
Полная версия

Альтер М.
Бабуля у подъезда
Глава 1. Лавочка у третьего подъезда
Осень в этом году выдалась странная: тёплая, почти ласковая, но с каким-то подспудным холодом, который не чувствовался кожей, а пробирался глубже — в кости, в мысли, в сны. Двор дома номер семь по улице Полевой, длинного пятиэтажного здания с облупившейся розовой краской и тремя подъездами, казался особенно тихим по вечерам. Днём здесь ещё сновали дети с ранцами, женщины с сумками, мужчины с пакетами из магазина, а к семи часам всё стихало. Фонарь у второго подъезда мигал, как больной глаз, а у третьего горел ровно и ярко, выхватывая из темноты лавочку, стоящую прямо под клёном.
На этой лавочке каждый вечер сидела бабушка.
Никто не помнил, когда она появилась. Может, прошлой осенью, может, позапрошлой, а может, она была здесь всегда — просто раньше её не замечали. Она была маленькая, сухонькая, в тёмно-синем пальто с потертыми локтями и сером пуховом платке, повязанном поверх. Лицо у неё было бледное, почти бумажное, с сеткой мелких морщин, и только глаза — светлые, как говорила соседка Вера Петровна, — смотрели цепко и внимательно. Она никогда не читала газет, не вязала, не смотрела в телефон. Просто сидела, сложив руки на коленях, и здоровалась с каждым, кто проходил мимо.
— Здравствуй, Илюшенька, — говорила она, когда Илья Воронов возвращался с работы. — Устал, поди?
Илья, высокий мужчина двадцати восьми лет, с коротко стриженными тёмными волосами и вечной щетиной, сначала удивлялся: откуда она знает его имя? Потом привык. В маленьком дворе все всех знали. Бабушка, наверное, просто наблюдательная. Он кивал, буркал что-то вежливое и шёл к своему подъезду — третьему, тому самому, у которого она сидела.
Её звали Прасковья Ильинична. Так она представилась однажды Вере Петровне, женщине из второго подъезда, которая любила поговорить. Вера Петровна потом рассказывала всем, что бабушка «из эвакуированных» или «из бывших учителей», но точно никто не знал. Документов она не показывала, в квартире её никто не видел, но и бездомной она не выглядела: пальто хоть и старое, но чистое, обувь крепкая, а в кармане всегда лежали конфеты.
Конфеты были особенные. В прозрачных фантиках с золотистым узором, похожим на спутанные нити. Никто не мог прочитать название: буквы на фантике расплывались, стоило приглядеться. Дети говорили, что это «волшебные конфеты», взрослые посмеивались. Прасковья Ильинична предлагала их просто так, но с одной странностью.
— Хочешь конфетку? — спрашивала она. — А ты мне свою беду отдай. Обменяемся.
Сначала это казалось шуткой. Бабушка старая, ей скучно, вот она и придумывает забавы. Люди смеялись, брали конфету, говорили: «Ну, забирайте мою беду, мне не жалко», — и шли дальше. Конфета была вкусной: мягкая карамель с мятной начинкой и лёгкой горчинкой, как будто в неё добавили полынь. А наутро начиналось странное.
Первой пропала собака у Кольки из первого подъезда. Мальчишка лет двенадцати, вечно с разбитыми коленками и вечным футбольным мячом под мышкой. Он взял конфету в пятницу, потому что бабушка сказала: «У тебя, Коленька, беда — двойка по математике. Давай мне её, а тебе конфетка». Колька засмеялся, взял. В субботу он проснулся с чувством небывалого облегчения. Двойка исчезла из электронного журнала — просто испарилась, как будто её никогда не было. Учительница на следующий день смотрела на него круглыми глазами и говорила, что он «всё сдал». Но дома не было собаки. Старого пса по кличке Бим, который спал у батареи и встречал Кольку у двери. Родители обзвонили всех, расклеили объявления, но пёс исчез. Колька плакал два дня, а потом как-то странно успокоился. Слишком быстро, как будто внутри у него что-то выключили.
Вера Петровна, женщина полная, с громким голосом и вечным недовольством мужем, взяла конфету в понедельник. У неё была беда: муж пил. Не просто пил, а пил запойно, с криками, с битьём посуды, с ночными скандалами. Прасковья Ильинична выслушала её жалобы, покачала головой, протянула конфету в золотистом фантике и сказала:
— Отдай мне свою беду, Вера. А я тебе — сладенькое.
Вера Петровна фыркнула, но конфету взяла. Съела прямо на лавочке, даже фантик не выбросила — сунула в карман. Наутро муж не проснулся. Не умер — просто исчез. Кровать была заправлена, его тапочки стояли у двери, а самого его не было. Ни записки, ни звонка, ни следов. Вера Петровна сначала испугалась, вызвала полицию, потом вдруг замолчала, села на кухне и просидела так час. А когда вышла во двор, лицо у неё было спокойное, почти счастливое. Она улыбалась. Соседки спрашивали, что случилось, а она говорила:
— Всё хорошо. Теперь всё хорошо.
И действительно, всё стало хорошо. Вера Петровна сделала ремонт, купила новую мебель, устроилась на работу получше. Только о муже больше не вспоминала. Как будто его никогда не было. Как будто она всю жизнь жила одна в своей квартире с розовыми обоями и геранью на подоконнике.
Илья тогда ещё не знал всех подробностей. Он просто замечал странности. Возвращаясь с работы, он видел, как люди подходят к лавочке, о чём-то говорят с бабушкой, берут конфеты и уходят. А потом во дворе что-то менялось. Не сразу, не явно, но менялось. У кого-то пропадал родственник, у кого-то — друг, у кого-то — старая мать, жившая в другом городе. И каждый раз человек, взявший конфету, выглядел потом удивительно спокойным. Умиротворённым. Как будто с него сняли тяжёлый груз.
Сам Илья жил на четвёртом этаже третьего подъезда с матерью, женщиной нервной и заботливой. Она работала в регистратуре поликлиники, вечно уставала, вечно жаловалась на давление и на то, что сын не женится. Илья работал в автосервисе, чинил машины, приходил домой поздно, ужинал и садился за компьютер. Жизнь его была обычной, скучной, предсказуемой. Он не верил в мистику. В детстве бабушка рассказывала ему про домовых и леших, но он вырос и всё это забыл. А теперь каждый вечер видел старуху на лавочке и чувствовал смутное беспокойство.
Однажды в среду он возвращался домой позже обычного. Было около десяти, двор пустовал, только фонарь у третьего подъезда горел, и под ним, на лавочке, сидела Прасковья Ильинична. Она не спала. Она смотрела прямо на Илью, и в её светлых глазах отражался свет фонаря, как в двух маленьких зеркалах.
— Илюшенька, — позвала она. — Подойди-ка.
Илья остановился. Внутри что-то неприятно дёрнулось, но он не подал виду. Подошёл, сунул руки в карманы куртки.
— Здравствуйте, Прасковья Ильинична. Вы чего так поздно? Холодно уже.
— Да мне не холодно, — улыбнулась она. Улыбка у неё была странная: губы растягивались, а глаза оставались серьёзными. — Мне с людьми поговорить охота. А ты вот идёшь, хмурый такой. Что, беда какая?
Илья хмыкнул.
— Да нет, всё нормально. Устал просто.
— Устал — это не беда, — сказала бабушка. — Усталость пройдёт. А беда — она в другом. Вон у тебя мать болеет. Давление. И работа не в радость. И один ты, как перст. Разве это не беда?
Илья напрягся. Про мать он никому во дворе не рассказывал. Про давление она сама могла кому-то сказать, но про «работу не в радость» и «один как перст»... Это было слишком точно.
— Вы откуда знаете? — спросил он резче, чем хотел.
Прасковья Ильинична не обиделась. Наоборот, лицо её стало мягче, почти материнским.
— Я много чего знаю, Илюшенька. Я тут давно сижу. Всё вижу. Всех помню. Хочешь, помогу? У меня и конфетка найдётся.
Она достала из кармана пальто конфету в золотистом фантике. В свете фонаря фантик блеснул, и Илье показалось, что узор на нём шевелится, как клубок змей.
— Обменяемся? — спросила бабушка. — Ты мне — свою беду, я тебе — конфетку. Сладкую, с мятой. Ты же любишь мятные.
Илья почувствовал, как по спине пробежал холодок. Он действительно любил мятные конфеты. Но об этом знала только мать. И ещё, может быть, продавщица в магазине, где он иногда покупал леденцы. Но не эта старуха.
— Спасибо, — сказал он. — Я как-нибудь сам.
— Сам, — повторила бабушка. — Сам-то оно, конечно, лучше. Только не всегда получается. Ты подумай, Илюшенька. Я не тороплю. Конфетка не портится.
Она убрала конфету обратно в карман и отвернулась, как будто потеряла к нему интерес. Илья постоял ещё секунду, потом быстро пошёл к подъезду. Поднимаясь по лестнице, он чувствовал, что она смотрит ему в спину. Дверь квартиры он открыл дрожащими руками.
Дома мать сидела на кухне с чашкой чая и смотрела телевизор. Она была бледная, под глазами залегли тёмные круги.
— Ты чего такой? — спросила она. — Случилось что?
— Нет, — соврал Илья. — Просто бабка эта странная у подъезда. Предлагала конфету.
Мать вздохнула.
— А, Прасковья Ильинична. Хорошая старушка. Одинокая, наверное. Ты бы не грубил ей.
— Она про твоё давление знает, — сказал Илья. — И про то, что я один.
Мать пожала плечами.
— Ну и что? Я ей сама говорила. Она во дворе со всеми разговаривает. Ты просто не замечаешь.
Илья не стал спорить. Но он точно помнил, что мать никогда не сидела на лавочке у подъезда. Она всегда проходила мимо, здоровалась и шла домой. Когда она успела рассказать бабушке про давление? Может, и рассказала. Может, он просто не видел. Но осадок остался.
На следующий день во дворе появилось новое лицо. Молодая женщина по имени Оксана, снимавшая квартиру на втором этаже первого подъезда. У неё была маленькая дочка, лет пяти, и муж, который ушёл к другой. Оксана ходила по двору с заплаканными глазами, таскала тяжёлые сумки, ругалась с кем-то по телефону. Прасковья Ильинична подозвала её к лавочке, и они долго о чём-то говорили. Илья наблюдал из окна. Он видел, как Оксана сначала махала руками, потом села рядом с бабушкой, потом взяла конфету. Съела. Ушла домой.
Наутро Оксана вышла во двор с сияющими глазами. Она улыбалась, а рядом с ней шла девочка. Только девочка была не её дочкой. Это была племянница Оксаны, приехавшая из другого города. А сама дочка... Илья слышал потом от соседки, что девочка «уехала к отцу» и что Оксана «так решила, потому что ей тяжело». Но Оксана выглядела счастливой. Слишком счастливой. И её дочь больше никто не видел.
Илья начал вести записи. В блокноте, простом, в клеточку, он записывал даты, имена, что человек просил у бабушки и что потом исчезало. Он не знал, зачем это делает. Может быть, чтобы доказать самому себе, что это совпадения. Может быть, чтобы потом кому-то показать. Но записей становилось всё больше, и совпадений было слишком много.
В конце сентября во дворе появился новый жилец — мужчина лет сорока, по имени Сергей, с собакой, овчаркой по кличке Грей. Сергей был мрачный, неразговорчивый, но с собакой гулял каждый вечер. Прасковья Ильинична подозвала и его. Илья случайно оказался рядом, выносил мусор. Он слышал, как она сказала:
— У тебя, Серёженька, беда — жена ушла. И собака старая. Давай меняться?
Сергей усмехнулся.
— Бабушка, вы что, колдунья?
— Колдунья, — спокойно согласилась она. — А ты не смейся. Бери конфетку.
Он взял. Съел. А наутро Грей пропал. Сергей ходил по двору, свистел, звал, но собаки не было. А сам Сергей через неделю привёл в дом новую женщину. Молодую, красивую, без детей. И выглядел он так, будто с него сняли десять лет.
Илья понял: это не совпадения. Это закономерность.
Он попытался поговорить с матерью. Она выслушала, покачала головой и сказала:
— Илюша, тебе надо отдохнуть. Ты переутомился. Какие-то конфеты, исчезновения... Ты же взрослый мужчина. Не выдумывай.
Он попытался поговорить с Верой Петровной. Та посмотрела на него странным взглядом и сказала:
— Не лезь, Илья. Тебе что, плохо живётся? Не трогай бабушку. Она добрая.
— Добрая? — не выдержал Илья. — А куда делся ваш муж?
Вера Петровна побледнела, потом покраснела, потом отвернулась.
— Нет у меня мужа. Никогда не было. И не было никакой беды. Понял?
И ушла. Илья стоял во дворе, смотрел ей вслед и чувствовал, как земля уходит из-под ног.
В начале октября он решился. Вечером, когда стемнело, он вышел во двор и подошёл к лавочке. Прасковья Ильинична сидела на своём обычном месте, в тёмно-синем пальто, с серым платком на голове. Она не удивилась. Наоборот, посмотрела на него так, будто ждала.
— Садись, Илюшенька, — сказала она. — Давно пора.
Илья сел. Лавочка была холодная, деревянная, с облупившейся краской. Он посмотрел на бабушку внимательно. Близко она казалась ещё старше: кожа как пергамент, на тыльной стороне ладони — тёмные пятна, в уголках глаз — желтоватые белки. Но глаза были ясные, без старческой мути. И в них что-то было. Что-то, от чего Илье захотелось встать и уйти.
— Кто вы? — спросил он. — Только не говорите, что просто бабушка.
Прасковья Ильинична улыбнулась. На этот раз улыбка была другой: не мягкой, а хищной, как у кошки, которая видит мышь.
— А ты догадливый, — сказала она. — Не то что остальные. Они думают: бабушка, старая, одинокая. Конфетки раздаёт. А ты вот записываешь. Я видела.
— Видели? — Илья похолодел. — Вы следите за мной?
— Я за всеми слежу, — спокойно ответила она. — Это мой двор. Я здесь давно. Очень давно. Меня тут не было, когда дом построили, но я пришла сразу, как первый камень в землю заложили. Я — место. Понимаешь? Не человек. Дух. Хранитель. Только хранить мне уже нечего, все давно разбежались, поумирали. Осталась одна лавочка. Вот я и сижу.
Илья сглотнул.
— И вы... собираете беды?
— Собираю, — кивнула она. — Люди сами отдают. Я не заставляю. Я предлагаю. А они берут. Думают, что это шутка. Или что им повезло. А я просто меняюсь. Их беда — мне, моя конфета — им. Только беда-то не исчезает. Она переходит. А вместе с ней — судьба. Человек, который взял конфету, отдаёт мне часть своей жизни. И часть жизни тех, кто рядом. Тех, кто ему дорог. Или не дорог. Кто первый под руку попадётся.
— Но зачем? — спросил Илья. — Зачем вам это?
— А как же, — Прасковья Ильинична развела руками. — Мне пенсию никто не платит. Я же не человек. А жить надо. Вот я и собираю. Чужие судьбы — мой хлеб. Чем больше соберу, тем дольше сижу. А сидеть мне нравится. Тепло. Люди ходят. Разговаривают. Я всё слышу. Всё знаю. Это моя работа.
Она помолчала и добавила тише:
— Ты не думай, я не злая. Я просто старая. И голодная.
Илья смотрел на неё и не знал, что сказать. В голове было пусто. Он думал о Кольке, который потерял собаку, о Вере Петровне, забывшей мужа, об Оксане, чья дочь исчезла. Обо всех, кто брал конфеты.
— А если я откажусь? — спросил он.
— Откажешься — ничего не будет, — сказала бабушка. — Я не насильничаю. Я предлагаю. Только ты уже не откажешься.
— Почему?
Она посмотрела на него долгим взглядом. В свете фонаря её глаза казались двумя провалами.
— Потому что у тебя беда, Илюшенька. Большая. Ты ещё не знаешь, какая. Но она уже идёт. И если ты не возьмёшь конфетку, будет плохо. Очень плохо. Не тебе — матери твоей. Ты же её любишь.
Илья вскочил.
— Вы угрожаете?
— Я предупреждаю, — спокойно сказала Прасковья Ильинична. — Сядь. Не дёргайся. Ты мне нравишься. Ты единственный, кто записывает. Мне это льстит. Я тебе даже конфетку не буду навязывать. Ты сам придёшь. Через неделю. Может, через две. Но придёшь.
Она достала из кармана конфету и положила её на лавочку между ними. Золотистый фантик блеснул в свете фонаря.
— Возьми, — сказала она. — Не ешь. Просто подержи. Потом поймёшь.
Илья не взял. Он развернулся и пошёл к подъезду. Дома он долго сидел на кухне, пил чай и смотрел в окно. Лавочка была пуста. Бабушка ушла. Но конфета осталась. Она лежала на лавочке, маленькая, золотистая, и в темноте казалось, что она светится.
Наутро конфеты не было. Может, её взяли. Может, бабушка убрала. Илья не знал. Но он точно знал другое: он не должен брать конфеты. Ни при каких обстоятельствах. И он начал готовиться. Он не знал, к чему именно, но чувствовал: скоро всё изменится. И бабушка у подъезда — только начало.
Первое, что сделал Илья, — завёл отдельный блокнот, не тот, где были записи о конфетах, а новый, чистый, в твёрдой обложке. Он решил, что будет записывать всё, что видит, но не как раньше — урывками, а системно. Дата, время, кто подходил к лавочке, что говорил, брал ли конфету, что происходило потом. Он даже нарисовал план двора: три подъезда, клён, лавочка, фонарь, мусорные контейнеры за первым подъездом, детская площадка с покосившейся горкой. На плане лавочка была отмечена красным кружком, и от неё Илья провёл несколько линий — к подъездам, к площадке, к парковке. Он сам не знал, что означают эти линии, но рисовал их тщательно, как будто готовился к войне.
Мать заметила его состояние быстро. Она вообще замечала всё, что касалось сына, даже когда делала вид, что не замечает.
— Илюша, ты чего как потерянный ходишь? — спросила она в субботу утром, когда он сидел на кухне с блокнотом и перечитывал свои записи. — На работе проблемы?
— Нет, — сказал он. — Всё нормально.
— Нормально у него, — вздохнула мать. — Ты вон бледный какой. И глаза красные. Ты спал вообще?
Илья не спал. Последние три ночи он просыпался в половине четвёртого, как по будильнику, и лежал, глядя в потолок. В эти часы в квартире было особенно тихо, только холодильник на кухне гудел и где-то в стене капала вода. А ещё в эти часы ему казалось, что кто-то стоит под окнами. Он не вставал проверять. Боялся увидеть на лавочке знакомый силуэт в сером платке, поднявший голову к его окну. Один раз он всё-таки не выдержал, подошёл к окну и выглянул. Двор был пуст. Фонарь горел. Лавочка стояла пустая. Но на ней, на самом краю, лежала маленькая золотистая точка. Конфета. Илья отшатнулся от окна и задёрнул штору.
В воскресенье днём он пошёл к Кольке. Мальчишка сидел на детской площадке, качался на качелях, но не так, как обычно — не с гиканьем и разбегом, а медленно, отталкиваясь носками ботинок. Рядом с ним не было ни мяча, ни велосипеда, ни собаки. Илья присел на соседние качели.
— Привет, Коль. Как дела?
Колька посмотрел на него без интереса. Глаза у мальчишки были тусклые, как у старого человека.
— Нормально, — сказал он.
— А Бим как? Нашёлся?
Колька пожал плечами.
— Не-а. Папка говорит, что он, наверное, ушёл куда-нибудь. Собаки уходят, когда чувствуют, что скоро умрут. Только он не старый был. Ему ещё жить и жить.
Илья помолчал. Потом спросил осторожно:
— А конфету у бабушки ты когда брал? Ну, у Прасковьи Ильиничны?
Колька вдруг оживился. По его лицу прошла тень — не страх, а что-то похожее на растерянность.
— А откуда вы знаете? — спросил он. — Я никому не говорил. Даже маме.
— Бабушка сама сказала, — соврал Илья. — Она сказала, что ты двойку свою отдал. Это правда?
Колька кивнул. Потом нахмурился, как будто пытался вспомнить что-то важное, но не мог.
— Я не помню, как это было, — сказал он тихо. — Помню, что взял конфету. А потом... как отрезало. Утром встал — двойки нет. Я обрадовался. А потом Бим пропал. И я... — он запнулся, — я как-то быстро перестал плакать. Мама говорила, что я слишком спокойный. Что так не бывает. А я не мог плакать. Просто не мог, и всё.
Илья почувствовал, как у него холодеют пальцы. Он сжал качели.
— А сейчас? Сейчас ты можешь плакать?
Колька посмотрел на него с удивлением.
— Не знаю. Не пробовал.
Илья встал. Он хотел сказать мальчишке что-то важное, предупредить, чтобы тот больше никогда не брал у бабушки ничего, но понял, что это бесполезно. Колька уже не тот, что был раньше. Часть его ушла вместе с собакой. Или вместе с двойкой. Или вместе с конфетой.
После Кольки Илья пошёл к Вере Петровне. Она открыла дверь не сразу, а когда открыла — улыбнулась так широко, что Илье стало не по себе.
— Илюшенька! — воскликнула она. — Проходи, проходи. Чаю хочешь?
Он вошёл. Квартира Веры Петровны изменилась. Раньше здесь было тесно от вещей, ковров, статуэток, старых газет; пахло жареным луком и мужниными сигаретами. Теперь всё было по-другому: светлые обои, новый диван, никакого запаха. И тишина. Такая плотная, что уши закладывало.
— Вы одна живёте? — спросил Илья, хотя знал ответ.
— Одна, — весело сказала Вера Петровна. — Свобода! Ты представляешь, Илюша, какая это свобода? Никто не пьёт, никто не кричит, никто не требует ужина. Я теперь по утрам бегаю. Представляешь? В мои-то годы!
Она действительно выглядела лучше, чем раньше. Помолодела, похудела, глаза блестели. Но что-то в ней было не так. Илья не сразу понял что. А потом понял: она говорила о себе, и только о себе. Ни разу не упомянула мужа. Ни разу не запнулась, не вздохнула. Как будто его не просто не стало — как будто его никогда не существовало.
— Вера Петровна, — сказал Илья осторожно, — а вы помните своего мужа?
Она поставила чашку, которую держала в руках, на стол. Улыбка осталась на месте, но глаза на секунду стали пустыми.
— Нет у меня мужа, — сказала она. — Никогда не было.
— Но вы с ним жили. Двадцать лет. Я его видел.
Вера Петровна наклонила голову, как будто прислушивалась к чему-то внутри себя.
— Странно, — сказала она наконец. — Ты говоришь «муж», а я не понимаю, о чём ты. Я знаю, что это слово значит. Но когда ты его произносишь, у меня в голове пусто. Как будто там была картинка, а её стёрли. Ты понимаешь?
Илья понимал. Слишком хорошо понимал.
Он ушёл от Веры Петровны с тяжёлым чувством. Во дворе он увидел Сергея, который гулял с новой женщиной — без собаки. Овчарки Грея не было. Сергей кивнул Илье, как старому знакомому, и сказал:
— Хорошая погода сегодня, да?
Илья кивнул в ответ. Он хотел спросить про собаку, но не стал. Знал, что услышит. «Какая собака? Никогда не было».
Вечером он снова вышел во двор. На этот раз он взял с собой телефон и включил диктофон. Он не знал, зачем ему запись, но чувствовал, что это важно. Прасковья Ильинична сидела на лавочке, как всегда, сложив руки на коленях. Рядом с ней сидела молодая женщина — кажется, из соседнего дома, Илья её не знал. Женщина плакала, вытирала глаза платком и что-то говорила. Бабушка слушала, кивала, гладила её по руке. Потом достала конфету. Женщина взяла, высморкалась, сказала «спасибо» и ушла. Илья смотрел ей вслед. Она шла быстро, почти бежала, и в её походке было что-то странное — как будто она торопилась уйти не от бабушки, а от самой себя.
Илья подошёл ближе. Прасковья Ильинична подняла на него глаза и улыбнулась.
— А, Илюшенька. Пришёл-таки. Я знала.
— Я не за конфетой, — сказал он.
— А я и не предлагаю, — ответила она. — Ты пока не готов. Ты пока только смотришь. Ну, смотри. Мне не жалко.
Илья сел на другой конец лавочки. Между ними было расстояние в два человека, но ему казалось, что он сидит рядом с открытой печью.
— Кто вы такая? — спросил он. — Вы сказали, что вы место. Но что это значит?
Бабушка помолчала. Ветер шевельнул её платок, и на секунду Илье показалось, что под платком не волосы, а что-то другое — тёмное, шевелящееся.
— Это долго рассказывать, — сказала она. — Но я расскажу, потому что ты мне нравишься. Только ты слушай и не перебивай. Договорились?
Илья кивнул.
— Когда-то давно, — начала Прасковья Ильинична, — здесь не было домов. Был пустырь. И на этом пустыре стояла банька. Маленькая, чёрная, с покосившейся крышей. В ней мылись, а потом гадали. Кто придёт, кого встретит, что будет. И был у этой баньки хозяин — не человек, а дух. Банник. Он жил в камнях, в самой печи, и следил за порядком. Люди к нему приходили с бедами, с вопросами, с просьбами. И он помогал. Не всем, но помогал. А потом пустырь убрали, баньку снесли, дома построили. И хозяин остался без дома. Он бы умер, если бы люди перестали к нему ходить. Но люди не перестали. Они приходили на пустырь, потом во двор, потом к лавочке. И он стал лавочкой. То есть мной. Я теперь не в баньке живу, а здесь. И я не банник, а бабушка. Так проще. Люди не боятся бабушек. Люди боятся банников.
Илья слушал, затаив дыхание.
— А конфеты? — спросил он.
— А конфеты — это то, чем я беру плату, — сказала она. — Раньше я брала монетками, хлебом, молоком. Но теперь у людей нет монеток. У них есть беды. Я беру беды. Это моя еда. Я же говорила: мне пенсию не платят.
— И вы... едите людей?
Прасковья Ильинична засмеялась. Смех у неё был сухой, как шелест бумаги.
— Нет, Илюшенька. Я не ем людей. Я ем их судьбы. Это разное. Человек остаётся жив. Он просто... становится легче. Как чемодан без ручки. Ему хорошо, а мне сытно. Только чемодан-то без ручки нести неудобно. Вот и получается, что кто-то из близких исчезает. Потому что судьба человека — она не в нём одном. Она в его жене, в его детях, в его собаке, в его друзьях. Я забираю ниточку, а за ней тянется весь клубок. Ты не думай, я не злая. Я просто голодная. И потом, они сами соглашаются. Я же не заставляю.









