
Полная версия
Украсть покойника
— Семь лет, выходит.
— Двадцать шестого выйдет семь и семь дней.
Я должен был сообразить сам, ещё когда она назвала закрытие весовой. Закон «семи и семи» в Хальвене знает всякий, у кого пропадал родственник или должник. Семь лет и семь дней человек может числиться нерассчитанным: ни живым, ни мёртвым. Потом его списывают. Что за ним было, делят пополам Дом Меры и корона. Исключение одно: долги, как самая живучая часть человека, остаются семье.
— Стало быть, у покойника есть что делить.
— Или есть что платить.
— В меняльном ряду говорят — платить.
— Тогда зачем он ей двадцать шестого? — спросила Адель. — Если его спишут и долги всё равно останутся на ней, оттиск ничего не меняет.
— Меняет, если по нему успеют свести расчёт, — Бор покачал кружку, разглядывая дно. — Сведён — значит, умер по всей форме. Тогда вдова. А вдове с долгами проще, чем жене нерассчитанного. Мне мерная мать объясняла, я половину не понял. Там ещё что-то про наследование.
— Значит, она хочет не мужа, — заключила Адель. — Она хочет запись.
— Она хочет и то и другое, — возразил я. — Одно другому не мешает. Люди редко хотят чего-то одного.
Версия складывалась простая и некрасивая. Сестра прячет оттиск. Вдове он нужен в храме до двадцать шестого, иначе она до конца жизни будет платить чужие векселя. Письмо, песок и семь лет в эту версию не лезли, но на то она и первая.
— Это ещё не всё.
Бор допил, поставил кружку на полку и только потом продолжил. Так он делает, когда приносит что-то, чего не просили.
— Писарь говорит, эту страницу за месяц открывали трижды. Первой приходила она сама, ещё в Девятом. Сегодня я. А между нами — господин, который не назвался и дал писарю створку, чтобы тот его забыл.
— И писарь?
— Створку взял. Лицо забыл, как договаривались. Манжеты запомнил: про манжеты уговора не было. Правая в чернилах по самую пуговицу. Переписчик или кто-то, кто целый день пишет чужое.
— Давно он приходил?
— Дней десять назад.
Я посмотрел на доску. Обрезок с номером двести семнадцать висел под «ОЧЕНЬ СЛОЖНОЕ», а через два столбца от него желтела старая записка: «Всё, за что платят слишком легко».
Кто-то узнал о сроке раньше нас и заплатил, чтобы об этом не знали. Клиентка об этом человеке либо не слышала, либо промолчала. И то и другое стоило дороже пятидесяти арок, а цену я уже назвал.
— Перевесить? — спросил Бор.
— Утром перевешу.
Он пошёл за плащом. Мира держит ужин до восьмого колокола и ни минутой дольше; это правило старше любого из наших.
* * *
Столбик я всё-таки сложил заново. Аванс в него не вошёл: пока поручение не исполнено, это чужие деньги, которые лежат у нас. Вышло на две створки хуже, чем утром, из-за копии у Тонка.
Потом я прикрыл угли, задвинул засовы на обеих дверях и поднялся к себе. Пирог я съел на лестнице, стоя, потому что хотел только попробовать. Адель у себя ещё не ложилась: под её дверью лежала полоса света, и слышно было, как она переставляет склянки. На площадке третьего этажа было темно. Там всегда темно.
Колокольчик над входной дверью у нас голосистый. Его слышно в моей комнате и во сне, и в ливень, и из-под подушки, это проверено. В ту ночь он молчал.
Разбудила меня дверь. Свою я на ночь не закрываю до щелчка, и когда внизу отворяют входную, по лестнице идёт тяга, а моя качается и стукает о косяк. Один раз, негромко. За три месяца я запомнил этот звук, как и то, что третья ступенька сверху скрипит посередине, а седьмая — у стены.
Я полежал, слушая. Дождь. Больше ничего. Шагов внизу не было, и это мне понравилось меньше всего: человек, который не шумит в чужом доме в темноте, знает, зачем пришёл.
Сапог я надевать не стал. Нож взял.
Лестница спускается в приёмную у самого входа. Я прошёл третью ступеньку по краю, седьмую по середине и встал внизу, спиной к двери. Засов был отодвинут. Колокольчик кто-то заботливо обмотал тряпкой и подвязал язычок ниткой, чтобы не качался; работа была аккуратная, я бы сам лучше не сделал.
На моём столе стоял потайной фонарь, открытый на одну щель, и щель светила на реестр. Над книгой склонилась узкая спина в мокрой куртке; палец с обкусанным ногтем вёл по последней строке.
Дверца шкафа была приоткрыта. Из темноты между плащами на гостя смотрели две чёрные пуговицы — чуть мимо, как всегда.
— Положи на место то, что взял.
Фонарь не дрогнул. Спина не обернулась. Это я оценил.
— Я ещё ничего не взял, — ответили от стола. Голос был молодой и обиженный. — Я только начал.
Глава 2
Бежать он начал не сразу, и это тоже говорило в его пользу.
Сначала он закрыл реестр. Аккуратно, заложив страницу лентой, как она и лежала. Потом задвинул шторку фонаря, и в приёмной остался только красный отсвет углей. Потом заговорил в темноту, рассудительно, словно мы с ним третий час сидели за одним столом:
— Если я сейчас пойду к двери, вы меня ударите?
— Смотря как пойдёшь.
— Ногами. Руки вот, — судя по шороху, он их поднял. — Нож у вас длинный?
— Мне хватает.
— Тогда я лучше не к двери.
И пошёл не к двери. Он ушёл вбок и назад, к кухне, так тихо, что я понял это только по сквозняку: кто-то толкнул кухонную дверь. Окно в приёмной я заколотил в первую же неделю, рама там гнилая, а кухня выходит во двор, и засов на ней я задвигал сам, два часа назад. Он должен был провозиться с ним хотя бы столько, сколько мне нужно на шесть шагов.
Провозился он меньше. Когда я вошёл в кухню, засов был уже отодвинут и дверь во двор приоткрыта, в щель несло дождём. Гость стоял на пороге одной ногой, а вторую не мог оторвать от пола.
Он дёргал её молча и сосредоточенно, как тянут сапог из болота.
На лестнице появился свет. Адель спускалась с лампой в одной руке и бумажным пакетом в другой, в халате поверх рубашки и в очках. Очки на ночь она снимает; значит, не ложилась.
Она ткнула лампой в сторону порога, и я сперва решил, что предупреждают гостя.
— Не наступай на порог, Рик. Там удерживающий контур. Третьего класса.
— Откуда там контур?
— Я кладу его каждый вечер. На входную дверь нельзя: утром приходит Бор. А через кухню никто не ходит.
Я посмотрел под ноги. Вдоль кухонного порога, от косяка до косяка, тянулась белая линия в палец шириной, и в лампе было видно, что она не просто насыпана, а выведена: по краям шли мелкие зубцы, какими Адель подписывает пакеты.
— Каждый вечер, — повторил я. — Три месяца.
— Щепоть в неделю, если не наступать. После срабатывания нужно класть заново.
— Это и есть наш счёт от Соляной палаты?
— Малая его часть. Я покажу выкладки.
— Это что, мушиная бумага? — спросил с порога гость. Он перестал дёргать ногу и рассматривал линию с уважением. — Я такую в лавках видел, у ювелиров. Ни разу не видел, чтоб в жилом доме на чёрном ходу. Вы богатые, что ли?
— Нет, как видишь.
— Тогда зачем?
— Я не знала, что не сработает раньше, — объяснила Адель. — Это был опыт.
Лампу она подняла выше, и я наконец его разглядел. Лет двадцати, а на вид и того меньше. Узкий, жилистый, чёрные вихры торчат во все стороны, нос когда-то сломан и сросся с лёгким поворотом влево. Куртка на нём была с чужого плеча, зато сапоги свои, мягкие, без каблука и без единой железки. Такие шьют на заказ люди, которым важно, как звучит шаг.
Он посмотрел на меня, на нож, на Адель, на линию. Потом присел, расстегнул на левом сапоге две пряжки и вынул из него ногу. Сапог остался стоять на пороге.
Это было сделано так быстро и так спокойно, что я успел только шагнуть. Он уже стоял во дворе, под дождём, в одном сапоге, другая нога в чулке, и между нами была открытая дверь.
— До свидания, — вежливо попрощался он.
— Сапог забыл.
Он остановился.
— Что — сапог?
— Пара стоит арку, если шить у Валлена на Кожевенной, а ты шил именно там: у него шов по голенищу внутрь. Один сапог не стоит ничего. В одном чулке до Нижнего околотка ты не дойдёшь, там брусчатка битая. А до утра я опишу стражникам и сапог, и нос.
Он подумал. Дождь стекал у него по вихрам на воротник.
— А если я вернусь за сапогом?
— Тогда мы поговорим. Потом ты его получишь.
— А нож?
Я положил нож на кухонный стол, рядом с хлебной доской.
— А она? — он мотнул головой в сторону Адель. — У неё в пакете что?
— Соль, — Адель приподняла пакет. — Три щепоти. Я не успела решить, на что.
Это его почему-то успокоило. Он вернулся, переступил через собственный сапог, аккуратно, не коснувшись линии, сел на табурет у плиты и вытянул к ней ногу в мокром чулке. Адель поставила лампу на стол. Я закрыл дверь во двор и задвинул засов. Теперь я видел, как его открывали: в щель между дверью и косяком была пропущена вощёная нитка с петлёй, петля ещё висела на рукояти.
— Зовут как?
— Никс.
— Это имя или прозвище?
— Это всё, что есть.
— На кого работаешь, Никс?
— На себя.
— А сегодня ночью?
Он пошевелил пальцами в чулке и посмотрел на свой сапог.
— А сегодня ночью — на господина, который дал две арки вперёд и обещал ещё две. И тут я хочу сразу, пока вы не подумали лишнего: я у вас ничего не брал. И не собирался. Мне было велено прочесть.
— Что прочесть?
— Что вчера заказала женщина в сером. Слово в слово, как записано. И срок. Он объяснил, что у вас всё пишется в книгу, книга лежит на столе у окна, толстая, в клеёнке. Так и оказалось, — он оживился. — Четыре арки за то, чтобы войти, прочесть две строчки и выйти. Я такого заказа в жизни не видел. Я сперва решил, что ловушка, и два дня ходил мимо. Потом решил, что он просто не умеет считать деньги.
— Два дня? — переспросил я. — Она пришла вчера утром.
— Ну да, а я два дня ходил.
— Он нанял тебя до того, как она пришла.
Никс открыл рот, закрыл и посмотрел на меня с новым интересом. Считать он умел, только раньше ему было незачем.
— Он так и велел: придёт женщина в сером, вдова, не сегодня завтра. Как придёт — в ту же ночь.
Значит, за госпожой Морн ходили. Кто-то знал, что она пойдёт к нам, раньше, чем она сама решилась, и готов был платить четыре арки за две строки из нашего реестра. Я прикинул, что в этих строках стоит таких денег. Формулировка? Вряд ли. Плата? Смешно. Оставался срок.
— Как он выглядит?
— Сухой такой, лет пятьдесят. Говорит тихо, будто в библиотеке. Шляпа хорошая, башмаки дорогие, а правая манжета вся в чернилах. Писарь, только не казённый. У казённых нарукавники.
— Имя своё называл?
— Нет. Я и не спрашивал: кто платит вперёд, тот может быть хоть никто.
— Где встречались?
— В «Трёх петлях», у Соляного рынка. Он сам ко мне подсел. Знал, кто я, и знал, что я теперь сам по себе. — Тут Никс в первый раз за ночь нахмурился. — Вот это мне сразу не понравилось. Я из артели три месяца как вышел. Про это знает артель и ещё человек пять.
— Из какой артели?
Он поглядел так, будто я спросил, из какой реки вода в Сойме.
— «Тихие руки».
Про «Тихие руки» в Ортене знает всякий, кто хоть раз терял кошелёк и хотел вернуть его без стражи. У них устав, касса, старшина и расценки; говорят, с ними можно договориться о чём угодно, кроме скидки. За десять лет в искателях я дважды нанимал у них людей на замки и оба раза остался доволен, хотя и беднее.
— Почему вышел?
— Это к делу не относится.
— Относится. Я решаю, вести тебя утром в околоток или нет.
— А, ну тогда так. Мне дали работу, я от неё отказался. У нас так нельзя: либо берёшь, либо платишь выходную долю и гуляешь. Я гуляю. Доля — двенадцать арок, срок до Лишней недели. Отсюда и господин с манжетой: четыре арки — это треть.
— Что за работа была?
— Плохая была работа.
Больше он ничего не прибавил, и я не стал давить. Человек, который отказался от дурного заказа ценой двенадцати арок, либо врёт, либо стоит того, чтобы к нему присмотреться. Проверить можно было и позже.
Адель всё это время стояла у стола. Соль она не убрала.
— Он открыл наш засов снаружи. Оба засова. И подвязал колокольчик. Сколько на это нужно времени?
— На входной? — Никс обернулся к ней с готовностью мастера, которого спросили о ремесле. — На входной у вас засов старый, кованый, ходит туго, это плохо: туго — значит, скрипит. Я его сперва маслом, через щель, с пёрышка. Потом нитку. Потом ждёшь, пока стихнет на втором этаже. Всего, наверное, четверть колокола, если с ожиданием. А колокольчик — это просто руку просунуть и не дышать. Кухонный — тот вообще смех, я его на ходу.
Адель повернулась ко мне.
— Четверть колокола. Рик, ты вчера говорил, что нам нужен человек.
— Я помню, что я говорил.
— Он вошёл в дом с двумя жильцами и одним… — она поискала слово для Плюха и не нашла. — И вышел бы, если бы не контур, о котором он не мог знать. По-моему, это соответствует требованиям.
— По-моему, он влез в мой дом.
— В наш.
Никс переводил взгляд с неё на меня. До него дошло быстрее, чем я рассчитывал.
— Погодите. Вы что, нанять меня хотите?
— Я хочу понять, кому ты утром понесёшь то, что прочёл.
— Никому не понесу, если не выпустите.
— А если выпущу?
Он честно подумал.
— Тогда понесу. Он обещал ещё две арки. Мне до Лишней недели нужно двенадцать, я же объяснял.
Вот это мне в нём понравилось больше нитки с петлёй. Вор, который в такую минуту клянётся, что будет нем как рыба, не стоит табурета, на котором сидит. Этот выложил как есть.
— Что ты успел прочесть?
— «Украсть мужа заказчицы, Юлиана Морна, из усадьбы Тихая Мыза под Вязелем и доставить…» — он запнулся. — Дальше не успел, вы велели положить.
Последние слова он договаривал уже другим голосом. Что-то в прочитанном дошло до него только сейчас, когда он произнёс это вслух.
— Тихая Мыза. Это где три мельницы? На Вязе?
— Ты там был?
— Нет, — он убрал ногу от плиты и поставил на пол, в мокром чулке, прямо на холодную плитку. — И не пойду. Вы меня для этого хотели? Тогда ведите в околоток.
Я ждал чего угодно: торга, наглости, просьбы отдать сапог. К тому, что он выберет Бора и протокол, я готов не был.
— Что там, на Мызе?
— Не знаю.
— Никс, не ври.
— Правда не знаю. Никто не знает, в том и дело, — он потёр переносицу, где нос уходил влево. — Две недели назад туда пошёл Щегол. Это наш… это из артели. Лучший по замкам, какого я знаю, а я видел всех. Он в Тессе банк Корво открывал, вдвоём с напарником, и вышел сухим. Он меня учил. Шёл на три дня: войти, взять одну вещь, выйти. Заказ был мелкий, баба какая-то платила, пять арок, он взял от скуки. И не вернулся.
— Может, поймали?
— Если бы поймали, сидел бы в Вязеле в холодной, и артель знала бы через день: у нас при каждой тюрьме свой человек носит еду. Не сидит. Не лежит в канаве: искали. Вошёл на мельницу и не вышел.
— Что говорит ваш старшина?
— Дядя Мох? — Никс скривился. — Дядя Мох говорит: риск вошёл в цену. И закрыл разговор. А у нас так не закрывают. Своих у нас ищут, это в уставе, третья статья, я её наизусть знаю, меня по ней самого два раза искали. А тут — «вошёл в цену». И всем велено забыть.
Адель наконец положила пакет на стол.
— Баба, которая платила, — уточнил я. — В сером?
— Я её не видел. Щегол говорил — вдова. Сухая, говорил, как счёт от портного.
Портрет был точный.
Вчера утром я сидел напротив этой женщины, и она смотрела на мою карту, пока я спрашивал, почему двадцать шестое. О том, что мы у неё вторые, она промолчала. Промолчала и о том, что первым был лучший замочник «Тихих рук», а дом, в который она нас посылает, его не выпустил. Она отдала двадцать арок старого золота и попросила записать «мужа».
Бор хотел вешать под «ОПАСНОЕ». Надо было слушать Бора.
— Значит, так. Сапог я тебе отдам. В околоток не поведу. За засов и за нитку в моей двери с тебя штраф, створка. Вычту из первого жалованья.
— Из какого жалованья?
— Арка в неделю на испытании. Еда здесь. Комната наверху, вторая от лестницы, там пыльно. Через месяц поговорим о доле.
— Я же сказал: на Мызу не пойду.
— Ты сказал, что не знаешь, что случилось со Щеглом. Я через два дня еду туда, где это можно узнать. Со мной поедет человек, который двадцать шесть лет находил тех, кто не вышел, и женщина, которая кладёт мушиную бумагу на чёрный ход для опыта. Ты можешь поехать с нами и командовать, когда дойдёт до замков. Или можешь взять сапог, получить у господина с манжетой свои две арки и до Лишней недели гадать, что там, на мельнице.
Он молчал. С чулка на плитку натекла лужица.
— Командовать? — спросил он наконец.
— Пятое правило. Висит на стене у двери, утром прочтёшь. Кто специалист, тот и командует.
— А вы?
— А я считаю расходы и смотрю, чтобы все вернулись.
— Все — это и Щегол?
Вопрос был задан легко, почти небрежно. Он глядел при этом на плиту.
— Если он там есть. Обещать за дом, которого не видел, я не буду.
Никс отвернулся к плите. Такой ответ ему, похоже, понравился больше, чем понравилось бы обещание.
— А господину с манжетой что передать?
— Правду. Что заказано, слово в слово. И что выезжаем мы одиннадцатого, после того как заказчица довезёт деньги на расходы.
— А на самом деле?
— А на самом деле послезавтра на рассвете. Две арки с него получи обязательно. Одну отдашь мне.
— Это ещё за что?
— За сведения, которые ты ему продашь. Они мои.
Он возмутился, открыл рот — и захохотал. Смеялся он хорошо, всем лицом, и сразу стал похож на того, кем был: на мальчишку, который три месяца один и рад, что на него наконец кто-то орёт.
— Половину. Это честно. Пишите как хотите, только не «вор». Меня по бумагам вообще нет, а если появлюсь, то не так.
Я принёс из приёмной книгу расходов. Весовая палата проверяет её раз в год и очень не любит слов, которых нет в её перечне занятий. «Взломщика» там нет. «Замочника» тоже: замочники состоят в цехе и платят цеховой сбор.
В графе «кому» я написал: «Никс». В графе «за что» подумал и вывел: «Специалист по доступу в труднодоступные помещения, на испытании».
Адель прочла через моё плечо.
— Это неточно. Он уже доказал, что помещение было доступным.
— Для него. Иди спать.
* * *
Бор приходит ко второму колоколу. К этому часу мёртвый рассол уже съел линию на пороге, сапог вернулся к владельцу, а тот сидел за кухонным столом и ел яичницу из четырёх яиц. Яйца были наши. Сковороду он нашёл сам.
Бор остановился в дверях кухни и посмотрел сперва на сапоги.
— Валлен шил.
— Угу, — отозвался Никс с набитым ртом.
— Рыночный ряд. Лет восемь назад, у зеленщиков. Ты был вот такой, — Бор показал ладонью чуть выше стола. — Таскал редиску.
Никс перестал жевать.
— Яблоки. Редиску я не ем. А вы сержант Грейн. Вы меня тогда не поймали.
— Я не ловил. Ты был мелкий, а у меня болела спина.
— В артели вас звали Засов.
— Знаю.
— Потому что если задвинулся, то всё.
— Знаю, — повторил Бор и повернулся ко мне. — Выйдем.
Мы вышли в приёмную. Он снял плащ, повесил, сел на своё место, и только тогда спросил:
— Откуда он взялся?
Я рассказал. Вышло короче, чем было ночью: взломщик, манжета, четыре арки за две строки, Щегол, вдова. Про мушиную бумагу на чёрном ходу Бор попросил повторить и некоторое время смотрел в сторону кабинета.
— Щегла я знаю, — произнёс он потом. — Дважды брал и дважды отпускал: не за что было держать. Чисто работает. Если такой не вышел из дома, значит, дом непростой.
— Или хозяйка.
— Или хозяйка, — он потёр колено. — А этого ты, значит, взял.
— На испытании.
— Он тебя продаст.
— Он сам так и заявил. Поэтому я дал ему что продавать. Манжета узнает, что мы едем одиннадцатого. Мы едем девятого.
— А если манжета не дурак?
— Тогда он узнает, что мы считаем его дураком. Тоже сведение.
Бор хмыкнул. Он не любит, когда я отвечаю складно: за двадцать шесть лет он наслушался складных ответов и знает им цену.
— По какой он книге записан?
— Ни по какой. Имя одно, фамилии нет.
— Вычеркнутый, — без удивления заключил Бор. — Их в городе сотни три. В восемьдесят шестом вычеркнули город, а людей вычеркнуть забыли. Они сюда и пришли, кто дошёл. Этого, видно, принесли.
Про Гельт я знал то, что знают все: был город на востоке, был Соляной бунт, города на картах больше нет. Мне тогда было двенадцать, и взрослые при нас об этом не говорили. Что вычеркнутые живут в Ортене без имён по книгам и что стража знает их число с точностью до сотни, я слышал впервые.
— Это мешает?
— Мне нет, — он поднялся. — Мешает, что он ест в нашей кухне, а ночью ел бы из кассы, не будь там бумаги для мух. Ты его нанял, ты и смотри. Я тоже посмотрю.
Больше Бор ничего не добавил. Он подошёл к доске, постоял перед ней и вернулся к камину. Я снял обрезок с номером двести семнадцать и перевесил на гвоздь правее, под «ОПАСНОЕ». Бор не повернул головы, и это было хуже любого слова.
День мы разделили так. Никс к полудню идёт в «Три петли» за своими двумя арками. Бор идёт туда же на четверть колокола раньше и садится напротив: у него там, оказывается, тоже есть кружка. После этого он заглянет в околоток и спросит про Щегла — тихо, у тех, кто должен ему услугу. Адель с утра ушла «читать»; куда, она не объяснила, но надела шляпу, которую надевает, когда не хочет, чтобы её узнавали, и по которой её узнаёт вся улица.
Мне оставалась госпожа Морн.
* * *
Нижний мост соединяет приличный берег с красильной слободой, и селятся у него те, кому чистая сторона уже не по деньгам, а красильщики ещё не по гордости. Дом я нашёл по запаху. Внизу была красильня: в открытых воротах стояли чаны, над чанами пар, и вода в канаве текла тремя полосами, синей, бурой и жёлтой. Я вспомнил серое платье с тёмными швами. Перекрасить здесь стоило, должно быть, дешевле, чем отдать прачке.
Комната была на втором этаже, одна, с окном на реку. Кровать, застеленная без складки. Стол, на нём стопка деловых писем и рядом вторая, такая же, но другим почерком: она брала переписку. Два стула. Шкаф. И письменное бюро у окна.
Оно было из другой жизни. Ореховое, на тонких ногах, с откидной доской и рядом ящичков под ней, с латунными накладками, которые кто-то чистил каждую неделю. В этой комнате оно стояло, как стоит в ломбарде чужое фамильное серебро.
Госпожа Морн не предложила мне сесть. Она стояла между мной и бюро, с четырьмя арками в руке, приготовленными заранее.
— Вы пришли за остатком.
— И за ним, — я взял деньги и выписал расписку на подоконнике. — Госпожа Морн, кто такой Щегол?
Она не изменилась в лице. Только рука с распиской пошла вниз медленнее, чем нужно.
— Я не знаю этого имени.
— Молодой человек из артели «Тихие руки». Две недели назад вы заплатили ему пять арок, чтобы он вошёл на Тихую Мызу и вынес одну вещь. Он обещал вернуться через три дня.
— Он обещал через три, — ответила она после долгой паузы. — Я ждала десять. Потом пошла к ним, и какой-то человек с бородой, как мох, объявил мне, что риск вошёл в цену и чтобы я больше не приходила.
— И вы пошли к нам.
— Да, к вам.
— И не сказали.
— Вы бы отказались.
— Я бы назвал другую цену.
— У меня нет другой цены, господин Вельд, — она произнесла это без жалобы, как сообщают остаток на счёте. — Двадцать арок — это то, что осталось от приданого. Четыре, которые вы сейчас взяли, я заняла у хозяина красильни под переписку до весны. Тридцать, которые я вам должна по исполнении, у меня появятся только в одном случае. Вы понимаете в каком.
— Если по вашему мужу сведут расчёт до двадцать шестого.
Что мы докопались и до этого, её не удивило: вчера она вписала в мой реестр слова «до закрытия весовой» и, похоже, понимала, что делает.
— Тогда давайте заново. Вчера вы рассказали мне то, за что не стыдно. Теперь остальное. Что вы велели Щеглу вынести?
— Я не знала что. Я сказала: то, к чему привязан мой муж. Он засмеялся и ответил, что в чужом доме привязанное найти легче всего, оно лежит отдельно, — она помолчала. — Он был очень в себе уверен. Мне это понравилось. Я подумала: вот человек, который не будет меня ни о чём спрашивать.
— Он что-нибудь рассказал, прежде чем уйти? Как собирается входить, с какой стороны?
— Сказал, что мельницы — это хорошо, потому что шумят. И что войдёт с воды.
С воды. Я запомнил.
— Теперь дом. Кто там живёт, кроме вашей сестры?
— Управляющий, Гуннар Стиг. Отец нанял его лет девять назад, из отставных солдат. Он хромает и никому не верит. Экономка, Грета Лунд, она в доме дольше, чем я на свете. Её сын при мельницах. Ещё работники, но те ночуют в слободе.
— А сторожа?
— При отце было двое. Сколько теперь, не знаю. Когда я приезжала, у ворот стояли четверо, и один держал собаку, — она показала рукой себе по пояс. — Плёсский волкодав. Раньше у нас таких не держали, отец говорил, что мельнице довольно замка и доброй славы.









