исса видела это. Все видели.

Нима стояла у грот-мачты, одна, без страховки, на палубе, по которой перекатывалась вода, — маленькая, тонкая, в мокрой рубахе, облепившей плечи, — и вокруг её головы стояло облако. Серебряное. Светящееся. Волосы — пепельные, мокрые, они должны были лежать, прилипнув к голове, — стояли дыбом, и по ним бегали искры. Голубые. Белые. Тонкие, как паутина, светящиеся нити бежали от её волос вверх, к мачте, к гроту, к штормовому парусу, — и парус светился тоже. По всем швам. По всем кромкам. Как будто его обшили огнём.

И грот наполнился.

Не так, как наполнялся минуту назад, — ветром, бьющим в корму. По-другому. Полотнище вывернулось. Хлопнуло — раз, громко, как удар бича, — и выгнулось в другую сторону. Против шторма. Ветер, который только что гнал их на скалы, вдруг — Исса видела это, чувствовала это ладонями на штурвале — вдруг стал другим. Не утих. Не сменился. Он остался тем же — злым, огромным, ревущим. Но теперь он дул не в корму, а в бок. Сбоку. Слева. Как будто кто-то взял весь этот шторм в руки и повернул.

«Вдовья Доля» легла на правый борт. Глубоко, страшно. И пошла. Вдоль скал. Не к ним — вдоль. Быстро. Так быстро, как она не ходила никогда, даже на лучшем ветре. Под одним штормовым гротом, светящимся по швам. Пена у скал проносилась мимо по левому борту — в двух кабельтовых, в полутора, в одном — белая, кипящая, ревущая, и брызги долетали до палубы, — но они шли мимо. Мимо.

Исса держала штурвал рядом с Ферсом и смотрела на Ниму.

Нима стояла с закрытыми глазами. Лицо у неё было белое — совсем, как бумага. Губы шевелились. А на лице — Исса это видела, и никогда потом не могла забыть — на лице у неё было выражение, которого Исса никогда у неё не видела.

Счастье.

* * *

Скалы кончились через четверть часа. Последний чёрный утёс промелькнул по левому борту и ушёл назад, и за ним открылся пролив — широкий, тёмный, с кипящей водой, — а за проливом, за мысом, лагуна. Тихая. Закрытая со всех сторон. Шторм бил в мыс, ревел над ним, но в лагуну не заходил.

«Вдовья Доля» влетела в пролив, пронеслась через него и вылетела в лагуну. И остановилась — сама, разом, будто её схватили под уздцы.

Грот обвис.

Искры на швах погасли.

Нима открыла глаза. Посмотрела вокруг — медленно, как человек, который проснулся и не понимает, где он. Посмотрела на лагуну. На скалы. На шторм, ревущий за мысом. На свои руки.

Волосы у неё медленно опустились. Легли на плечи. Мокрые.

Потом у неё подогнулись колени, и она села на палубу.

* * *

Первым к ней подбежал Пип. Он скатился откуда-то с бака — Исса не видела, откуда, — и упал на колени рядом, и схватил её за плечи, и тряс, и говорил что-то, быстро, захлёбываясь, и Исса не сразу поняла, что Пип говорит не на коронном. Он говорил на своём. Островитянском. Тихо, певуче, с придыханием на гласных. Слова лились из него сами — он, кажется, сам не замечал. Нима не понимала ни слова. Но она подняла руку и положила её Пипу на голову, как Исса клала ей.

Гардт стоял у грот-мачты. Он так и не отвязался. Он стоял, держась за конец, обвязанный вокруг пояса, и смотрел на Ниму. На маленькую девушку, сидящую на мокрой палубе. На серебряную пыль, ещё оседающую с паруса.

Потом он медленно поднял правую руку. Коснулся лба. Груди. Левого плеча. Правого. Знак Кормчего — тот, что делают в шторм, когда просят провести мимо камней. Исса видела, как Гардт делает его. Много раз. Перед боем. В Зубах. На отмелях.

Но никогда — после.

Он опустил руку. Взялся за деревянную фигурку на шее. Сжал. И отпустил. Ничего не сказал.

Исса отдала штурвал Ферсу и пошла к ним.

* * *

Нима сидела, уронив голову на колени. Пип, всё ещё всхлипывая, обнимал её за плечи. Исса присела рядом.

— Нима.

Нима не подняла головы.

— Нима. Посмотри на меня.

Нима подняла. Глаза у неё были красные, мокрые — от дождя, от слёз, Исса не знала. Губы — белые.

— Я не вполсилы, — сказала Нима. Шёпотом. — Капитан. Я не вполсилы.

— Я видела.

— Я его позвала. Совсем. Я не держала. Я… — Она запнулась. — Я никогда так не делала. Никогда. Нам нельзя было. Мастер Кель говорил, что если позвать совсем — назад не отпустишь. Что он войдёт и не выйдет.

— Он вышел?

Нима долго молчала. Прислушивалась — Исса видела, — к чему-то внутри себя.

— Вышел, — сказала она наконец. — Он ушёл. Он… он не злой, капитан. Он просто большой. Ему было одиноко. — Она вдруг засмеялась. Тихо, сипло, с всхлипом. — Ему было одиноко, а я его позвала, и он обрадовался. Вот и всё. Вот и всё.

На страницу:
2 из 3