
Полная версия
Род Верицких #1. Право печати
— А кто разбирал комнаты после скандала?
Матвей молчал и не мешал говорить Варваре. Она разгладила потрёпанный край страницы и не подняла глаз.
— Народу тогда было много, — сказал Матвей, дочитав до конца страницу, которую до этого только держал. — Из дома, от гостей. Потом всё собирали.
— Кто видел футляр после?
Матвей покачал головой. Варвара ещё раз прочла строку и осторожно разгладила надорванный край.
— Я могла видеть. Только не знала, что он этот.
— Как он выглядел?
— Тут не сказано. Если «архивный» тут в нашем смысле — был один малый, переносной, в нём бумаги носили в Палату. Только по этой записи я не поручусь.
Ни размера, ни материала — в самой записи. Слово «футляр» годилось для вопроса, а описание пришлось брать у Варвары и держать в уме как её догадку, а не как запись.
Зато теперь имелся предмет. Его можно было узнать по сломанному замку, если футляр ещё не выбросили. От бумажного следа впервые отходило направление, которое не заканчивалось чужим «не помню».
Я записал себе отдельной строкой: искать не только футляр, но и список того, что должно было в нём лежать. Повреждённый замок говорит, что вещь трогали; несверенное содержимое — что по этой записи после повреждения его так и не пересчитали. Сверял ли кто-нибудь позже другим актом, отсюда не видно.
Я положил лист поверх папки.
— Сначала выясним, кто видел вещь после той ночи. Про содержимое пока молчим.
Варвара разгладила край листа дважды, хотя разглаживать было нечего.
— После той ночи у нас в людской перерыли сундуки, — сказала она. — И мой тоже. Стояли рядом и смотрели, как я вынимаю своё. Ничего не нашли и ничего не сказали.
Она подняла глаза, и в них было столько, сколько она собиралась показать.
— С тех пор я не люблю, когда вещь у нас хранится отдельно. — Она собрала листы в стопку и подбила её о стол. — Спрашивать буду у своих. Что им говорить?
— Правду. Ищем старый футляр со сломанным замком. Про ту ночь ничего не добавляй.
Матвей нахмурился.
— Слуги начнут болтать.
— Они и так болтают. Мне нужен тот, кто видел предмет своими глазами.
Я вытащил чистый лист и написал: «Архивный футляр. Сломан замок». Лист положил поверх бурой папки.
Глава 5. Как стоит Верицкий
Футляра не нашли ни в тот день, ни в следующие. Софью Вельскую тоже искали: Варвара спрашивала у своих, Матвей послал к Вельским. Вельские отвечать не стали. В городе её не было. Это всё, что мы узнали о человеке, одного имени которого хватило бы, чтобы меня перестали слушать.
За три дня дом успел вернуться к обычному ходу, а я — к своему телу. На вторые сутки Варвара привела старуху из бывшей людской. Та молча размотала на мне рубаху, посмотрела на бок и сказала, что рёбра целы, а синяки лежат разной давности: одни уже желтеют, другие ещё нет. Значит, между двумя разами прошло время; сколько именно, она сказать не бралась. Тугую повязку она наложила так, что дышать пришлось заново учиться, зато к утру третьего дня боль перестала расходиться от каждого вдоха и осела в одном месте. Левая нога догоняла правую с задержкой, но догоняла. По лестнице я спускался, держась за перила, и это уже не выглядело падением.
Ходатайство Павла своё дело сделало на второй день: бумагу прислали, Матвей прочёл её у порога и дверь оставил закрытой: полномочий в ней стояло меньше, чем нужно, чтобы войти без хозяина. Осмотр перенесли до слушания. Первая моя победа стоила этого: отсрочки до того утра, к которому и так всё шло.
Про то, что меня били дважды, я спросил в тот же вечер. Матвей ответил, что первый раз меня привезли уже битым — с неделю назад, из города. Кто там был, он знал. Знал и промолчал — сказал, что никому этого не говорил и мне тоже не скажет. Настаивать не стал: важнее было, что отказ он не спрятал. Второй случился в самом доме, и нашёл меня он сам: дверь нижней комнаты оказалась заперта снаружи, а ключ висел на своём месте. Кто запирал, не видел никто. Варвара добавила, что в тот день в доме были чужие, но чужие в этом доме бывали каждую неделю. Дальше начинались догадки, а догадок мне и без того хватало.
На один вдох стало холодно и без окна: кто-то запер комнату снаружи и оставил ключ на своём месте. Тот ли это, кто меня бил, и ключом ли он запирал, я не знал. Знал только, что в доме есть человек, который умеет входить и выходить, не оставляя записи. Я завёл этому отдельное место в голове и отложил: пока архив можно потерять на будущей неделе, разбираться, кто ломал мне рёбра на прошлой, — роскошь. Но место я оставил.
Три вечера ушло на то, чтобы выучить дом и то, куда меня повезут. Варвара отвечала за людей: кто где спит, кто чей родственник, что здесь принято говорить вслух, а что только за глаза. Матвей — за Палату: кто там сидит, в каком порядке говорят, чего не любит председатель. Ключи и вещи я сверял по описям, хозяйство — по расходной книге, а право читал сам: Матвей принёс устав Палаты, формуляр и старую книгу решений, и три вечера подряд я уходил в них, как уходят в чужую документацию перед приёмкой системы. Что там написано, я запомнил. Чего там не пишут, узнал уже в Палате.
Про Глеба я спросил на второй вечер. Варвара переставила свечу и сказала, что родни в нём нет ни капли, если я про это, а служит он дому дольше, чем она в нём живёт. Дальше спрашивать посоветовала у Матвея Савельевича. У Матвея я спросил на третий. Он ответил, что Глеба Никитича сюда никто не нанимал и что он здесь был раньше самого Матвея, — и сразу стал считать вслух дрова, которых оставалось на четыре дня.
Ответы сходились в одном: человек посторонний, а вес имеет семейный. У нас такое называлось «доступ выдан вручную, в обход процедуры»: формально его в списке нет, а войти он может куда угодно.
Шёл шестой день с той ночи, когда я очнулся в нижней комнате. Слушание назначили на завтра, на седьмое утро.
За эти дни я трижды проверил, отвечает ли мне тело на имена: сказал вслух «Софья», сказал «Артемий», взял в руку старую опись с подписью Сергея Борисовича и подождал. Ничего — ни укола, ни тяжести, ни того сжатия под рёбрами, которое приходит само, когда чужая рука тянется к правам дома.
Утром, пока вода в тазу не остыла, я наклонился над ней и на полвздоха подождал узнавания. Его не было: я даже не мог представить, что именно должен там увидеть. Я плеснул ладонью и разбил отражение совсем.
За эти дни я успел выяснить про свою память одно, и лучше бы что-нибудь повеселее. Пропало не всё подряд. Пропало то, чем я был для других, и все, кто был при этом. Как звали мать — нет. Как выглядел двор, где я вырос, — нет. Улица, номер дома, фамилия человека, с которым я проработал шесть лет, — ничего. А вот как пахнет мокрая пыль, когда её прибивает первым дождём, — пожалуйста. Как работает холодильник за стеной ночью — пожалуйста. Руки помнят всё, чему их учили, до последней мелочи; голова не помнит, кто их учил. Выжгло людей и всё, что к ним привязано, а навыки, слова языка и обрывки без адреса остались лежать как лежали. С такой памятью можно работать: она молчит именно там, где я привык опираться на чужую, а не на свою.
Топили в комнатах через день, и с рассвета изо рта шёл пар. Я работал в шубе внакидку и грел ладони о чашку, пока она не остыла.
Я сидел у стола с рассвета. Стул подо мной уже нагрелся. Бурая папка лежала под чистым листом, углом наружу. Записка про сломанный замок — сверху. Записи ждали под ним. Даты в них шли столбцом, имена стояли сбоку, и половина имён была мне пустым звуком.
Папка пошла ко мне тяжело. Картон был холодный и чуть выгнутый от сырости. Уголок нижней крышки кто-то давно обмял, и он не разгибался.
Листы внутри сдвинулись и легли веером. Край одного торчал выше остальных, обмятый и потемневший от пальцев. Я вытащил его. Почерк мельче основного текста. Дата стояла мартовская, и число было позднее десятого. Тот самый промежуток, где в расходной книге обрывались строки. Я прочитал первую строку и потянулся за следующей.
— Барин.
Голос пришёл от двери. Я не обернулся. Половица у порога под ним не скрипнула. Ни когда он входил, ни теперь.
— Минуту.
Я дочитывал строку. Буквы расплывались к правому краю листа. Я перечитал её дважды и не удержал ни слова.
— Отойдите от стола.
Я положил лист на место, придавив его большим пальцем, чтобы не съехал. Повернулся.
Глеб стоял в дверном проёме. Руки опущены, плечи свободны. Смотрел он мимо меня, на стол.
— Нужно закончить.
— Отойдите от стола, — повторил он.
Он повторил теми же словами и на той же высоте голоса. Так повторяют не просьбу.
Я отодвинул стул. Встал. Сделал три шага к центру комнаты. Пол скрипнул под правой ногой. Я остановился.
Папка лежала раскрытой. С того места, где я стоял, нельзя было прочесть ни слова. Но можно было видеть, куда указывает вложенный лист. Его край выступал на два пальца.
Я шагнул назад.
Глеб сдвинулся. Он встал между мной и столом. Одно движение. Он оказался на моём пути прежде моего решения.
— Вы отошли. Теперь стойте.
— Мне нужно проверить одну запись.
— Нет.
Одно слово, и он не стал его ничем подпирать.
Вырываться было незачем, и причину я сформулировал уже потом: человек двигался по этому дому так, будто у него здесь полные права и они никем не выданы. С такими не спорят, пока не выяснят, откуда права взялись.
Я смотрел ему в грудь. Ростом он был мне вровень, в плечах шире на ладонь — и всё это не издавало ни звука. В доме, где половицы скрипели под Варварой, под ним не скрипела ни одна. Ног он не переставлял.
— Глеб Никитич, я распоряжаюсь своим временем.
— Распоряжаетесь. Сейчас вы распоряжаетесь им плохо. — Он обошёл меня слева и остановился там, откуда был виден стул. — Вы встали со стула. Я смотрел.
Голос у него шёл без подъёмов и спадов.
— Весь вес ушёл в правую ногу. Левая догоняла. Стул вы отодвинули дальше нужного.
Он кивнул на дверь, не оборачиваясь к ней.
— Лист вы взяли двумя пальцами. Бумага согнулась. Вы этого не заметили.
Я посмотрел на свою руку и в который раз не узнал её: пальцы были толще, чем я помнил, и ноготь на среднем рос криво.
— Дверь вы держали за ручку слишком долго. Она не тяжёлая. На каждое движение вы тратите вдвое. Себя вы при этом не слышите.
Я попробовал переставить ногу тише. Половица скрипнула снова.
Глеб на неё не посмотрел. Его занимала моя правая нога.
Я пошёл к столу так, как ходят по чужой спальне. Ногу ставил целиком, от пятки.
Половица молчала. Вторая тоже, хотя доска на ней была шире.
На третьем шаге я потянулся к папке и понял, что стою неудобно. Вес пришёлся на одну ногу. Вторая только касалась пола.
Я остановился. Он ко мне не притронулся.
— Вот теперь вы слышите, — сказал Глеб.
Он замолчал. Я тоже. За окном по двору протащили что-то тяжёлое, и звук ушёл в сторону конюшни. В комнате пахло чернилами и остывшей печью.
— Вы, барин, не слабый, — сказал он. — Вы хуже. Вы силы своей не понимаете.
Обиды в его словах не было. И той избыточной силы, о которой он говорил, я в себе не находил. Ни в руках, ни в ногах, ни в том, как держу голову.
Глеб кивнул в сторону окна.
— Стойте здесь. Дышите. Забудьте про бумаги.
Я стоял посреди комнаты. Стол остался за спиной Глеба. Папка, записка, лист с выступающим краем — всё это лежало в двух шагах. Оба шага были заняты им.
Глеб ждал.
Ждать я не умел. Пальцы сами нашли шов на брюках и принялись его тереть.
— Хорошо, — сказал я. — Стойка. Показывайте.
Глеб чуть отступил, освобождая пространство между нами.
— Ноги. Шире. Вес на обе.
Я расставил ноги. Тяжесть ушла в бёдра и осталась там. Пол под левой пяткой был чуть выше, чем под правой, и я это заметил впервые за день. Я просто стоял.
— Так?
— Так думаете вы.
Улыбки на его лице не появилось. Он шагнул вперёд и толкнул меня в плечо.
Ладонь пришла в плечо, и повязка на рёбрах отозвалась своим: тупо, широко, без остроты, как отзывается место, которому уже досталось дважды. В первое мгновение я решил, что толчок слабый. Во второе поехали стопы. Обе, в одну сторону, по гладким доскам. Плечи ушли следом и потянули за собой всё остальное. Между тем, что решала голова, и тем, что делали ноги, встала четверть шага.
Падать не хотелось. При нём — тем более. Я рванулся к его руке, чтобы за что-нибудь взяться.
Рука Глеба ушла из-под моих пальцев. Захват сомкнулся на воздухе. Через мгновение моё запястье было у него. Держал он без усилия, но кисть в его пальцах повернулась в чужую сторону.
Плечо потянуло, и боль прошла по предплечью одной линией, от запястья к локтю.
— Стойте, — сказал он. — Не тяните на себя.
Я замер. Любое движение прибавляло боли. Мышцы предплечья жгло изнутри. Я стоял накренившись, одна нога позади другой. Под воротом рубашки собирался пот и полз по спине одной дорожкой.
— Больно, — сказал я. Просто наблюдение.
— Знаю.
— Отпустите.
— Сейчас.
Он держал долго. Стол за его спиной, папка, выступающий край листа — всё это ушло. Осталась рука, вывернутая под чужим углом, и то, что распоряжаюсь ею сегодня не я.
Хват разжался. Боль осталась, но стала тише.
Я выпрямился. Медленно, позвонок за позвонком. Плечи опустились сами. Правое встало ниже левого, и я подвинул его, пока не перестало тянуть под лопаткой.
— Вы толкнули меня, — сказал я. — Я не упал.
— Поехали.
— Это не то же самое?
— Со стороны — то же.
Насмешки в нём не было. Он смотрел, как смотрят на лошадь перед покупкой: сверху вниз, потом на ноги, потом опять на ноги.
— Стопы у вас тяжёлые, — сказал он. — Пол под ними едет, потому что вы весь вес держите наверху. В плечах. В голове.
— А надо?
— Надо в ногах, как якорь.
Якорь. Я попробовал это представить и представил чугунную лапу, ушедшую в ил по самую скобу. Тело моё про такое ещё не слышало. Оно всё держало наверху — в шее, в затылке, в сжатых челюстях.
— Покажите ещё раз, — сказал я.
Он покачал головой.
— Не сейчас.
— Почему?
— Потому что вы уже думаете о столе.
Тогда я не думал. Мысль пришла позже — от того, наверное, как я скосил глаза за его плечо.
— Я думаю о своей руке, — сказал я. — Она до сих пор болит.
— Это хорошо. Значит, помните.
Он сделал шаг назад. Дышать стало свободнее, дороги к столу это не открыло. В комнате опять стало тихо. Плечо ныло глухо и тупо, и до вечера это никуда не денется.
— Что дальше? — спросил я.
Глеб не ответил сразу. Он разбирал меня снизу вверх и дольше всего задержался на плечах.
— Дальше вы попробуете снова, — сказал он. — Только на этот раз стойте так, чтобы толчок вас не сдвинул.
— А если сдвинет?
— Тогда снова упадёте. И снова встанете.
Я перевёл взгляд туда, где за его плечом угадывался край стола. Папка лежала там же. Думал я о том, что рука до сих пор не разгибается.
Дыхание догнало меня позже и пошло тяжело, короткими толчками: рёбра поднимали заодно с грудью весь остальной вес.
Я попробовал выпрямиться. Правая стояла. Левая стояла не там, где я её ставил.
Поправлять я не стал. Он бы это заметил.
Пальцы правой руки не сходились до конца. Я сжал их дважды. На второй раз получилось хуже.
Хват мне сегодня больше не принадлежал.
Он сказал попробовать снова. Я согнул пальцы на пробу — слушались они через раз.
Я шагнул назад. Один шаг: посмотреть на него целиком и выбрать место для удара.
— Стоп. Куда.
Глеб перехватил меня за плечо раньше, чем я закончил движение. Пальцы легли на ключицу и на сустав, и хват был крепкий. Он оставил меня там, где я оказался.
— Я просто отхожу, — сказал я.
— Сейчас это выглядит как побег.
— Это дистанция.
— Отсюда её не отличат от испуга.
Он не отпускал плечо. Я застыл на полшаге. Задняя нога стояла на носке, передняя держала весь вес. Долго так не стоят.
— Шаг назад читается как признание, — сказал он. — Или как страх. Тактику в зале никто не разбирает, там смотрят и решают.
— Мне плевать, что видят.
— Плевать не получится. Особенно с ними.
С кем — он не сказал. Я не спросил. Дёрнул плечом и вышел из-под его руки. Упёрся ему в грудь обеими ладонями. Толкнул, чтобы сдвинуть с дороги и пройти к столу.
Глеб не сдвинулся. Под ладонями оказалась доска. Я вложил в толчок вес и плечи. Сдвинулись мои ноги, не его.
— Это тоже не то, — сказал он.
— Что не то?
— Толкнуть меня, чтобы пройти. Это не про то, зачем нужен удар.
— Я не бил.
— Собирались.
Он был прав. Я убрал ладони с его груди и вытер их о бёдра.
Предплечье моё он взял лёгким хватом и держал так всё время, пока говорил.
— Граница проходит здесь. — Он сжал пальцы. Боль отозвалась коротко. — Вы её чувствуете.
Он ослабил хват, и боль ушла. Отпускать он не собирался.
— А здесь уже нет. — Хват стал совсем лёгким. — Разницу показывают телом.
Первый и второй пальцы лежали сверху, большой упирался снизу, между костями. Слова я слышал через раз.
— Тот, кто вас поведёт, сделает так же. Только рукой он не возьмёт.
Он опустил их, но не отошёл ни на шаг, и я понял, что разговор этот кончится по его решению. Моего терпения тут не спросят. Стоял так близко, что я слышал его дыхание — без сбоя.
— Если сорвётесь не вовремя, — сказал он, — это будет не удар. Это будет доказательство.
— Доказательство чего?
— Что вы буйный. Что вас нельзя пускать туда, куда вас пускать нельзя.
Буйный. Я повторил это про себя дважды. Слово было не моё, и снять его с себя было нечем.
— Значит, что мне делать? Стоять и терпеть?
— Стоять. Держаться.
— В чём разница?
Он не ответил сразу, и я понял почему: мои руки всё ещё стояли поднятыми к груди.
— Терпение кончается, — сказал он. — Это про слабину. Держаться — про то, что вы решаете сами, когда закончить. Не они.
Я их опустил. Заныло от локтя до шеи — то же самое место, что и час назад.
— Кто эти «они»? — спросил я.
— Ланские. Молодой поедет, Артемий: помянет свою руку при людях и станет ждать, когда вы ответите.
Спорить было не о чем. Стоял и слушал, как под потолком гудит муха. За стеной шла обычная жизнь дома: кто-то тащил по коридору что-то тяжёлое и через каждые несколько шагов опускал на пол, из кухни доносило подгоревшим луком, и от этой домашней возни моё стояние посреди комнаты выглядело глупее, чем было на самом деле.
— Значит, — сказал я, — ни отступить, ни ударить.
— Пока да.
— А что тогда остаётся?
Он перенёс вес с ноги на ногу и только потом ответил.
— Стоять там, где стоите, — сказал он. — И не двигаться первым.
Я остановился. Руки опустились сами: держать перед собой было нечего. Муха под потолком смолкла. Со двора не доносилось ничего.
Он подошёл ближе. Между нами осталось полшага, и запах его табака дошёл раньше него. Я не отступил.
— Ноги. Как стоите.
Я посмотрел вниз. Правая стопа развёрнута к столу, левая отстала на полшага. Носок левого сапога был обшарпан сильнее правого. Переставил обе шире и вжал в доски. Тяжесть пошла в пятки и там осталась.
— Так лучше, — сказал он. — Теперь замрите.
Я замер. Вдох вышел рваный. Выдох я придержал и сосчитал про себя до трёх. Глеб зашёл сбоку, обошёл до плеча и вернулся напротив. Руки поднял медленно, ладонями вниз, на высоту моих ключиц.
— Что вы делаете? — спросил я.
— Проверяю.
Он положил ладони мне на плечи и налёг. Они были сухие и тяжёлые, как деревянные плашки. Шея хрустнула у основания. Суставы отозвались треском. Правое плечо, то самое, отдало старой болью и замолчало. Первая мысль была ударить его в грудь и выйти из-под рук. Вторая пришла его голосом: кончить это решаю я.
Я не двинулся.
Давление росло без рывков. Воздух пошёл через нос толчками. Ноги остались там, где я их поставил. Левая доска под пяткой прогнулась и скрипнула. Вес уходил вниз. Пол принимал его вместе со мной.
— Не поддавайтесь, — сказал Глеб сквозь зубы. Давление он держал на той же силе.
Поддаваться я не стал. Про руки его думать перестал. Думал про пол. Половицы были широкие, стёсанные посередине множеством ног. Тяжесть уходила через ступни в дерево, а от дерева шло обратное. Я подал это обратное вверх. От пяток через колени к плечам.
Глеб дёрнулся. Давление сначала выросло, потом разом ушло. Он отступил на шаг и заднюю ногу переставил дважды.
В комнате стало тихо. Моё дыхание и скрип половицы под его сапогом. Где-то за стеной хлопнула дверь, и по коридору прошли двое.
— Так, — сказал он. Голос был другой — без насмешки, без прежней проверки.
— Что «так»? — спросил я, хотя чувствовал, что уже знаю ответ.
— Вы не ударили. И не отступили.
— Вы сами велели.
— Велел. Но не думал, что получится с первого раза.
Я перевёл дыхание и прислушался к себе: плечи гудели сплошь, без острых мест.
— Уже лучше, — сказал он, глядя на меня внимательнее, чем раньше. — По крайней мере, теперь вас придётся сдвигать всерьёз.
Я молчал.
Он отошёл к окну. Стекло было мутное понизу, и свет лёг ему на плечо и на половину щеки. Во дворе кто-то катил бочку — звук шёл толчками. Глеб заговорил, не оборачиваясь.
— Час назад я бы этого не сказал, — начал он. — Завтра вас проверят на людях. В Палате, не здесь.
— Почему час назад не сказали бы?
— Тому, кто едет с толчка, знать незачем. Он там не выстоит, а с чужой тревогой в голове упадёт быстрее.
Больше он не скажет. Переспрашивать не было нужды.
— И что там будет? — спросил я вместо этого.
Он повернулся ко мне всем корпусом и не сощурился, хотя свет от окна шёл ему в глаза.
— Ланские, — сказал он, — попробуют заставить вас повторить старый скандал.
Под рёбрами стянуло и не отпустило. Так же тянуло тогда, когда палец шёл по строке уведомления, привезённого Павлом, и я поймал себя на том, что жду от собственных рёбер объяснения, которого они дать не могут.
— Какой скандал? — спросил я.
Глеб молчал так долго, что я передумал спрашивать.
— Вельский, — сказал он. — Так его называют.
— Имя знаю. Слухи слышал. Что было на самом деле — нет.
— Знаю. В этом и дело.
Он переступил с ноги на ногу и снова не издал ни звука.
— Они помнят ту ночь. Вы — пересказ о ней из третьих рук, от горничной. Разговор пойдёт по их правилам.
— Тогда расскажите.
— Нет, — сказал Глеб. — Если я расскажу, отвечать вы будете на мой рассказ. А отвечать надо на то, что скажут они. Главное — помните то, что сейчас узнали.
— Стоять и не двигаться первым, — сказал я.
— Именно.
Я думал о том, что в прежней своей жизни разобрал бы это за час: поднял бы записи, посмотрел, кто и когда трогал доступ, и получил бы ответ, не вставая со стула. Здесь записи вели люди, которые сами решали, что записывать, а мой час уходил на то, чтобы правильно поставить ноги.
Кивнув, я прислушался к себе. Болело всё, что сегодня работало, и тело само нашло бедро, чтобы опереться. Оно уже знало, где у него теперь опора.
Я стоял и смотрел на дверь. Она была закрыта, и щеколда на ней не задвинута.
Глава 6. Малое заседание
Ночь между той дверью и Палатой прошла быстро: бок к утру ныл сильнее, и я просыпался дважды, каждый раз проверяя, помню ли, зачем встаю.

