Эйра
Эйра

Полная версия

Эйра

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Андрей Эльф

Эйра

Пролог

Деревня называлась Тихая Заводь, и в ней было тихо.

Брат Гарт заметил это ещё с дороги, раньше, чем увидел крыши. Над деревней не было дыма. Осень, сырость, туман по низинам, вечер — а ни одна труба не курилась. И собаки не лаяли. На двадцать дворов не залаяла ни одна.

— Может, ушли, — сказал Ренн. Ему было девятнадцать, и он третий месяц носил белый плащ. — Мор. Или голод.

— Голодные не уходят разом, — сказал Гарт. — Голодные уходят по одному, и последних хоронят первые.

Тобиас, третий, ничего не сказал. Он вообще говорил мало. Он положил ладонь на рукоять.

Они въехали шагом.

Двери стояли открытыми. Все до единой. В сенях лежали опавшие листья, нанесённые ветром, — значит, открыты давно. На столах — миски. В одной Ренн увидел недоеденную кашу, застывшую, с ложкой, воткнутой стоймя. Кто-то сидел здесь, ел, потом встал и ушёл, не доев.

Крови не было. Ни капли. Ни сломанной мебели, ни следа когтей на косяке.

— Демоны? — спросил Ренн, и голос у него был тоньше, чем ему хотелось бы.

— Демоны не убирают за собой, — сказал Гарт.

На двери крайнего дома символ.

Перевёрнутая свеча — пламенем вниз. А под ней, ровным столбиком, мелкие значки, одинаковые, выведенные аккуратной рукой.

Гарт смотрел на них долго.

— Что это? — спросил Ренн.

— Символы, — сказал Тобиас. Это было первое, что он сказал за весь день.

Они пошли по улице. На каждой двери был символ, и на каждой — столбик. Двадцать дворов. Столько-то голов в каждом. Всё отмечено

Ренн засмеялся — коротко, нехорошо, сам испугавшись своего смеха.

— Двадцать два года, — сказал Гарт негромко, ни к кому. — Двадцать два года я режу их на порубежье. Видел порталы. Видел прорывы. Видел, что остаётся от деревни, когда в неё приходят демоны. — Он провёл пальцем у символа, не касаясь. — Они жгут. Они рвут. Они жрут. Они не умеют по-другому. Демоны не отмечают дома, Ренн.

— Значит, люди? Культ?

— Люди не пишут так ровно, — сказал Тобиас.

Тогда с холма пришло пение.

Над деревней, за выгоном, стояла часовенка — старая, с покосившейся звонницей. Пение шло оттуда. Ровное. На одной ноте. Множеством голосов разом — и ни в одном голосе не было дыхания. Ни вдоха, ни сбоя, ни хрипа. Оно не начиналось и не кончалось, оно просто шло, как идёт вода.

У Ренна свело зубы.

— Это молитва? — прошептал он.

Гарт молчал. Он слушал.

Они поднялись на холм пешком, ведя коней в поводу. Кони упирались. У самой часовни встали намертво, и пришлось бросить поводья.

Дверь была приоткрыта. Оттуда шёл тусклый свет и пение.

Гарт поднял руку, и над ладонью у него разгорелся бледный свет Хиомеды — ровный, привычный, сто раз виденный. Свет дрожал.

На двери часовни тоже был символ.

Перевёрнутая свеча. И под ней — три значка. Свежих. Символ ещё горел, будто его вывели только что, пока они шли по выгону.

Ренн смотрел на них и считал. Раз. Два. Три.

Он поднял глаза на Гарта, на Тобиаса. Три.

— Брат Гарт, — сказал он. — Нас...

Пение оборвалось.

Сразу. Посреди звука, будто всем разом перерезали горло. Стало так тихо, что Ренн услышал, как с символа на двери, медленно, срывается и падает одна красная капля.

А потом изнутри, из-за приоткрытой двери, ласковый, тёплый, совершенно спокойный голос сказал:

— Входите, братья. Вас уже ждали.

Глава 1 АРДЕН-РОВ

Деревню жгли не как крепость — как мусор. Без осады, без переговоров, без причины, которую потом можно было бы вписать в хронику. С неба сошла тьма и принялась за работу.

Работала она деловито. Не с яростью — с тем ровным, нечеловеческим усердием, с каким огонь берётся за солому: без злобы, без спешки, просто потому, что так устроено. Крыши вспыхивали одна за другой вдоль всей улицы, и пламя гудело низко, утробно, перекрывая и крики, и колокол, и треск рушащихся стропил. Воздух стал плотным от дыма и жара — им нельзя было дышать, только глотать, обжигаясь. Пахло горелой соломой, палёной шерстью и чем-то ещё, сладковатым и тяжёлым, чему ребёнок не знал названия, а взрослый знал бы и предпочёл не знать.

Йоан узнал мать по подолу.

Всё остальное огонь уже забрал — лицо, руки, то, чем она была вчера, когда шлёпнула его за вырезанную из ветки птицу, а потом, будто застыдившись, сунула ему горбушку с солью. Он ещё помнил тепло той горбушки в ладони. Помнил, как она отвернулась к печи, пряча лицо, чтобы он не увидел, что она уже не сердится. Теперь от всего этого остался подол — синий, с вытертой каймой, которую он знал наизусть, потому что не раз цеплялся за неё, когда был совсем маленьким. И одна босая ступня, неестественно белая на фоне углей.

Он стоял в трёх шагах и не мог подойти ближе, потому что подойти значило проверить, а проверять он не хотел. Пока он не подошёл — оставалась щель, в которую можно было втиснуть надежду: вдруг это не она, вдруг подол похожий, вдруг.

Жар выедал глаза. Они слезились, и Йоан был этому даже рад — потому что сами по себе слёзы не шли. Он не плакал. Он стоял, смотрел на белую ступню и чувствовал внутри не горе, а страшную, гулкую пустоту, как будто из него разом вынули что-то важное и на его место впустили сквозняк.

За спиной хрустнуло — угли, сапог. Йоан не обернулся. Ему было всё равно, кто это.

Это был Никиас.

Он подошёл и встал рядом, тяжело дыша, весь в саже, с рассечённой бровью, из которой на щёку тянулась тёмная дорожка. Он просто встал — чуть впереди, развернувшись плечом, между Йоаном и тем, что горело, будто хотел собой закрыть чужой дом, чужую беду, будто это могло чему-то помочь. В кулаке у него были зажаты вилы, подобранные где-то на бегу. Костяшки побелели. Мальчишка тринадцати лет держал крестьянский инструмент так, словно от этого зависело, останется ли мир на месте, — и, может быть, в ту минуту для него и правда зависело.

Он долго молчал. Потом сказал:

— Не смотри.

Голос дал петуха — сорвался на последнем слоге, тонко, по-детски. И Никиас разозлился на себя за это сильнее, чем на демонов, потому что демоны были далеко и непонятны, а собственный предательский голос — вот он, здесь, и выдавал всё, что Никиас изо всех сил пытался не показывать.

— Это моя мать, — сказал Йоан.

Ровно. Пусто. Так называют предмет, а не оплакивают человека.

— Я имею право смотреть.

Никиас не нашёл, что ответить. Он открыл рот, закрыл. За всю свою короткую жизнь он привык, что на всё есть правильный ответ, если хорошенько поискать: у наставников, в молитвах, в том, как надо и как не надо. Сейчас правильного ответа не было. Ни одного. И эта пустота на месте, где всегда был ответ, испугала его сильнее, чем тьма, сходящая с неба, — потому что с тьмой хотя бы понятно было, что делать. А с этим — нет.

Они стояли рядом, двое мальчишек, и горящая деревня бросала на их лица одинаковый рыжий свет.

Ласло в это время воровал.

Руки знали, что делать, когда голова отказывалась. Пальцы двигались быстро, привычно, отдельно от него: свечи — за пазуху, огниво — в кулак, моток бечёвки — на локоть, нож с хорошей костяной рукоятью — за пояс. Хороший нож. Он отметил это машинально, как отмечал всё ценное, — и эта холодная деловитость посреди гибнущей деревни была, если б он тогда умел о таком думать, страшнее любого пожара. Мир рушился. Ласло инвентаризировал.

Броша он нашёл под прилавком.

Лавочник был ещё жив — наполовину. Демон вспорол ему живот когтем, походя, не останавливаясь, как срезают ветку с дороги, мешающую пройти. Крови было меньше, чем Ласло ждал, — и это оказалось хуже, чем если бы её было много; она не хлестала, а тихо, обильно натекала под тело тёмной лужей, и в свете пожара блестела почти чёрным. Брош лежал на боку, поджав колени, как спящий ребёнок, и держал руками то, что нельзя держать руками, — бережно, будто боялся расплескать. Он смотрел на Ласло снизу вверх. Глаза у него были ясные.

Губы Броша шевелились. Ласло наклонился — не сразу, преодолевая что-то в себе, — и разобрал.

— Воды, — шептал лавочник. — Мальчик. Воды.

У Ласло была вода.

Полбурдюка, стянутого с чьего-то седла час назад, ещё до всего, — он и сам не помнил зачем, просто взял, потому что плохо лежало. Бурдюк висел у него на боку, и Брош, кажется, видел его, потому что глаза его на миг скользнули вниз, к бедру Ласло, и снова поднялись к лицу. Просяще. Терпеливо. Так, как просят у того, от кого уже ничего не ждут, но всё равно просят, потому что больше не у кого.

Он не дал.

Может, испугался, что вода понадобится ему самому. Может, испугался, что стоит наклониться, задержаться, впустить в себя чужую беду — и когти, ещё где-то рядом в дыму, найдут и его тоже. А может, дело было проще и хуже: в тот миг в нём было слишком мало человека и слишком много зверя, а зверь не поит умирающих, зверь бежит. Он так и не выбрал между этими тремя. Оставил все три лежать рядом, неразобранными, и просто ушёл.

Он выпрямился. Сунул нож поглубже за пояс, поправил свечи за пазухой. И ушёл, не оборачиваясь, — ровным шагом, не бегом, потому что бегущий привлекает внимание, а Ласло даже сейчас, даже мальчишкой, это откуда-то знал.

За спиной шёпот стих. Он не обернулся проверить

С этой ночи Ласло начал очень много говорить.

Паладины пришли, когда жечь было уже почти нечего.

В песнях это назовут спасением. В ту ночь это выглядело как очищение. Серебряный клин латников вошёл в деревню с верхнего края улицы — не спеша, сомкнутым строем, отбрасывая длинные тени в свете догорающих домов, — и двинулся вниз, добивая тварей деловито и без злобы, как бьют крыс в амбаре. Сталь у них была хорошая; она входила в демонью плоть с коротким, влажным, будничным звуком, повторявшимся снова и снова, пока он не стал привычным даже уху ребёнка. И с той же деловитостью, тем же ровным шагом, строй прошёл сквозь людей.

Кто выбегал из огня с воплем, того валили наземь и держали коленом, пока не убедятся, что это не одержимый, — а убедившись, отпускали и шли дальше, не подав руки. Одну женщину, которая не могла разжать руки на обугленном свёртке, ударили древком под лопатки, чтобы шла быстрее. Свёрток был мёртв. Женщина — ещё нет. Для строя это не составляло разницы: и то и другое было помехой на пути, которую следовало убрать с дороги и забыть.

Командир шёл последним — так ходят те, кому не нужно спешить, потому что за них спешат другие. Широкоплечий рыцарь в закопчённом серебре, с боевым молотом на плече, с которого ещё сползала, дымясь, чёрная кровь и капала на землю мелкими шипящими каплями. Он остановился перед троими у сгоревшего дома. Не спросил имён. Не спросил, чьи это тела лежат кругом и почему трое детей стоят над ними, не плача. Он окинул их одним взглядом — быстрым, цепким, снизу вверх и обратно, — тем взглядом, каким барышник на осеннем торгу оценивает жеребят.

— Родители? — бросил он.

Молчание. Ни один из троих не ответил. Отвечать было нечего — и, каждый по-своему, они это уже понимали.

— Хорошо, — сказал он.

И это «хорошо» въелось Йоану в память глубже, чем горящий подол. Он не сразу понял, что в этом слове было такого, отчего внутри стало ещё холоднее, чем от пожара. Сирота — чистый материал. И командир радовался не спасённым детям. Он радовался хорошему материалу.

— Этот крепкий. — Молот качнулся в сторону Никиаса, всё ещё сжимавшего вилы побелевшими пальцами. — Этот языкастый, пригодится. — Обух указал на Ласло, который уже успел собраться, стереть с лица зверя и нацепить кривую, готовую понравиться улыбку. Молот двинулся дальше — и остановился. На Йоане. На заострённых кончиках ушей, торчащих из-под слипшихся волос. На пустых, сухих глазах.

— А это что?

— Полукровка, — сказал кто-то из строя. Тихо, не с ненавистью даже, а с брезгливостью, с какой называют не человека, а породу.

Командир смотрел на Йоана долгую секунду. Молчал. И Йоан, сам того не зная, стоял на весах: в этой секунде решалось, повезут ли его к белым стенам вместе с остальными или оставят здесь, у колодца, — из милосердия ли, из брезгливости, всё едино. Он не отвёл взгляда. Не из смелости — сил на страх уже не осталось. Он просто смотрел в закопчённое чужое лицо и ждал, что оно решит, как ждут погоды.

— Свет не выбирает сосуд, — проговорил наконец рыцарь. Ровно, наизусть, будто цитируя устав, которому сам не очень-то верил, но который избавлял от необходимости думать. — Всех троих. В Аркхейм.

Их подняли, как поднимают мешки, которые нельзя ни бросить, ни повредить. Йоан в последний раз оглянулся через плечо на синий подол и белую ступню; потом стена латника заслонила их, и больше он матери не видел. У Никиаса вилы отобрали уже в повозке — он не отдавал, вцепился, и латник не стал бить, просто молча, буднично разжал ему пальцы, один за другим, как разгибают детскую руку над отнятой игрушкой. Ласло, зажатый между двумя воинами, всё улыбался — и сквозь улыбку, поверх чужих плеч, уже прикидывал: что в этой новой беде можно будет добыть, у кого, и как из неё выжить.

Повозка скрипела. Колёса вязли в грязи и выдирались с чмоканьем. Над лесом занимался серый, без единого проблеска рассвет.

Стены Аркхейма были из белого камня.

Всем троим они показались серыми.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу