
Полная версия
Неизбежность

Кассандра Лэйтс
Неизбежность
Глава 1. Две Стороны Реки.
«В старом городе шептались. В новом — смеялись. И никто не знал, что станет искрой».
Сильвана
1
Я открыла глаза в тишине.
Не в той, что бывает перед рассветом, когда дом ещё спит, но уже слышно, как внизу на кухне осторожно двигают чугунок, как скрипит половица под тёплой сонной ступнёй. Не в той, что пахнет печным дымом и парным молоком.
Эта была другой. Плотной. Стоячей. Она лежала в комнате, как холодная вода в колодце, и давила на барабанные перепонки. Дом затаился, будто человек, который боится, что его услышат.
Я замерла и прислушалась.
Ничего.
Только занавеска у окна шевелилась — медленно, неровно, словно кто-то невидимый трогал её кончиками пальцев. Ткань вздымалась и опадала, и в этом движении оставалось единственное доказательство того, что за стенами всё ещё дует ветер. Что мир не умер окончательно.
А потом ветер принёс запах.
Запах вошёл в комнату не тонкой струйкой, а целой волной — густой, сладкой, почти осязаемой. Так пахнут цветущие яблони в мае, когда лепестки уже осыпаются, а воздух становится похож на разбавленный водой персиковый сок. Так пахнет свежескошенная трава, когда коса проходит сквозь неё и зелень кричит, истекая соком.
Я не помнила, когда в последний раз чувствовала это.
За долгие недели в лесах, ночёвки в сырых подвалах, все те часы, когда единственными запахами были прелая листва, дым и чужой страх, я успела забыть, что мир может пахнуть жизнью.
Этот аромат ударил в ноздри.
И время треснуло.
— Ти-и-ише ты, коза! — горячий шёпот обжёг ухо. Ладошка сестры легла на мой рот. Мокрая от смеха. Пахла вишней. — Мама уже на «семи»! Сейчас сюда пойдёт!
Я укусила её за пальцы.
Она взвизгнула — тихо, сдавленно, как котёнок, которому наступили на хвост. Мы обе замерли, вжавшись в колючий куст. Ветки впивались в локти. По коже ползло что-то тёплое — не то царапина, не то капля пота. Нам было всё равно.
С крыльца долетел голос матери:
— Де-е-евять…
Она тянула это слово, как тянут мёд из банки, — медленно, с наслаждением, с улыбкой, которую я не видела, но знала, что она есть. В этом растянутом «девять» заключалось всё наше детство. Весь его неторопливый, правильный ритм. Весь мир, который тогда казался вечным.
А потом — взрыв.
Визг, топот, две пары босых ног несутся через клумбы, ломая стебли, разбрасывая тёплую землю. Мы знали, что влетит. Знали, что мать потом будет ругаться, отряхивать нас, а отец — делать вид, что сердится, хотя в глазах у него пляшут смешинки. Но сейчас это не имело значения.
Мы упали в траву.
И хохотали до икоты.
До слёз.
До рези в животе, до судорожных всхлипов, когда лёгкие уже не успевают за сердцем. Смех рвался из меня, как река из берегов, — дикий, пьяный, счастливый. Помню, Лия держалась за живот и повторяла: «Не могу, не могу, умираю…»
А потом трава под ладонями стала холодной.
Я не сразу поняла, что изменилось. Просто в какой-то момент смех Лии — звонкий, взахлёб — начал затихать. Не резко. Как будто кто-то медленно убавлял звук. Я повернула голову — и увидела, что её лицо бледнеет. Веснушки на переносице проступили резче. Глаза — широко раскрытые, тёмные — смотрели не на меня. Мимо.
Я проследила за её взглядом.
Над яблонями, над клумбами, над крышей дома, где мать развешивала сушиться мяту, — небо было не голубым. Оно было чёрным. Плотным, как дёготь. И в этой черноте медленно проступал контур. Тонкий. Длинный. Как лезвие.
Видение дрогнуло и рассыпалось.
Я бежала по каменной дорожке, нагретой солнцем. Босиком, раскинув руки, и ступни горели от жара. Впереди стоял отец. Спиной ко мне. В этой спине, обтянутой льняным сюртуком, было столько надёжности, что хватало на весь мир. На все мои страхи. На все «а вдруг», которые ещё не успели во мне родиться.
Он обернулся.
И я прыгнула.
Не добежав. Не дождавшись. Прыгнула в полной уверенности, что он поймает. И он поймал. Подхватил меня, вскинул над головой, и я взлетела.
— Ну что, птица? Высоко летаешь?
Небо качнулось надо мной. Голубое. Огромное. Бесконечное.
А потом из-за его плеча я увидела лес.
Он стоял стеной — чёрный, мокрый, чужой. И в этой стене, между стволами, что-то двигалось. Медленно. Терпеливо. Как будто ждало, когда я наконец посмотрю.
Я не успела разглядеть.
Видение истаяло.
Я сидела на постели. Ладонь лежала на груди, под рёбрами. Там тлел тёплый уголёк. Присыпанный пеплом. Он грел — но не освещал. Не давал тепла — только напоминал, что когда-то был огонь.
Горло сжало. Ком встал где-то между ключицами, тяжёлый, сухой. Я дышала через нос. Медленно. Считая вдохи, как учил отец: «Раз. Два. Три. Держи. Выдох». Помогало не всегда. Но помогало.
Я сбросила одеяло, подставила лицо свету.
Рассвет уже просочился в комнату. Он был странным — не золотым, не розовым, а полупрозрачным, влажным, будто саму ночь разбавили водой, в которую капнули сок спелого персика. Свет без тепла. Свет-призрак.
Ставни резали его на полосы, и по моим щекам бежали золотые реки. Красиво. Но красота эта ранила.
Платиновые волосы рассыпались по плечам. Тяжёлые. Скользкие, как мокрый шёлк. В детстве я ненавидела расчёсываться. Мать битый час разбирала колтуны, а я вертелась, ныла, дёргалась. Теперь коса стала привычкой. В дороге распущенные пряди — непозволительная роскошь. В них можно запутаться. С ними можно не услышать, как сзади хрустнула ветка.
Но сейчас, в этой краткой передышке, я позволила им лежать свободно.
Маленькое послабление.
Знак того, что я ещё не до конца превратилась в воина.
Я покосилась на отражение в мутноватом зеркале напротив.
Глаза.
Зелёные. Но какого-то холодного, прозрачного оттенка. Без искры. Без дна. Так смотришь в воду лесного озера слишком долго — и перестаёшь различать, где заканчивается вода и начинается тьма.
Во взгляде была решимость. Но где-то за ней, в самой глубине, ещё колыхалась тень сна.
Мне снился луг.
Жёлтая бабочка. Бег без цели.
В этом сне на поясе не было меча.
Не надо было помнить пароли и явки.
И — главное — никто не умер.
Три «не». Три стены, отгородившие меня от той девочки, которой я была.
На тумбочке стоял кувшин. Глиняный, кривобокий, с выдавленным узором из ромашек. Не идеальный. Но мамин.
Я взяла его в ладони.
Глина ответила сухим теплом. Может быть, мне только казалось, что она до сих пор хранит прикосновения материнских пальцев. Может быть. Но я всё равно прижала его крепче.
Умылась.
Вода холодила кожу. Я растирала её по лицу, по шее, по ключицам, по затылку. Капли стекали за ворот рубахи, оставляя мокрые дорожки. Но тоска, застрявшая где-то между сердцем и горлом, не смывалась.
Я подошла к зеркалу вплотную.
Рама была тёмной, источенной жучком. Пахла старым лаком и временем. Из глубины стекла на меня смотрела девушка.
Или уже женщина?
Я не знала, где проходит граница.
Скулы заострились. Под глазами легли серые полумесяцы — следы бессонных ночей и решений, которые нельзя изменить. Я всматривалась в это лицо и искала ту Сильвану, что плела венки из одуванчиков и верила, будто мир устроен правильно.
Я искала её.
И не нашла.
Её там не было.
Как не было больше и Колтрейна — того, каким я его запомнила.
Я бросила взгляд в окно.
Осколки вывески пекарни ржавели у ворот. На соседнем подоконнике торчали прутики мёртвых цветов. По каменной кладке напротив ползли чёрные языки копоти. Следы пожара. Следы войны.
Когда-то здесь пахло хлебом. Печным дымом. Мятой, которую мать развешивала сушиться на кухне. Дети слуг носились у ручья, строили запруды из глины. Осенью к усадьбе съезжались телеги, и торговля шла до темноты. Жизнь кипела.
Теперь флигеля смотрели заколоченными окнами, как пустые глазницы.
А воздух звенел.
Натянутый, как тетива перед спуском.
Это была не тишина покоя, а тишина угрозы. Та, что предшествует выстрелу.
Я коснулась рамы кончиками пальцев.
Нежно. Почти с любовью. Но не к себе — к тому, что осталось за стеклом.
— Ты не та, — сказала я тихо. — И это не дом. Это эхо.
Слова упали в тишину и не разбились.
«Ты не та» — отказ от прежней себя. Признание того, что девочка с одуванчиками мертва.
«Это не дом» — отказ от места как источника опоры. Признание того, что стены больше не защищают.
«Это эхо» — самое горькое. Вокруг не было ни небытия, ни пустоты. Только эхо. Звук того, что уже отзвучало.
Но мысль эта была ясной.
И именно в этой ясности родилось что-то новое. В груди прорезалось чувство — холодное, острое, но своё. Не детская надежда. Взрослое упрямство.
Упрямство идти, даже если путь лежит по осколкам.
Я выдохнула.
Хватит воспоминаний.
Пора.
Я села на край кровати. Собрала волосы в тугую косу. Пальцы двигались сами — привычное движение, отработанное до автоматизма. Затылок натянуло, кожа на висках заныла — приятно, отрезвляюще.
Лента.
Выцветшая алая.
Лиина.
Я стянула косу и замерла на секунду, прижав ладонь к затылку.
— Готово! Теперь ты у меня привязанная, никуда не денешься!
Её голос ударил откуда-то изнутри. Короткая вспышка. Лия стоит сзади, дёргает меня за пряди, хохочет. Я вижу её лицо — веснушки на переносице, прилипший к виску рыжий локон.
Тогда я фыркала и вырывалась.
Теперь носила эту нить добровольно.
То, что в детстве было игрой, стало ритуалом. То, что было оковами, стало связью.
Я поднялась.
Одевалась молча и быстро. Тело помнило каждое движение лучше головы. Автоматизм, выработанный неделями скитаний.
Холщовые штаны — мягкие, разношенные, не скрипящие на ходу. Льняная рубаха свободно скользнула по плечам, рукава до запястий. Кожаный пояс — два оборота — затянулся на талии. Ножны с коротким клинком привычно легли на бедро. Плащ — бурый, в разводах, цвета прелой листвы — накинула поверх, капюшон пока отбросила на спину.
В такой одежде лес принимал меня за свою.
Шаг в сторону — и я тень среди теней.
В левый нагрудный карман легла карта. Тонкая бумага, помеченная уголками убежищ и безопасными бродами. Цель. Маршрут. Надежда, что где-то ещё есть безопасные места.
В правый карман — мешочек с травами. Ромашка — если накатит дурное. Подорожник — на случай пореза. Зверобой — чтоб не сломаться.
Я выпрямилась. Провела ладонями по груди, по поясу, проверила, всё ли на месте. Тело отозвалось привычной готовностью. Мышцы напряглись. Сердце стучало ровно.
Я была готова.
И всё же, прежде чем выйти, я ещё раз взглянула в зеркало.
Из темноты на меня смотрела незнакомка с зелёными, прозрачными, как лесное озеро, глазами.
Я ей почти поверила.
А тем временем — далеко, за лесом, за рекой, в другой части Колтрейна, где неон резал темноту, а стекло не знало трещин, — кто-то поставил бокал на стол. Абсент качнулся. Зелёный. Ядовитый.
И этот кто-то улыбнулся.
2
Тед возник на пороге бесшумно.
Не вошёл — просочился сквозь полумрак, как просачивается в комнату холодный утренний воздух, когда открывают дверь. Взлохмаченный. Тёплый со сна. В мятой льняной рубахе, с красной полосой на плече — следом от жёсткого матраса. Босые ступни на прохладных досках пола.
Замер в дверном проёме и не сразу посмотрел на меня.
Сначала — прислушался.
Я знала эту его привычку. Сначала слушать, потом говорить. Сначала впустить в себя звуки дома, убедиться, что всё на месте, что ничто не треснуло, не сломалось, не умерло за ночь. Старые часы в углу щёлкали, откусывая от тишины секунду за секундой. За окном ветер шуршал, перебирая листву. В камине угли вздыхали, оседая в золу.
Он слушал дом.
И, кажется, только потом позволил себе посмотреть на меня.
Ему двадцать пять. Высокий, с той собранной статью, которая идёт не от позы, а от привычки держать спину там, где другие гнутся. Русые волосы падали на лоб. Он машинально загрёб их пятернёй назад, и они встали торчком, смягчая жёсткую линию челюсти. Три дня без бритья. Светлая щетина на скулах.
Но глаза...
Светло-серые, почти металлические, когда он злился или боялся. Сейчас они смотрели иначе.
Я услышала его дыхание раньше, чем обернулась. И оборачиваться не пришлось — я и так знала, что это он.
Просто кивнула: заходи.
В этом кивке уместилось всё, на что у нас не было времени. «Ты — мой». «Держись». «Я вернусь». Три фразы, которые не будут произнесены вслух. Но он услышал.
Тед шагнул в комнату.
Медленно. Слишком медленно для человека, который только что поднялся с постели. Он не приближался ко мне. Он приближался к тому, чтобы начать разговор. А это куда труднее.
Остановился в шаге.
Не тронул. Не схватил за плечи. Сохранил дистанцию, которую мы оба держали как клятву: уважать путь друг друга, даже если путь уводит прочь.
— Ты уже… — начал он.
И осёкся.
Губы сжались. Слово «готова» встало поперёк горла. Он выдохнул и произнёс глухо, с хрипотцой:
— Уже выходишь.
Это не было вопросом. Констатация. Горечь, облечённая в форму утверждения.
Я затягивала шнурок на запястье. Пальцы не слушались. Я дёрнула сильнее, чем нужно, и узел вышел тугим, почти злым.
— Нужно успеть до полудня. В городе ждут. Лекарств нет, а дети…
Я не договорила.
Он и не нуждался в окончаниях. Он знал, что я делаю. И знал, почему я должна идти.
— Отец знает? — спросил он тихо.
Вот оно. Вопрос, который он не задавал вслух до последнего.
— Знает, что иду. Не знает — куда.
Тед закрыл глаза. На секунду. Долгую, как вдох перед прыжком.
— Я хотел бы с тобой, — сказал он. Почти про себя.
Он не просил. Не требовал. Просто положил передо мной эту правду, как кладут ключ на стол: вот, решай.
Я ответила мягко, но без зазора для спора:
— Нельзя. Ты нужен здесь. Кто-то должен ждать. Кто-то должен…
Мой взгляд метнулся по комнате.
Старое платье на спинке стула. Ещё пахнущее лавандой из нашего сада. Книга на подоконнике — раскрытая, с закладками из сухих цветов, собранных прошлым летом. Эти вещи тоже требовали защиты. Не меньше, чем те, кто ждал меня за воротами.
Я попыталась снять тяжесть. Улыбка вышла короткой, кривоватой:
— Вдвоём больше шансов нарваться на патруль. Особенно после того, как Инквизиция перетряхнула дом кузнеца. Слышал?
Он слышал. Кивнул, признавая. Взгляд снова упал на запястье.
На кожаный шнурок с кусочком янтаря.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.


