
Полная версия
Бюджетное место

Мирослав Иванцов
Бюджетное место
Глава 1
БЮДЖЕТНОЕ МЕСТО
роман
Глава первая
Поезд
Поезд трогается в 22:17, и мама идёт вдоль вагона за моим окном, пока есть перрон. Она не машет рукой. Она держит ладонь на уровне моего плеча - так держат за руку ребёнка, который уже вырос, а привычка осталась. Потом перрон кончается, и её нет. Я стою в тамбуре и слушаю колёса. Если я сейчас заплачу, это ничего не изменит. Поэтому я не плачу.
Я поставил себе это правило ещё дома: не делать того, что ничего не меняет. С мамой правило не работает. Со мной, похоже, тоже.
У меня один рюкзак. Старый, серый, с молнией, которая закрывается в два приёма: до половины свободно, дальше с усилием. В нём все мои вещи на ближайшие месяцы. Мне семнадцать, и вся моя жизнь помещается в один рюкзак. Я ещё не решил, как к этому относиться.
Моё место - тридцать шесть, боковое, у самого туалета. Напротив — женщина с мальчиком лет пяти. Она разворачивает бутерброды с копченной колбасой, и запах доходит до меня быстро, потому что я не ел с обеда. У меня в пакете жареная курица: мама пожарила её специально в поезд. И банка клубничного варенья, обёрнутая полотенцем и моими носками, чтобы не разбилась. «Клубника, твоя любимая», - сказала она. Моя любимая - вишня. Я не поправил её. В этом году вишни не было, но дело не в вишне.
Я сижу напротив женщины с бутербродами и думаю: если я достану курицу и начну грызть её в дороге, они будут коситься. Никто не скажет ни слова. Им не нужно говорить — я и сам всё скажу за них, внутри, быстрее их.
Поэтому я не ем. Я еду голодным в Москву. Меня зовут Мирослав Иванцов, мне семнадцать лет, я поступил на бюджетное место в престижный ВУЗ. Но мне стыдно есть жареную курицу. Я злюсь на себя.
Три тысячи рублей лежат в носовом платке. Мама сложила их треугольником и отдала мне на перроне, быстро, как передают что-то запрещённое. Мама работает в соцзащите: восемь часов в день она объясняет чужим людям, как прожить на пособие, и знает наизусть все выплаты и субсидии. «Это на первое время». Она не сказала, на сколько и сколько можно тратить в день. Мы оба посчитали, на сколько это может хватить. И оба не стали произносить вслух, что посчитали.
Куртка у меня тоже одна. Она лежит в рюкзаке, свёрнутая в трубу. Мама говорила: купи вторую. Я сказал: куплю в Москве. Мы оба знали, что я не куплю.
Отец простился со мной по видеосвязи за день до отъезда. Экран дрожал и рассыпался на квадраты, и его лицо то появлялось, то собиралось заново, будто он всё время немножко уезжал. Он сказал три вещи: «Ничего не бойся. Никого ни о чём не проси. И не лезь в долги». Потом начал говорить что-то ещё - и связь оборвалась на середине слова. Я не знаю, что он хотел сказать. Я думаю об этом оборванном слове до сих пор. Оно могло быть любым.
Переписка у нас с ним не частая. Он пишет, когда есть связь. А связь бывает не всегда. Год назад он ушел на СВО, сейчас воюет где-то в Судже.
Смотрю на свой смартфон. Трещина идёт через экран из угла в угол, старая, уже притёртая. Телефону уже пять лет, и мне иногда кажется, что он тоже уезжает учиться.
В Ртищево мы стоим двадцать минут. Я выхожу на перрон: ночь влажная, тёплая, пахнет шпалами и чужими сигаретами. У выхода курят двое парней моего возраста, громко смеются. Я встаю рядом, руки в карманах, и не курю. Мне семнадцать, я поступил на бюджет, и мне почему-то важно, чтобы они подумали, что я тоже умею курить, просто не хочу. Я стою и смотрю на свои кеды.
Отправляю: «Доехал до Ртищево. Всё нормально».
Это правда. Всё нормально: я еду, я поступил, у меня есть место, которое я занял сам, никого ни о чём не прося, как велено. Через двадцать минут телефон дрожит в руке: «Хорошо. Держись, мы с тобой».
Я перечитываю это поверх трещины. «Мы с тобой». За окном тёмное поле, за полем другая тьма, а он там — пишет мне двадцать слов в сутки, и все они про меня. Я должен ответить что-нибудь лёгкое. Нормальное. Как у людей.
Печатаю: «Мне страшно».
Смотрю на эти два слова дольше, чем нужно. Они маленькие и честные, и они целиком про меня, и они совсем не подходят для чата, где отец спит по три часа и пишет «держись». Один из нас двоих имеет право бояться вслух. Я решаю, что это он.
Стираю. Мессенджер сам сохраняет черновик, и я знаю: теперь «Мне страшно» лежит внутри телефона, под его именем, невидимое. Как будто стёртого нет. Как будто его не было.
Отправляю: «Ага». «Спокойной ночи» я не пишу — «спокойной ночи» звучит как прощание.
В вагоне темно, пахнет лапшой из стаканчиков, кто-то храпит на верхней полке. Я забираюсь на свою боковушку, разворачиваю платок, пересчитываю: три тысячи. Сворачиваю обратно треугольником, как мама. У неё углы сходятся, у меня — нет. Пробую ещё раз. Не сходятся. Ладно.
И тогда, в темноте, под стук колёс я ловлю себя на том, что репетирую. Беззвучно, в голове: «Мирослав. Из Саратова. На бюджет». Как будто я уже стою перед ними - перед всеми, кого ещё не видел. Как будто от того, как я это скажу, зависит что-то важное.
Мне не важно, что они подумают. Я не хочу им нравиться.
Я повторяю это про себя, как заклинание. Раз. Два. На третий раз я понимаю, что вру, и от собственной лжи мне становится так противно, что хочется разбудить весь вагон и сказать кому-нибудь правду. Не разбужу. Не скажу. Закрою глаза.
Курица лежит в пакете под полкой, и я думаю о ней, как о человеке, которого подвёл. Утром, в Москве, я съем её где-нибудь в углу, стоя, чтобы никто не видел.
За окном летит тёмная страна: поля, леса, одинокие огни. Позади - мама на пустом перроне. Впереди - список, где двадцать седьмой строкой сверху написано: «Иванцов Мирослав, бюджет». Я смотрел на эту строку месяц назад так долго, что учительница спросила, всё ли в порядке. Всё. В порядке
Колёса стучат ровно, как кто-то большой и равнодушный пересчитывает всё, что у меня есть. Три тысячи рублей в носовом платке. Одна куртка. Банка варенья не с той ягодой. Отец - «мы с тобой». Мама – с тремя тысячами. И я — бюджетное место.
Кажется, всё. Кажется, пока этого должно хватить.
Метро
Поезд вползает в Москву так же, как ночью выползал из Саратова, - не торопясь, медленно…. Я стою у выхода с рюкзаком и смотрю в окно.
На Павелецком вокзале я выхожу в людской поток и позволяю ему нести меня. Люди идут стеной, и я иду стеной. Я месяц готовился к Москве по видео: смотрел, как выходят с вокзалов, как переходят дороги, как держат рюкзак. Думал, труднее всего будет разговаривать. Труднее всего - не затормозить посреди зала. Кто тормозит, того сносят, и никто не оборачивается.
Курицу я съедаю прямо там, в зале ожиданий, за колонной, стоя, как и планировал ещё в поезде. Разрываю фольгу, грызу, обгладываю кости, складываю в пакет. В Саратове это была бы просто еда. Здесь мне кажется, что я делаю что-то не то, и я ем быстро, как вор. Никто не оборачивается. Может быть, дело не в Москве. Может быть, дело во мне. Курицу я доедаю до последнего куска, потому что не знаю, когда поем дальше. Это лучшая еда в моей жизни. Варенье уцелело: полотенце и носки сделали своё дело.
У входа в метро пахнет кофе - настоящим, из кофейного ларька. Четыреста рублей. Я стою и делю эти четыреста в голове на проезд и доширак, и деление складывается в приговор. Я не покупаю кофе. Не потому, что не хочу. Потому что не могу. Люди со стаканами проходят мимо, и между нами не километры - между нами эти самые четыреста рублей.
В кассе метро я разворачиваю носовой платок и отдаю через окошко триста рублей — на карту. Кассирша смотрит на платок ровным профессиональным лицом, и я благодарен ей за это лицо. Десятая часть всего, что у меня есть, теперь живёт в на красивой карточке. Денег у меня мало, зато теперь у меня транспортная карта, я теперь такой же как все.
Эскалатор уходит вниз глубоко, как шахта. Я встаю справа, потому что все стоят справа. Правила этого города написаны на спинах тех, кто стоит. Я читаю.
Схема метро висит во всю стену, огромная, разноцветная, как карта чужой страны. Я фотографирую её. В моём смартфоне нет ни одного снимка Москвы, зато теперь будет схема метро. Трещина проходит через Кольцевую, и половина станции «Павелецкая» ложится на мутную полосу. Ладно. Комсомольскую я и так знаю: я на ней стою.
До Коньково - Кольцевая до Октябрьской, потом оранжевая ветка вниз. Я выучил это дома, в Саратове, за месяц до отъезда, и сейчас повторяю про себя, как стихи: «Павелецкая - Октябрьская - Коньково». Семнадцать лет, бюджетное место и съема метро наизусть.
Указателей здесь много: «Переход на Кольцевую линию», стрелка, коридор, лестница, снова коридор, снова стрелка. Я иду быстро и ровно, с лицом человека, который здесь живёт. Лицо - это всё, что у меня есть, и я ношу его, как рюкзак, не расставаясь.
Один раз я всё-таки промахиваюсь. Захожу в вагон - и уже на пороге вижу по табло, что поезд идёт не в ту сторону. Выскакиваю назад ровным движением, с невозмутимым лицом. Двери закрываются у меня за спиной. Никто не смотрит. Совсем никто. Поезд уезжает, толпа течёт мимо, и я стою в ней, как камень в реке: вода обтекает и не интересуется.
На Кольцевой вагон набит. Я держу рюкзак перед собой, как щит, и смотрю в схему над дверью. Люди не смотрят друг на друга – почти все смотрят в смартфоны. Я тоже смотрю в схему. В Москве удобно делать вид, что тебя нет: тут это делают все.
В тёмном окне напротив отражаюсь я: серая куртка, рюкзак на груди, лицо уставшего человека. Я смотрю на это лицо дольше, чем нужно, и ловлю себя на мысли, что завтра его увидят новые люди. Они решат по этому лицу, кто я такой. Я поправляю воротник.
Переход на Октябрьской долгий, с лестницами и поворотами. Я ни у кого не спрашиваю дорогу — «никого ни о чём не проси», правило номер два. Возле перехода стоит дежурная в оранжевом жилете, готовая помочь каждому. Я прохожу мимо неё на полметра дальше, чем нужно. Читаю указатели и делаю вид, что всё понимаю. Получается так себе, но стороны - вполне.
Оранжевая ветка идёт на юг. Шаболовская. Ленинский проспект. Академическая. Профсоюзная. Новые Черёмушки. Калужская. Беляево. Я не сплю. Я считаю каждую станцию, как деньги: боюсь пропустить свою остановку.
Коньково. Эскалатор выносит меня наверх, и Москва, которую я увидел, оказывается совсем не открыточная: девятиэтажки, ларёк с шаурмой, люди с азиатскими лицами. Москва, которую я представлял, была открытка - башни, купола, огни. Четыре года я буду считать это Москвой. И это будет честнее открытки.
За всю дорогу от Павелецкого вокзала до Коньково - мне в глаза не посмотрел ни один человек. Я приехал, а город не заметил моего приезда. Никто не смотрит. В этом и суть: Москве до меня нет дела, пока я сам не напомню о себе.
Я достаю телефон и отправляю отцу: «Доехал до Коньково. Всё нормально». Маме напишу из общежития: ей важно, когда я буду на месте.
Надеваю рюкзак. У меня есть четыре года, триста рублей на карте и двадцать седьмая строка в списке. Я сам о себе напомню - сначала общежитию, потом университету, потом городу. В таком порядке.
Общежитие
Общежитие стоит во дворе за шиномонтажом: шестнадцать этажей серого бетона. Здание не новое, но вполне приличное. У вахты пахнет хлоркой и старыми матрасами. От матрасов хлорка не спасает.
Перед вахтой толпятся первокурсники с родителями. У всех большие разноцветные чемоданы на колёсах: папы несут, мамы командуют, бабушки страхуют. Я стою в очереди один, с рюкзаком. Никто не удивляется, и я не удивляюсь.
Комендант, которую зовут Валентина Ивановна, судя по бейджику, сидит в стеклянной будке и берёт мой паспорт. Она сверяет фамилию с приказом о зачислении и говорит строго: «Первый курс? Правила на стене. Ключ потеряешь – заплатишь штраф. Бельё получишь внизу, душ на этаже, отбой в двадцать три». Ни о чём не спрашивает. Мне отчего-то легче: с ней не нужно ничего изображать.
Правила висят справа под стеклом: «ПРАВИЛА ВНУТРЕННЕГО РАСПОРЯДКА» - двенадцать пунктов. Я читаю все, до последнего, пока очередь шевелится за спиной. Мне спокойнее, когда правила написаны: правила можно выучить наизусть. У отца их три. Здесь двенадцать, нормальный набор.
Комната пятьсот четырнадцатая, пятый этаж. Два стола, два шкафа, две кровати, на полу линолеум, вытертый до основы. Сосед уже здесь: его половина - с полотенцем, книгами и пакетами; моя - пустая, кровать просто с матрасом, который многое помнит. Кровать у окна достаётся мне: сосед машет на неё рукой - «бери, я к двери привык».
Потом он спрашивает: «Откуда?» - «Из Саратова». Он кивает: «Нормально». И всё. Возвращается к своему полотенцу, как будто мы обсудили всё, что людям положено обсуждать в первый день.
Я жду продолжения. Подвоха нет. В поезде я репетировал: «Мирослав. Из Саратова. На бюджет», - готовился к прищуру, к шутке, к вопросу «и сколько ты набрал». Никто не спросил. Репетиция не понадобилась. Это первое «нормально» за два дня, которое ничего от меня не хочет.
Рюкзак пустеет за пять минут: вся жизнь на ближайшие месяцы помещается в тумбочку, половину шкафа и два крючка. Телефон я кладу под матрас - так я услышу его ночью, если он завибрирует. Платок с деньгами сворачиваю треугольником, как мама, и прячу в носок - тот самый, который ещё утром держал банку. Это не смешно. Это привычка человека, которому некомфортно. Некомфортно - мне.
Банка варенья встаёт на подоконник - клубничная, не моя любимая. За окном - двор: качели, машиын, девятиэтажка напротив, между ними тополя. Это будет моя Москва на четыре года.
Маме пишу: «Заселился. Всё хорошо». Она отвечает через минуту — у неё, в отличие от отца, связь всегда есть: «Ура!!! Очень рада!!! Обнимаю. Поешь нормально, не экономь на еде. Позвони мне, как сможешь». Три восклицательных знака — по-прежнему её подпись. Я знаю, что это значит: у неё пересохло в горле, и словами получается не всё. Я пишу: «Хорошо, мам». Слово «мам» я не стираю. Оно маленькое, и оно всегда подходит.
Вечером общежитие оживает по своему графику: из коридора слышны шаги, в кухне кто-то готовит, кто-то напротив учит вслух английский и путает времена. Сосед лежит в наушниках и смотрит в потолок. Я сижу на своей кровати и не знаю, куда деть себя. Дома я знал.
Пишу отцу: «Заселился. Всё хорошо».
Он отвечает через сорок минут: «Горжусь тобой, сынок».
Я печатаю: «Спасибо, пап». Стираю «пап». Отправляю: «Спасибо». Одно слово - и мне кажется, что это мало. Больше у меня сегодня нет. Черновик «Мне страшно» из поезда всё ещё лежит под его именем. Я его не трогаю: пусть лежит - он честнее всего, что я сегодня отправил.
Ключ я ещё днём привязал шнурком к молнии рюкзака: терять его я не планирую. Я ложусь на кровать у окна и слушаю, как в трубах гудит вода. Телефон - под матрасом. Деньги - в носке. Варенье - на подоконнике. Ключ - на молнии. Правила - на стене, все двенадцать пунктов, я их выучил. Всё, что у меня есть, разложено по местам, как в поезде. Завтра - первый семинар.
Кампус
Кампус видно отовсюду: главное здание стоит посреди района, как корабль, который припарковали между панельками и забыли поднять якорь. Я выхожу из общежития заранее - за час, чтобы поискать аудиторию не в панике, а с запасом. В рюкзаке вода, тетрадь, ручка и расписание, переписанное от руки: так надёжнее.
В холле прохладно, пахнет полиролью и духами. Люди движутся быстро и по делу, как будто все, кроме меня, получили карту местности при рождении. На первом этаже - стенд со списками групп: фамилия, аудитория первой пары. Я нахожу свою - седьмая сверху. Аудитория четыреста двенадцать, четвёртый этаж.
Спрашивать дорогу я не буду: «никого ни о чём не проси», правило номер два. Есть указатели - «аудитории 401–430: лифт направо, лестница прямо». Я выбираю лестницу: в лифте придётся стоять слишком близко к людям, которых я пока не умею держать на расстоянии.
Около аудитории стоят четверо. Я слышу их раньше, чем вижу: они очень громкие. У парня в центре футболка с логотипом какого-то дорогого бренда, которого я не знаю, но знаю, сколько примерно стоит: как моя еда на месяц. У девушки на запястье часы, как маленький телевизор. Третий внимательно смотрит на парня в футболке. Четвёртый стоит чуть поодаль и молчит. От них пахнет дорого - так пахнет магазин, в который я никогда не заходил. Они не злодеи из фильма. Злодеи из фильма грубы. Эти — расслаблены. Но им ни разу в жизни не говорили «тише».
Они играют в свою игру. Смотрят на студента и решают, поступил тот бюджет или контракт. Угадывают по кроссовкам, по лицу, по тому, как человек держит рюкзак. Не успел я к ним подойти, как меня уже выбрали.
— Ты бюджетник? — спрашивает парень в дорогой футболке.
— Да, — говорю я.
Пауза короткая, как споткнувшийся пульс. Он смотрит на меня быстро и сверху вниз, как на ценник. Потом улыбается, приветливо, в упор, как старому знакомому.
— Сочувствую.
Девушка смеётся первой - быстро и громко, как будто боится опоздать. Третий мерзко хихикает. Молчаливый не смеётся.
Уши у меня горят: сначала всегда горят уши, потом садится голос. Лицо у меня отцовское - снаружи ничего не прочитано. Спасибо, папа.
У меня есть что ответить. Правильные слова выстраиваются в голове за секунду до и на час позже: «Сочувствую твоим родителям, что деньги на ветер выбросили». Или просто: «Не надо». Но я молчу. Не потому, что слабый. Потому что я всё ещё хочу, чтобы они меня приняли. Хоть один. Это самое противное, что я узнал о себе за два дня.
— Артём, мы идем на лекцию? — спрашивает девушка.
Они заходят в аудиторию. Коридор пустеет. В месте, где они стояли, остался запах дорогого магазина. И только теперь приходят настоящие ответы - острые, побеждающие, ненужные. Они всегда приходят, когда коридор пуст. Я говорю пустому коридору ровно и тихо: «Сочувствую тебе тоже». Получается не страшно. Получается жалко. Я ненавижу себя за молчание - и почти так же ненавижу себя за то, что репетирую победы на пустом этаже.
До семинара девять минут. Я вхожу в аудиторию четыреста двенадцать и сажусь у окна. Я теперь сажусь около окна всегда. Пусть хоть что-то в моей жизни будет постоянным.
Первая лекция
Аудитория четыреста двенадцать наполняется за пять минут до пары. Люди выбирают места так, как будто от этого зависит срок: кто-то вглубь, кто-то к стене, девушка с конспектами - в первый ряд, поближе к доске. На доске выведено мелом: «Город и человек в русской литературе». Настоящим мелом.
Артём со своей компанией сидят в центре, рядом, как один организм, и полушёпотом, смеясь что-то обсуждают. Они не смотрят по сторонам. Им не нужно производить впечатление. Место они занимают как своё: и место, и аудиторию, и весь этот университет.
Преподаватель, который представился Андреем Петровичем моложе всех преподавателей, которых я видел в жизни: джинсы, свитер, термокружка. Он не встает за кафедру - садится на край стола и спрашивает, не сверяясь со списком:
— Ну что. Первые дни в новом городе. Кто-нибудь уже понял, как город с вами обошёлся?
Артём отвечает первым. Он не тянет руку — просто начинает говорить, спокойно, как продолжают разговор.
— Город — это система, в которой человеку проще всего остаться незамеченным. У Достоевского Петербург так устроен: лестницы, чёрные ходы, доходные дома — человек там функция пространства. А Москва работает наоборот: здесь нельзя затеряться, тебя постоянно считывают - по одежде, по взгляду, по реакции. Поэтому человек в большом городе вынужден собирать себя заново.
Он не ищет слов: они стоят у него наготове, как в витрине. Пара человек кивает. Девушка слева записывает. Андрей Петрович кивает тоже: «Нормально. Кто ещё?»
Пауза. Я знаю паузы: я в них живу всю эту неделю. Она тянется. Андрей Петрович ждёт терпеливо, как будто у него есть время, и в тишине я слышу, как кто-то стучит ручкой по парте. Мне от этого ожидания становится не по себе - и я говорю раньше, чем успеваю передумать.
— У нас под окном трамвай ходил.
Голос звучит громче, чем я хотел. Оборачивается половина аудитории.
— Он скрипел на повороте, и я по этому скрипу просыпался.
— И ещё. В нашем подъезде здороваются. Все со всеми. Не потому что дружат - просто если не поздороваться, день начинается неправильно. И Волга у нас такая, что другого берега не видно. Я всю жизнь думал, что так у всех.
Я замолкаю. Я не знаю, как это связано с литературой. Я просто рассказал, как у нас.
В аудитории тихо. Ручка перестаёт стучать. Слышно батарею и то, как за окном проехала машина.
— Интересно, - говорит Андрей Петрович. И по-настоящему так: я умею отличать — мне всю жизнь отвечали из вежливости. — Правда интересно. Так, дальше...
И он идёт дальше по теме, как будто ничего не случилось. А мне мало. Я хочу, чтобы он спросил ещё —- про трамвай можно говорить полчаса. Я ловлю себя на этом и злюсь: только что чуть не сгорел от внимания и уже хочу ещё. Вот тебе и «никого ни о чём не проси».
Артём оборачивается - не сразу, через минуту, между вопросами. Смотрит дольше, чем нужно. В прошлый раз, у лифта, он меня не видел: я был фон, ценник, недоразумение с рюкзаком. Теперь увидел. Улыбается не так, как тогда: тогда было весело, теперь деловито.
Меня заметили.
До конца пары я не говорю больше ни слова. Артём отвечает ещё дважды, гладко, как по накатанной: у него абзацы готовые, у меня - трамвай и подъезд. Его ответы не стоят ему ничего. Мой стоил моих семнадцати лет.
* * *
Вечером в комнате никого. Телефон начинает вибрировать в семь: раз, второй, потом не перестаёт. Чат курса. Фотография - я на семинаре, снято сбоку, из-за чужого плеча. Я сижу слишком прямо, ручку держу двумя руками, как лопату. Подпись: «Когда первый раз увидел Москву».
Ниже сыплются смеющиеся смайлики. Я считаю. Двадцать три. Я не собирался считать.
Артем ставит тоже - один, как все, без текста. И это почему-то хуже, чем текст: остальные смеются, а он подтверждает. Ему даже не пришлось стараться.
Я начинаю печатать. Стираю. Печатаю - выходит злее, чем нужно. Стираю. Ответить - значит признать, что мем про меня. А он про меня. Молчание начинает походить на характер.
Я открываю чат с отцом. Пишу: «Всё хорошо. Тут интересно». Отправляется — одна галочка, вторая. Пальцы сами дописывают: «Мне страшно».
Я смотрю на эти два слова. Эту фразу я уже стирал — в поезде, под этим же именем. Кажется, мне предстоит стирать её ещё долго. Стираю. Кладу телефон экраном вниз.
За окном шумит Москва. Не красивая, громкая. Я не плачу. Мне просто нужно, чтобы руки что-то делали.
Я достаю тетрадь, в клетку, дешёвую. Открываю первую страницу и вывожу крупно, продавливая бумагу: «Я не буду извиняться за то, что я здесь». Буквы выходят кривые. Я их не исправляю.
Это не поражение. Это начало сопротивления.
Глава вторая
После мема
После мема прошло три дня. Все три я ждал разговора: в коридоре общежития, у вахты, на кухне. Готовился к нему, как к экзамену, про который знаю только одно: он будет.
Ответы у меня готовы. Четыре варианта, отработанные в душе, где слышно только воду. На «Ну как Москва, увидел?» — «Видел. Не впечатлился». На «Твой мем?» — «Мой. Могу еще». Ещё два лежат про запас. В душе они звучат как готовые. Возле живых людей мне ни разу не пригодился ни один.
Суббота и воскресенье прошли спокойно. Я выходил только за хлебом, постирал две футболки и выучил несколько уроков. Телефон лежал экраном вниз, и я переворачивал его чаще, чем ел. Новых сообщений не было. Старые никуда не делись: мем, смайлики и ещё один, двадцать четвёртый, пришедший в ночь на субботу от человека, которого я не знаю.
В понедельник я встаю в семь, за пятнадцать минут до будильника. Умывальник на этаже пустой. Сосед спит, накрывшись с головой. Я умываюсь холодной водой и смотрю в запотевшее зеркало ровно столько, сколько нужно.
Завтрак: хлеб и клубничное варенье с подоконника. Клубничное оказывается съедобным, если не думать о вишне. Я стараюсь не думать о вишне.
Перед выходом пересчитываю деньги в носке. Пересчитывать бессмысленно: от внимания сумма не растёт. Я всё равно пересчитываю. Привычка человека, которому некомфортно, переехала сюда вместе с человеком.
До корпуса двенадцать минут, если идти мимо гаражей и через арку. Эту дорогу я выучил сразу же. Навстречу идут люди с кофе, с портфелями, с детьми за руку. Я иду с рюкзаком и четырьмя ответами в голове.
Учебный корпус, лестница, четвёртый этаж, четыреста двенадцать. Всё как тогда.

