Пташка
Пташка

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Лана Мейер, Алена Диж

Пташка

Глава 1

У меня было три способа покинуть этот остров: выпуститься, сбежать или умереть. Я выбрала второй. Похоже, получится третий.

Лёд под моими ногами заканчивается.

Босые, разодранные до крови ступни упираются не в звенящую твердь, а снег. Рыхлый, глубокий, я то и дело проваливаюсь в него по колено. У меня не было времени надеть пальто и обуться. Шанс сбежать из академии выпадает лишь пару раз в год.

Я падаю, окружающий мир проплывает перед глазами, словно в замедленной съемке. Успеваю заметить чёрную стену ёлок впереди, перед тем как выбросить руки вперед и столкнуться с сугробом. Они ощущаются чужими, не говоря уже о том, что вид посиневших ногтей внушает мне ужас. Была бы сейчас настоящая ночь, я бы их не увидела. Но полярный день меня не щадит, солнце заливает лес, и я давно потеряла счет времени.

Успеваю лишь подумать, что сейчас будет больно.

Удар выбивает из меня весь воздух.

Я врезаюсь в снег грудью и лицом. Он забивается в рот, в нос, под ворот термобелья, за шиворот, ледяной крошкой сыплется по спине. Обрывок цепи, обвернутой вокруг моего запястья бьёт меня по скуле — коротко, хлёстко, металлом по кости. Во рту ощущается вкус крови и снега.

Я пытаюсь вдохнуть и не могу. Грудь сжата, лёгкие пустые и сплющенные. Открываю рот, как рыба на льду, и наконец втягиваю воздух и кашляю. Каждый вдох отдаётся болью в рёбрах.

А потом я просто замираю. И жду, когда станет окончательно холодно и темно.

Мне всего двадцать. И мне так хочется жить…

Снег уже даже не ощущается холодным. И это хуже всего, черт возьми.

Он уже не холодный…я просто его не чувствую.

Я лежу и слушаю, как бьётся сердце. Медленно. Тяжело. Как колокол на острове, только глуше, будто его обернули ватой. Раз. Пауза. Раз.

Вставай.

Голос в голове звучит баритоном брата. Он всегда звучит как Филипп, когда мне совсем плохо.

Вставай, Лиса. Лёд позади. Ты дошла.

Я поднимаюсь на руки. Цепь на правом запястье звякает: короткий обрывок в четыре звена, отходящий из наручника, подобно хвосту. На левом висит такой же. Металл примёрз к коже. Когда я двигаю рукой, кожа отрывается от него с тихим влажным треском, и мне уже не больно. Мне просто всё равно.

Это тоже плохо. Я знаю, что это уже очень плохо. Возможно, через пару минут я окончательно отключусь от переохлаждения.

Я не знаю и не помню, как оказываюсь в точке, где чёрные ели стоят вокруг меня плотной стеной, плечом к плечу. Между стволами пробивается холодный свет полярного солнца. А тишина стоит такая густая, что в ушах начинает звенеть.

Под елями темнее и чуть тише ветер. Снег здесь сухой, скрипит, и каждый скрип выстреливает в тишину, как хруст сломанной кости. Я цепляюсь за ветки, а иглы режут ладони. Моя кровь на снегу кажется черной.

Ещё шаг. Ещё. Там должна быть дорога. Деревня. Хоть кто-нибудь.

Я падаю и встаю, и снова падаю, собирая последние силы.

Вдруг, я замечаю маленький долгожданный жёлтый квадрат. Это окно. А прямо над ним, на фоне неба, тонкая серая нитка дыма из трубы.

Охотничий домик.

Там явно есть печка. Там кто-то топит печку! Я уже мечтаю, как смогу сесть у огня и чувствовать, как пальцы начинают болеть, оттаивая, и плакать от этой боли, потому что она значит, что у меня еще есть руки и они не отвалились от обморожения.

Я ползу из последних сил. Не знаю, как мне это удаётся. Кажется, тело действует само, подчиняясь одному-единственному инстинкту — выжить.

Ползу к домику…

Тридцать метров. Может, сорок. И в момент, когда мне кажется, что я почти спасена, раздается звук: подозрительный хруст за елками.

Я резко останавливаюсь.

Тишина.

Потом хрустит справа.

И вслед за хрустом — звук, от которого всё, что ещё осталось у меня внутри живого, сжимается в одну маленькую точку под рёбрами.

Низкое, долгое рычание. Оно идёт не из горла, а из земли, из-под снега, из самого леса. Вибрирует у меня в коленях.

Из-за ели выходит первый волк.

Серый, худой, с белой мордой. Он не торопится. Он смотрит на меня жёлтыми глазами, и в этих глазах нет злобы. Он просто знает, чем всё закончится. Как Николас знал.

Второй выходит справа. Третий встаёт между мной и домиком. Прямо против солнца. Его тёмный силуэт обведён тонкой золотистой каймой, и я не могу разглядеть морду.

Дом становится дальше, чем остров, с которого я сбежала.

Беги.

Нет. От волков не бегают. Побежишь — догонят, как зайца.

Замри.

Я замираю. Цепь на запястье покачивается и звякает о наручник. Звук разлетается по лесу, и первый волк поворачивает на него голову. Делает шаг. Лапа беззвучно уходит в снег.

Беги. Или замри. Или беги.

Мысли мечутся, как птица в закрытой комнате, бьются о стены, и ни одна не находит выхода. А тело уже все решило…остаться здесь навсегда. Тело слишком устало. Но мне больно от мысли, что мое тело, вдобавок ко всему, что оно пережило, еще и растерзают волки.

Это так просто. Лечь. Закрыть глаза. Сначала будет страшно, потом больно, потом — ничего. Никакой колокольни. Никакого Устава. Никаких иссиня-серых глаз, которые смотрят так, будто я принадлежу им.

Прости, Фил.

Я закрываю глаза.

Рычание становится ближе. Вдыхаю мерзкий запах мокрой шерсти и крови. Горячее дыхание касается щеки.

И тут лес взрывается рёвом двигателя.

Звук врезается в тишину, как нож. Нарастает, захлёстывает, несётся на меня из-за деревьев. Я не сразу понимаю, что это снегоход.

Сквозь прищуренные веки вижу, как между чёрными стволами мелькает что-то тёмное. Солнечный свет вспыхивает на лобовом стекле, на миг ослепляя меня.

Раздаётся выстрел.

Сухой, резкий хлопок раскалывает воздух. Эхо мечется между деревьями. Волчий визг тонет в грохоте мотора и гулком стуке крови в ушах.

Периферийным зрением я замечаю, как серые тени одна за другой исчезают в густой чаще.

Мотор глохнет и тишина возвращается, но я знаю, что разъяренный Николас Северский может быть куда опаснее стаи волков.

Шаги я узнаю раньше, чем голос.

Он не бежит. Он никогда не бежит. Он идёт ко мне ровно, неторопливо, как через двор академии, когда колокол уже пробил и все давно стоят в строю.

Его руки ложатся мне на плечи.

Такие тяжёлые. Такие горячие, что я вскрикиваю. Тепло проходит сквозь мокрую ткань, сквозь кожу, словно проникает прямо в кости. И это больно, словно мне вылили кипяток на обмороженные пальцы. Я дёргаюсь, но он не отпускает. Рывком поднимает меня и усаживает в снегу. Моя голова мотается, как у куклы, и он сжимает мое лицо в ладонях.

Я открываю глаза.

Николас.

Преподаватель по искусству манипуляций стоит передо мной на коленях, прямо в снегу, в дорогих брюках, которые он никогда не позволил бы себе испачкать во дворе академии. Без шапки, как всегда. Снег блестит в его тёмных волосах, на ресницах рассыпан иней. Одна прядь упала на массивный лоб и липнет к влажной коже. Он дышит тяжело, рвано: пар вырывается изо его полных губ клубами, и я понимаю, что он гнал. Гнал так, как, наверное, никогда в жизни не гнал.

За его спиной стоит снегоход. Половина лица скрыта в тени, но я всё равно различаю резкие линии скул и чувственный изгиб губ, от которых теряет голову едва ли не вся женская половина академии. Челюсть сжата, желваки играют.

Он смотрит на меня всего секунду. Быстро, цепко, словно с одного взгляда понимает, насколько я близка к тому, чтобы потерять сознание.

Но мне эта секунда кажется вечностью.

Его глаза будто светятся сами по себе. Светло-серые. Ледяные.

Такими злыми я их еще никогда не видела.

Его взгляд скользит по мне — медленно, сверху вниз. По мокрому термобелью, прилипшему к телу и ставшему почти прозрачным. По наручникам и обрывкам цепей. По босым, разодранным ступням. Задерживается на моей скуле, где горит свежая ссадина от цепи. И я вижу, как у него на виске вздувается жилка.

Он молчит.

Пальцы впиваются мне в плечи: сильно, до синяков. Как будто, если он ослабит хватку, я растворюсь в этом снегу и он больше никогда меня не найдёт.

Я чувствую, как дрожат его руки.

Николас Северский, для друзей можно просто Север. Человек, у которого никогда ничего не дрожит.

— Лучше замёрзнуть насмерть, — говорит он тихо, — вместо того, чтобы отсосать мне?

Произносит тихо, почти шёпотом. Каждое слово он чеканит отдельно, словно рассекает лед. Чем он злее, тем тише. Я уже знаю.

И сейчас он почти не слышен.

Он наклоняется ко мне довольно медленно, или мне так кажется, потому что я потеряла ориентацию во времени и пространстве от этого безумия. Так близко, что иней с его ресниц мог бы упасть мне на лицо. Его дыхание касается моих губ.

Горячее.

Первое тепло, которое я чувствую с тех пор, как решилась на побег. Оно ложится на мои онемевшие губы, и губы начинают покалывать тысячей мелких игл, так мучительно и жадно.

Я ненавижу его за это. Я ненавижу себя.

— Настолько я тебе противен, пташка?

Последнее слово срывается. Едва заметно, на полвыдохе. Если бы я не смотрела на его губы, я бы не заметила.

Но я смотрю.

У меня не осталось сил. Губы не слушаются, язык распух, в горле сухо, как в печке. Каждый вдох режет лёгкие.

Я поднимаю на него глаза. Прямо. Словно пытаюсь достать своим взором до самого дна этого льда в его глазах.

— Ещё как, — шепчу я. — Меня от тебя тошнит, ублюдок. Я лучше умру, чем встану в один ряд с твоими шлюхами.

Что-то вспыхивает у него в глазах. Боль? Ярость? Что-то, чего я не успеваю назвать.

И гаснет.

Лицо становится гладким и пустым, как лёд за моей спиной. Таким, каким я видела его в первый день, на пристани. Как будто он закрыл дверь и повернул ключ.

Он отпускает моё плечо. Берётся за обрывок цепи на моём запястье.

И начинает наматывать её на кулак.

Медленно. Звено за звеном. Металл звякает, скользит по коже его ладони, по белому шраму на ребре. Цепь становится короче. Короче. Меня тянет к нему: сначала руку, потом плечо, потом всю, пока моя ладонь не оказывается прижатой к его груди, а между нами не остаётся ничего.

Под ладонью стучит его сердце.

— Хорошо, я запомню твои слова, — вкрадчиво произносит он. — Так даже интереснее.

Он рывком поднимает меня на ноги.

Но они не держат меня. Колени складываются, и я валюсь на него — лицом в его грудь, всем телом, всей тяжестью, которой во мне почти не осталось. Он не отходит. Не подхватывает бережно, как в кино. Стоит, как стена, и держит меня за цепь, коротко, у самого кулака. Как держат собаку на поводке.

А свободной рукой распахивает свое пальто, и заворачивает меня в него, прижимая к груди.

Я словно в домике, в самом безопасном месте. Он прижимает меня к тёплому свитеру, к груди, к телу, которое пышет жаром, словно печка в том охотничьем домике. Полы пальто смыкаются у меня за спиной, и мир сужается до темноты, тепла и запаха.

Кедр. Дым. Мороз.

И что-то ещё, под ними… его кожа, горячая, живая, с солоноватым запахом пота. Он правда гнал.

Тепло обрушивается на меня, как волна. Оно не ласковое, а жестокое. Оно впивается в пальцы, в ступни, в лицо тысячами раскалённых игл, и я начинаю дрожать. Наконец-то. Крупно, неудержимо, всем телом — зубы стучат, колени бьются о его ноги. Тело вспоминает, что оно живое, и кричит об этом болью.

Его рука на моей спине прижимает сильнее. Ладонь лежит между лопаток, широкая, горячая, тяжёлая. Не гладит. Просто держит.

Не отпускает.

Я хочу оттолкнуть его. Правда хочу.

Мои руки вцепляются в его свитер.

— Ненавижу, — говорю я ему в грудь. Но не могу вырваться и даже пытаться. Рядом с ним слишком тепло. Слишком сладко. Слишком безопасно. Как у единственного источника жизни сейчас.

— Знаю, — его подбородок касается моей макушки. Голос надо мной холодный, ровный, как будто он зачитывает очередной пункт устава. — Можешь ненавидеть. Можешь бежать. Можешь умирать в снегу, если тебе так больше нравится.

Пальцы на цепи сжимаются, и наручник впивается в стёртую кожу.

— Но наказания ты не избежишь, Алиса.

Он наклоняется к самому моему уху и снимает с себя пальто, заворачивая меня одну в согревающую и живительную ткань.

— Ни одного.

И прежде чем я успеваю ответить, мир переворачивается.

Он наклоняется, упирается плечом мне в живот и выпрямляется. Ноги отрываются от снега. Небо и ёлки меняются местами, кровь бросается в голову, и я вижу перед собой его спину, полы пальто и снег, который уплывает назад под его ботинками.

Он закинул меня на плечо, словно он охотник, а я добыча.

— Поставь меня! — Голос срывается в хрип. Я бью кулаком ему в спину, и цепь звякает о его лопатку. Удар выходит жалким, как у ребёнка. — Поставь, слышишь?!

— Ты не можешь стоять, дура, — он идёт ровно, размеренно, будто не несёт на себе человека. — Ты падаешь.

— Я сама дойду!

— Ты уже сама дошла. Чуть волки не сожрали.

— Волки лучше тебя!

— Волки съели бы тебя за пять минут, — ладонь ложится мне под колени, перехватывает крепче, и я чувствую его пальцы сквозь мокрую ткань. — А я никуда не тороплюсь.

От его тона у меня перехватывает дыхание. Сильнее, чем от холода.

Я извиваюсь. Он даже не сбивается с шага. Только чуть подбрасывает меня на плече, легко поправляя, как поправляют сползающую сумку и у меня из груди вырывается сдавленный звук.

Убью.

Я вцепляюсь зубами ему в спину, прямо сквозь свитер. Изо всех сил, какие остались.

Он не вскрикивает. Не дёргается. Только шаг на секунду становится тяжелее. А потом я слышу звук, от которого у меня внутри всё переворачивается сильнее, чем от того, что я вишу вниз головой.

Он смеётся.

Тихо, коротко, почти беззвучно — я не слышу смех, я чувствую его, потому что он прокатывается по его спине, прямо мне в рёбра.

— Кусаешься, пташка, — говорит он. — Значит, жить будешь.

Дверь домика он открывает ногой.

Тепло ударяет в лицо, подобно пощёчине. Здесь пахнет берёзовыми дровами, смолой и горячим железом, а в печке трещит огонь.

Внутри никого.

Он сбрасывает меня с плеча на узкую кровать у печки и ее пружины скрипят в ответ. Колючее шерстяное одеяло обжигает голые ступни, и я сворачиваюсь клубком, потому что боль от тепла теперь везде, и я не знаю, куда от неё деться.

— А теперь, — говорит он тихо, — поговорим о наказании.

Глава 1

Алиса


В узком проходе у шестого стола чья-то ладонь с размаху шлёпает меня по заднице.

Звонко. Тяжело. По-хозяйски.

Поднос в руке дёргается, шесть бокалов звякают друг о друга, шампанское плещется через край и стекает мне по запястью, липкое и холодное. Я успеваю поймать равновесие. Не успеваю обернуться.

Позади гогочут. Мужской голос, довольный, сытый: «Ух, какая! Огонь!» Кто-то за тем же столом смеётся вместе с ним. Женщина в норковом палантине делает вид, что рассматривает свой маникюр.

Никто не говорит «извините». Никто вообще ничего не говорит. Как будто так и надо. Как будто я не человек, а часть интерьера, который включён в стоимость банкета: хрусталь, икра, официантки.

Кожу под атласом жжёт. Не от удара — от стыда. Он ползёт вверх по шее горячей волной, заливает щёки, уши, и мне хочется развернуться и вылить все шесть бокалов ему на голову. На лысину, на пиджак, на часы, которые он поправляет каждые пять минут, чтобы все видели марку.

— Девушка, а вы улыбаться умеете? Или вам за это отдельно доплачивают?

А как тут улыбаться, когда тебя лапают, как кусок мяса на рынке? Когда трогают без спроса, а потом ещё требуют, чтобы ты была за это благодарна?

Мужчина в бордовом пиджаке ставит пустой бокал даже не глядя на меня, через плечо, как обычно протягивают мусор. Лицо его красное, а галстук сбит набок.

У меня рука скоро отвалится держать поднос. На нем возвышаются шесть бокалов с игристым, и каждый норовит съехать к краю, стоит мне вдохнуть поглубже. Свободной рукой успеваю поправлять красное атласное платье, обволакивающее меня до середины икр. Узкое, струящееся при каждом шаге…я выгляжу красиво и дорого, но на деле, я лишь обслуживающий персонал. Как и всегда.

Хотя форма на этот банкет меня очень порадовала. Это называется подачка «чтобы персонал вписывался в праздничную атмосферу». Двенадцать официанток в одинаковых алых платьях, как двенадцать бокалов из одного сервиза.

Единственное, что меня раздражает: бейдж с логотипом отеля: золотая волна, а под ней моё имя крупными буквами.

«АЛИСА».

Чтобы гостям было удобно. Чтобы любой мог окликнуть меня, как окликают собаку.

Волосы стянуты в тугой хвост, а стойкая помада сушит губы. Надеюсь, этот вечер скоро закончится и я как можно скорее окажусь в студенческой общаге и приму горячую ванную.

Я улыбаюсь. Широко, до самых дёсен. Пускаю в ход самую сладкую улыбку из своего арсенала.

— Доплачивают. Но вы уже седьмой, кто спрашивает, так что на вас бюджет закончился.

Секунду он переваривает. Я буквально вижу, как фраза ползёт по его мозгу и застревает где-то на полпути. Лысый и полноватый сосед по столу фыркает в салфетку. Его спутница — женщина в норковом палантине напротив прячет улыбку за бокалом.

Тогда до незнакомца доходит, что смеются над ним. И он, чтобы не проиграть, хохочет громче всех запрокинув голову, хлопнув ладонью по столу так, что подпрыгивают вилки.

— А эта официанточка-блондиночка мне нравится, острая на язык, — он тычет в меня пальцем, оглядывая соседей. — Наливай еще, Алиса.

Он прочитал имя на бейдже. Конечно. Для этого он там и висит.

Я наливаю ровно до середины, как учили, и ухожу раньше, чем он успевает придумать, что ещё у меня спросить.

Банкетный зал «Онего Паласа» сверкает, как ёлочная игрушка. Хрустальные люстры, белые скатерти…ведущий в блёстках орёт в микрофон про «дорогого Виктора Палыча». Здесь пахнет духами, горячим жиром от жульенов по-французски и большими деньгами. За панорамными окнами простирается чёрная вода Онежского озера, а по ней ветер гонит ноябрьскую рябь.

В подсобке за служебной дверью Даша сидит на перевёрнутом ящике из-под минералки и растирает ступни.

— Я убью этого ведущего, — сообщает она, когда вхожу внутрь. — Задушу его же блёстками. Алис, у тебя пластырь есть?

Я кидаю ей пластырь, достав из своей крошечной сумочки. У меня всегда есть пластырь. У меня всегда есть всё: пластырь, иголка с ниткой, обезболивающее, запасные колготки. Когда работаешь в двух местах и учишься на заочке, становишься ходячей аптечкой.

Днём кофейня «Миндаль». Вечером банкеты в отеле. Три тысячи за смену плюс чаевые. Всё это идёт в банку с надписью «НА ПИТЕР», которая стоит у меня на подоконнике и пока что больше похожа на насмешку.

Телефон в кармане вибрирует.

Филипп: доедешь — напиши. гололёд

Мне двадцать. Брат до сих пор пишет мне «доедешь — напиши», как будто я впервые еду одна на троллейбусе.

Я: да, пап

Филипп: не умничай

Я улыбаюсь. По-настоящему, впервые за вечер. И тут сверху падает уведомление.

Фонд Северских. Результаты конкурса.

Улыбка остаётся на лице, а внутри становится очень тихо.

Полгода назад я до двух ночи писала мотивационное письмо. Оно, черт возьми, вышло на четыре страницы. Переписывала девять раз. Даша, когда читала его, даже всплакнула и выдала, что меня обязаны взять хотя бы из жалости.

Это моя мечта…Грант на обучение в частной академии, полная стипендия, общежитие, лучшие стажировки в будущем, блестящий карьерный рост. Пятнадцать мест на всю Россию. Единственный шанс уехать из это дыры не через десять лет, а прямо сейчас.

Дрожащими пальцами я открываю письмо.

Уважаемая Александра Сергеевна! Благодарим вас за интерес к программам Фонда. К сожалению…

Дальше даже не читаю, подавив ком в горле. Дальше всегда одно и то же.

— Алис? Что там? — любопытствует подруга.

— Всё нормально. Ничего.

— Это они? Фонд?

— Мажорский фонд мажорских Северских отказал мне в мажорской стипендии, — ворчю я. — Какая неожиданность. Кто бы мог подумать, что они не хотят видеть у себя девочку из гребанной «Миндали».

— Лис…

— Нет, правда, я в шоке. Я была уверена в своих шансах. С моими-то связями. С моим-то папой-губернатором, — с сарказмом бросаю я.

— Они просто идиоты, — говорит Даша мне в плечо.

— Они богатые идиоты. Это еще хуже.

Я выпутываюсь и беру поднос. Шампанское само себя не разнесёт.


***

Он подходит ко мне у служебного выхода, когда я выношу пустые бутылки.

Я замечаю его сначала по ботинкам. Чёрные, начищенные. Весь пол в коридоре заляпан мокрыми следами от курьеров и поваров, бегающих курить на улицу. А его ботинки сухие.

Потом поднимаю взгляд. Мужчина лет пятидесяти. Седой ёжик, тёмно-серое пальто, руки в карманах. Лицо незапоминающееся — типичное, каменное, не выражающее никаких эмоций. Мужчина смотрит не на меня, а чуть левее моего плеча.

— Алиса, — обращается мужчина.

— Вы ведь обслуживаете гостиничные номера?

— Да, а что?

Он достаёт из внутреннего кармана сложенные купюры. Не вытягивает пачку целиком, просто показывает, сколько там лежит. Пятьдесят тысяч. Рыжие пятитысячные, перетянутые банковской лентой.

Я перевожу взгляд с денег на я его лицо.

— За что?

— Отнесёте бутылку вина в семьсот семнадцатый номер. Там остановился мой деловой партнёр. Скажете, что это подарок от Виктора. Он оставил для меня документы в белом конверте. Без надписей. Заберёте и принесёте сюда.

— Почему сами не отнесёте?

— Через десять минут у меня встреча, на которую я уже опаздываю.

—Тогда попросите администратора.

— Уже просил. Они отказываются передавать через персонал любые личные документы гостей.

Я невольно усмехаюсь. Конечно, отказываются. У них есть инструкции.

— А вы думаете, я соглашусь?

— Думаю, пятьдесят тысяч за пятнадцать минут работы — неплохие чаевые.

Он произносит это буднично, словно речь идёт о пятистах рублях. Без давления. Без улыбки. Просто констатация.

Я смотрю на пачку.

Пятьдесят тысяч.

Я устала. Не сегодня, а вообще. Устала бегать между столами с подносом над головой. Устала улыбаться по регламенту людям, которые смотрят сквозь меня. Устала, что меня хлопают по заднице, как лошадь на ярмарке, а я должна сказать «спасибо» и подлить шампанского. Устала считать мелочь в банке и каждый вечер делать вид, что это когда-нибудь станет билетом в Питер.

Два года на побегушках. Подай, принеси, убери, улыбнись. «Девушка». «Эй, ты». «Алиса», прочитанное с бейджа, как кличка.

Вспоминаю письмо из фонда. «К сожалению…». Даже мечту у меня отобрали вежливо, на бланке, с уважением. И ладонь того мужика из зала, которая до сих пор жжёт сквозь атлас.

Не соглашайся.

Я учусь на юриста. Прекрасно понимаю, что незнакомцы не раздают такие деньги просто так. Но он ведь не просит меня ничего красть. Утверждает, что хозяин номера сам отдаст конверт. А в коридорах гостиницы — камеры. Если что-то пойдёт не так, всё будет записано. Я смогу доказать, как всё было на самом деле.

Наверное, именно эта мысль окончательно меня убеждает.

— Деньги вперед. И сто тысяч, — в надежде на то, что он откажет, произношу я.

Впервые он смотрит мне в лицо. Коротко, на долю секунды. И мне кажется, что он доволен: как будто я правильно ответила на вопрос, которого он не задавал.

Сто тысяч ложатся в кармашек моего поясной сумочки. Тяжёлые, как камень.

Дальше все происходит, как в тумане. Служебный лифт пахнет хлоркой и пригоревшей картошкой. Я держу поднос с бутылкой красного и двумя бокалами и смотрю, как загораются цифры. Пять. Шесть. Семь.

Двери разъезжаются.

На седьмом этаже расположены люксы. Здесь другой воздух: тихий, плотный, пахнущий дорогим деревом и лилиями из вазы в конце коридора. Ковёр глушит шаги так, что я слышу только, как бьётся моё сердце и как тихо позвякивают бокалы на подносе. Номер семьсот семнадцать прячется в самом конце коридора, рядом с вазой лилий. Я стучу.

Дверь открывается почти сразу, как будто за ней ждали.

— О. — Мужчина в проёме разглядывает меня с ног до головы. — А я заказывал девчонку? Неважно. Заходи. Заходи, красотка.

Ему за сорок. Белая рубашка расстёгнута на три пуговицы, рукава закатаны, на запястье часы, которые стоят дороже квартиры в центре Петрозаводска. Красивое лицо, подпорченное хорошим виски: глаза блестят, на скулах пятна. На безымянном пальце блестит кольцо. Он пахнет алкоголем и одеколоном с нотами табака.

На страницу:
1 из 2