Седьмой. Книга вторая. Клинок
Седьмой. Книга вторая. Клинок

Полная версия

Седьмой. Книга вторая. Клинок

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

Милена в это время всё больше уходила в себя. Новая квартира была светлой, с балконом, выходящим на площадь. По вечерам внизу играл оркестр, молодёжь гуляла, дети бегали с бумажными флажками. А в их доме стояла тишина.

Годы шли. В пятидесятых город рос. Возводились новые корпуса, прокладывались дороги. На стройках грохотали бетономешалки, рабочие в грязных робах курили, прислонившись к лесам. Драган приезжал туда в пальто, аккуратно обходя лужи. Он смотрел, как заливают фундамент, как выравнивают плиты. Он любил момент, когда на пустом месте появлялась структура. Иногда он задерживался один, когда строители расходились. Стоял на краю котлована и смотрел вниз. Земля была влажной, тёмной, плотной. Он чувствовал в этом что-то родственное — глубину, на которой держится всё остальное. Исчезновения продолжались, но уже без прежней паники. Система научилась действовать тихо. Кто-то уезжал «на повышение» и не возвращался. Кто-то уходил на пенсию слишком рано. Драган не спрашивал. И о нём не спрашивали. Он не писал больше писем. Теперь достаточно было одного слова, сказанного в нужном месте. Одного замечания в протоколе. Одной задержки поставки. Вечерами, когда город погружался в сырой туман, он выходил на балкон. Смотрел вниз, на площадь. Иногда ему казалось, что за спиной скрипит оконная рама. Он невольно оборачивался. Окно было закрыто. Но звук удара — тот, первый, глухой, с сорок восьмого года — жил в нём, как невидимая трещина. И где-то глубоко он знал: человек, однажды толкнувший другого к окну, всегда будет жить с открытым окном за спиной. Он не стремился к вершине. Он стал тем, на чём держатся вершины. И постепенно его имя перестали произносить вслух с опаской. Его стали произносить с необходимостью. Он не стал героем. Не стал трибуном. Он стал структурой. И в этом была его окончательная победа.

Летом шестьдесят шестого воздух в кабинетах стал тяжёлым, как перед грозой. Сначала появились слухи из Белграда: на Брионском пленуме разоблачили человека, которого ещё вчера называли второй фигурой в государстве. Говорили о прослушках, о досье, о скрытых записях разговоров самого руководства страны. Имя Ранковича произносили шёпотом.

В управлении несколько дней никто не знал, как правильно реагировать. Газеты писали осторожно: «нарушение социалистической законности», «искажение принципов партии». Но между строк читалось другое — огромный аппарат безопасности, который годами держал страну в железной дисциплине, внезапно оказался под подозрением. Телефоны начали проверять. Техники приходили в серых халатах, раскручивали аппараты, заглядывали внутрь. Люди стояли рядом, неловко переминаясь, будто наблюдали за вскрытием собственного тела. После их ухода разговоры по телефону стали короткими, деловыми. Лишних слов больше не произносили. В архивах началась тихая работа. Ночами свет в кабинетах не гас. Папки перекладывали, документы переписывали, некоторые исчезали вовсе. Бумаги шуршали, как сухие листья. Каждый понимал: прошлое может внезапно стать уликой. В ту ночь Драган остался в управлении один. Он снял пиджак, расстегнул ворот рубашки и медленно разложил на столе старые дела. Пыль щекотала горло. Он перебирал страницы, вчитывался в протоколы, в подписи, в пометки на полях. Время от времени делал паузу, смотрел в окно. Он не боялся. Но он знал: тот, кто выживает в таких системах, — не тот, кто силён. А тот, кто умеет предугадывать. Некоторые бумаги он аккуратно переложил в новую папку. Другие — сжег в печи в конце коридора. Пламя глотало страницы медленно, с сухим потрескиванием. Когда он вышел на улицу, уже светало. Дома его никто не ждал. Милена сидела на кухне в халате, перед ней стоял стакан с прозрачной жидкостью. Раньше она пила редко. Теперь бутылка всё чаще появлялась на полке рядом с посудой. Она подняла на него глаза.

— Опять ночь на работе?

Он кивнул. Она усмехнулась устало и сделала маленький глоток. Не ради вкуса — ради тишины внутри. С тех пор это стало повторяться. Сначала — по вечерам, когда дом наполнялся воспоминаниями. Потом — днём, когда тишина становилась слишком громкой. Она не напивалась до беспамятства. Просто медленно растворяла в алкоголе то, что не могла выговорить. Иногда она смотрела на Драгана долгим, неподвижным взглядом, будто пыталась увидеть за его лицом другого человека. Он выдерживал этот взгляд спокойно. Но однажды прошлое всё же вернулось. В тот день Милена вышла на рынок рано, почти сразу после рассвета. Город ещё не проснулся окончательно: лавки только открывались, торговцы раскладывали на столах связки лука, корзины с яблоками, бочки с квашеной капустой. В воздухе пахло сыростью, мокрым деревом и свежим хлебом из пекарни за углом. Она ходила между рядами медленно, без цели. Покупки были скорее поводом выйти из дома, чем необходимостью. В руках у неё была небольшая корзина, но она почти не смотрела на товары. Взгляд её скользил поверх людей, поверх прилавков, будто она искала что-то, сама не зная что. У ряда с тканями её окликнули.

— Милена?

Она обернулась не сразу. Женщина стояла чуть поодаль, прижимая к груди узел с покупками. Лицо показалось знакомым, но имя всплыло не сразу.

— Ты меня не узнаёшь? — улыбнулась та. — Мария… из нашей деревни.

Милена кивнула. Да, теперь она вспомнила. Они когда-то ходили вместе к колодцу, потом пути разошлись. Мария постарела, лицо огрубело от ветра и работы, но голос остался прежним. Они разговорились, как разговаривают земляки, встретившиеся через годы: сначала осторожно, потом всё живее. Мария рассказывала о деревне, о людях, о том, кто женился, кто уехал. Милена слушала рассеянно, иногда кивала. И вдруг Мария сказала, будто между прочим:

— Ты, наверное, уже знаешь… Михаил умер.

Слова упали легко, почти буднично. Но мир вокруг вдруг стал глухим. Милена стояла неподвижно. На мгновение ей показалось, что она не расслышала.

— Что? — тихо спросила она.

— Да… недавно. Сердце, говорят. Похороны завтра.

Мария продолжала говорить что-то ещё — о том, как вся деревня собирается, как приезжают бывшие партизаны. Но Милена уже не слышала. Рынок шумел как прежде: кто-то спорил о цене на сыр, кто-то звал покупателей, где-то плакал ребёнок. Только этот шум вдруг стал далёким, будто доносился из другой комнаты. Она опустила глаза на свою корзину. Пальцы побелели, так сильно она сжала ручку.

— Ты… в порядке? — осторожно спросила Мария.

Милена кивнула.

— Да.

Голос прозвучал спокойно. Даже слишком спокойно. Она попрощалась, не дослушав. Шла по рядам медленно, словно сквозь густую воду. Люди задевали её плечами, кто-то что-то говорил — она не реагировала. Только у выхода из рынка она вдруг остановилась. Перед глазами возникла та старая сцена — двор монастыря, вечерний свет, Михаил на одном колене с кольцом в руках. Его голос. Его глаза. Она закрыла лицо ладонями. Но плакать не могла. Домой она вернулась поздно. Драган уже был там, сидел за столом с бумагами. Он поднял голову.

— Ты долго.

Милена сняла платок, медленно положила его на стул. Потом сказала:

— Михаил умер.

Она произнесла это так спокойно, что слова сначала даже не дошли до него. Драган замер. Он смотрел на неё внимательно, пытаясь понять — шутка это, слух, ошибка.

— Откуда ты знаешь?

— На рынке встретила Марию. Из деревни.

Милена подошла к шкафу, достала стакан. Налила из бутылки немного ракии и выпила одним глотком.

Руки у неё не дрожали. Драган молчал. Он ожидал слёз. Ожидал вспышки боли, истерики, чего угодно — только не этой пустоты. Она села за стол и долго смотрела в одну точку.

— Похороны завтра, — сказала она наконец.

Он заметил, что она всё ещё держит стакан в руке, хотя уже выпила.

— Ты поедешь? — спросил он осторожно.

Она подняла на него глаза. И в этом взгляде было что-то новое — тяжёлое, холодное, как камень, пролежавший годы под водой.

— Да.

Она не спрашивала, поедет ли он. Не просила. Она просто сказала. Драган медленно кивнул. Внутри него поднялось странное чувство. Не радость — слишком поздно для неё. Не облегчение — наоборот, какая-то тяжесть. Михаил был призраком их жизни. Невидимым, но постоянным. И теперь этот призрак вдруг исчез. Он посмотрел на Милену. Она сидела неподвижно, глядя в пустоту. И вдруг он понял: смерть Михаила ничего не изменила. Потому что человек может умереть. А место, которое он занимает в сердце другого, — нет.

На следующий день они приехали на похороны. Деревня встретила их настороженно. Земляки здоровались вежливо, но в их рукопожатиях не было тепла. На кладбище пахло влажной листвой и холодной землёй. Люди стояли плотным кругом вокруг свежей могилы. Говорили бывшие партизаны — суровые, с обветренными лицами, вспоминая его честность и упрямую силу. Потом слово взял Драган. Он говорил спокойно, ровно. О войне, о долге, о том, что судьбы людей иногда ломаются жестоко и несправедливо. Он говорил так убедительно, что многие слушали молча, не находя слов для возражения. Но он чувствовал на себе взгляды. Анна стояла неподвижно, словно каменная. Рядом — Милан, высокий, с напряжёнными плечами. Чуть в стороне — Душана и Зоран, молодые, но уже с тем упрямством в глазах, которое появляется у людей, выросших рядом с болью. Когда церемония закончилась, люди начали расходиться. Драган стоял чуть поодаль, разговаривая с несколькими стариками. Он говорил о жизни, о войне, о том, как важно сохранять память. И вдруг раздался крик. Милан стоял перед Миленой и протягивал ей руку. На его ладони лежало кольцо Михаила. Милена посмотрела на него. Потом на кольцо. Она сделала шаг назад, словно земля под ней стала зыбкой. Села на скамью. И вдруг из её груди вырвался вой — дикий, животный, такой, что люди замерли. Этот звук пронзил кладбище, как нож. Драган вздрогнул. На секунду он увидел ту девушку, которую когда-то пытался завоевать — живую, гордую, полную света. И понял, что этот свет никогда не принадлежал ему. Он подошёл ближе, но остановился. В её крике было столько боли, что даже он — человек, привыкший к чужим трагедиям — почувствовал холод. Милан стоял неподвижно, сжатый, как пружина. Анна плакала. Душана закрыла лицо руками. Зоран смотрел на Милену так, будто впервые понимал, что такое настоящая потеря. А Драган вдруг ясно почувствовал: всё, что он построил — карьера, власть, дом — не имеет силы против одного имени. Михаил. И в этот момент он впервые по-настоящему испугался Милены. Потому что понял: женщина, которая может так выть по другому мужчине, никогда не будет принадлежать ему.

После похорон жизнь вернулась в прежние рамки — но только внешне. Город продолжал строиться. На площади по воскресеньям играл духовой оркестр, в витринах магазинов появлялись новые товары, по вечерам по набережной гуляли семьи. Казалось, что страна вступила в долгую спокойную эпоху. Но для людей, проживших в системе достаточно долго, спокойствие редко означало покой. После похорон что-то изменилось и в доме Драгана. Милена стала тише. Раньше её молчание было холодным — как ледяная поверхность реки, под которой всё ещё чувствуется движение воды. Теперь это было другое молчание. Плотное. Непроницаемое. Иногда по утрам он видел, как она стоит у окна, неподвижно глядя на площадь. Внизу открывались магазины, дворник сметал пыль с тротуара, дети шли в школу. А она смотрела так, будто всё это происходило очень далеко. После того дня на кладбище в ней словно что-то оборвалось. Теперь она почти не говорила о прошлом. Но иногда, поздно вечером, когда она думала, что он не видит, её пальцы касались безымянного пальца левой руки — того самого места, где когда-то было кольцо. Она стала пить чаще. Не много — ровно столько, чтобы внутри становилось тихо. Стакан ракии появлялся на столе сначала по вечерам, потом и днём. Она пила медленно, глядя в одну точку, будто растворяла в этом прозрачном огне то, что нельзя было забыть. С ним она говорила всё реже. И если раньше в её взгляде иногда вспыхивала ненависть, то теперь даже ненависть исчезла. Осталось только холодное знание — знание того, каким человеком он является. Иногда ему казалось, что она смотрит сквозь него. Словно он — не человек, а часть той системы, в которой они оба оказались заперты. Сам он продолжал жить привычной жизнью. Работал, принимал людей, подписывал бумаги. Его имя по-прежнему произносили с уважением, иногда даже с осторожностью. Но где-то внутри он всё чаще ловил себя на странном ощущении — будто фундамент, на котором держалась вся эта жизнь, медленно начинает давать трещины. В кабинетах партийных чиновников эту трещину слышали особенно отчётливо. В управлении, где работал Драган, разговоры становились всё короче. Люди перестали обсуждать политику в коридорах. Даже старые партийцы, привыкшие говорить уверенно, теперь подбирали слова осторожнее. На совещаниях всё чаще звучали формулы, которые раньше не требовали повторения:

— Единство федерации.


— Братство народов.


— Недопустимость национализма.

Чем чаще эти слова произносились, тем меньше в них чувствовалось уверенности. А в стране тем временем начиналась новая весна. Хорватская. И вместе с ней — новая тревога, которую пока ещё никто не называл вслух. Вечерами он выходил на балкон и смотрел на площадь. Там смеялись студенты, играли дети, спорили рабочие после смены. Но всё чаще сквозь этот обычный городской шум до него долетали разговоры, которых раньше не было. О языке. О республиках. О том, кто кого кормит. Сначала такие слова звучали на кухнях. Потом — в университетах. Потом — в газетах. К началу семидесятых воздух снова стал тяжёлым — как когда-то в сорок восьмом. Но теперь это была другая тревога. Не страх перед внешним врагом. Страх перед распадом изнутри. В управлении всё чаще происходили странные перемещения. Одного сотрудника отправили в торговое представительство в Вену — неожиданно, почти без объяснений. Другого перевели в небольшой город на юге. Третий внезапно исчез из списков. Все делали вид, что это обычная кадровая работа. Но Драган видел — система снова начала перераспределять людей. И те, кто слишком долго находился рядом с её механизмами, могли оказаться первыми лишними. Однажды вечером он долго сидел за столом, глядя на карту Европы, лежавшую среди бумаг. А потом поднялся и пошёл на кухню. Милена сидела там, как обычно, перед стаканом ракии. Он некоторое время молчал, наблюдая за ней.

— Нам нужно уехать, — сказал он наконец.

Она подняла глаза. В её взгляде не было ни удивления, ни тревоги. Только усталость человека, который уже ничего не ждёт.

— Куда? — спросила она.

— В Италию.

Она некоторое время смотрела на него, потом кивнула. Не потому, что доверяла ему. А потому, что после того крика на кладбище её жизнь уже словно закончилась. Всё остальное было лишь продолжением. Через несколько месяцев они уехали. Рим встретил их шумом и светом. Здесь люди говорили громко, смеялись на улицах, спорили в кафе, жестикулируя руками. Никто не оглядывался через плечо, прежде чем сказать лишнее слово. Иногда по утрам Драган шёл к зданию торгового представительства через узкую улицу, где пахло кофе и мокрым камнем. Город просыпался медленно. Ставни открывались одна за другой, хозяева лавок выносили ящики с фруктами. И всё же внутри него оставалось ощущение, будто он стоит на краю чего-то незаконченного. Однажды утром он свернул за угол и почти столкнулся с человеком. Они остановились одновременно. Лука. Он стоял в нескольких шагах, такой же тяжёлый, широкоплечий, как много лет назад. Лицо стало грубее, морщины прорезали кожу возле глаз. Но взгляд остался прежним — спокойным и внимательным, как у человека, привыкшего видеть больше, чем говорят. Они узнали друг друга сразу. Ни удивления. Ни приветствия. Только короткая, тяжёлая пауза. Драган почувствовал, как внутри медленно поднимается холод. Он чуть кивнул — почти незаметно — и пошёл дальше, будто перед ним был случайный прохожий. Лука не остановил его. Когда Драган дошёл до перекрёстка, он всё же обернулся. Лука всё ещё стоял на том месте и смотрел ему вслед. В тот день работа шла плохо. Цифры путались, разговоры с итальянцами раздражали своей лёгкостью. Люди вокруг смеялись, обсуждали контракты, пили кофе — а Драган чувствовал, как внутри снова оживает старое чувство. То самое, которое он давно научился подавлять. Страх. На следующий вечер он вышел из здания представительства позже обычного. Сумерки уже легли на улицы. Каменные стены домов медленно отдавали дневное тепло. Люди расходились по домам, закрывались лавки. Лука стоял у противоположной стены. Как будто никуда не уходил со вчерашнего дня. Он отделился от стены и медленно подошёл.

— Драган, — сказал он спокойно.

И в этом спокойствии было что-то тяжелее угрозы.


ЛУКА

Вечер в Риме приходит не сразу. Он не падает на город, как занавес, а медленно растекается по камню, как тёплый воск по старой бронзе. Сначала только мягче становится свет — золотой, чуть усталый. Солнце, скользнув по куполам и карнизам, задерживается на мгновение на самом высоком кресте, будто прощается с городом, который видел слишком много веков, чтобы спешить. В начале семидесятых Рим жил медленно. Улицы ещё не были забиты потоком машин, и воздух по вечерам сохранял странную прозрачность — в нём смешивались запахи горячего камня, кофе, бензина и апельсиновой кожуры, которую хозяева баров лениво бросали на мостовую. На площадях начинал звенеть смех. Официанты выносили на улицу лёгкие столики с мраморными столешницами. Белые скатерти трепетали от ветра, словно паруса маленьких кораблей. В стеклянных стаканах тихо звенел лёд, и этот звук был такой же частью римского вечера, как колокольный звон или крик чайки над Тибром. Тибр в это время становился почти чёрным. Его вода текла тяжело и лениво, отражая огни мостов длинными, дрожащими полосами. На старых набережных сидели молодые люди — студенты, художники, случайные философы. Они говорили громко, жестикулировали, смеялись, и казалось, что их разговоры поднимаются над рекой, как лёгкий дым. Иногда мимо проходил трамвай. Он скрипел на повороте, и в этом скрипе было что-то домашнее, почти уютное — будто сам город вздыхал, устраиваясь поудобнее на ночь. Ставни домов закрывались медленно. Где-то на балконе женщина поливала цветы, и вода падала тонкой серебряной нитью. Из открытых окон доносилась музыка — иногда старый итальянский шлягер, иногда тихое радио, иногда просто голос диктора, который говорил о новостях далёкого мира, не имеющего особого значения для этих узких улиц. Рим тогда ещё не спешил жить. Он был похож на старого актёра, который после долгого спектакля снимает грим, садится у окна и долго смотрит на вечерний город, зная, что все роли уже сыграны, но история продолжается. И когда солнце окончательно исчезало за холмом Яникулума, над крышами медленно поднималась мягкая фиолетовая дымка. В этот час древний город становился почти прозрачным — будто под тонкой кожей современной жизни начинала проступать другая, более глубокая реальность. Где-то в переулке звучали шаги. Где-то хлопала дверь. Где-то зажигалась лампа. И казалось, что сам Рим, старый и бесконечно терпеливый, тихо дышит в вечернем воздухе, как огромный живой организм, который видел империи, войны, революции и всё же каждый вечер снова принимает на свои камни мягкий золотой свет уходящего дня.

Вечерний Номентано не похож на остальной Рим. Здесь нет лихорадочного блеска Виа Венето или шумной тесноты Трастевере. Когда солнце опускается за купола, этот район обволакивает особая, аристократическая тишина, пахнущая прогретой за день хвоей пиний и дорогим табаком. Это место, где власть не кричит о себе, а шепчет за закрытыми ставнями тяжелых дубовых дверей. Виа Антонио Бозио — короткая, почти интимная улица, зажатая между высокими стенами вилл и густыми кронами деревьев. В сумерках свет уличных фонарей здесь кажется вязким, словно его процедили через сито времени. Здание №11, где располагалось торговое представительство Югославии, выглядит монументально и в то же время скрытно. Его фасад цвета густой охры в вечернем свете приобретает оттенок запекшейся крови. Высокие окна, защищенные коваными решетками с витиеватым узором, кажутся слепыми глазами, которые внимательно наблюдают за каждым прохожим. Напротив представительства, прямо через узкую полоску асфальта, замерла римская вилла начала века — элегантная, чуть тронутая благородным увяданием. Её стены увиты густым плющом, который в темноте кажется живым, шевелящимся ковром. Лука стоял в тени этого старого плюща. Шляпа была надвинута низко, руки спрятаны в карманах пальто. С виду — обычный прохожий, один из тех людей, которых Рим каждый вечер растворяет в себе без следа. Лука стоял неподвижно, прислонившись плечом к тёплой стене дома. Камень, нагретый за день солнцем, медленно отдавал тепло — как старое тело, которое не спешит остывать даже после заката. Он смотрел на тяжёлую дверь югославского торгового представительства и ждал. Ждать Лука умел. За долгие годы он понял: терпение — это тоже оружие. Иногда даже более надёжное, чем нож. Драган должен был выйти отсюда. Лука медленно провёл пальцем по полям своей шляпы. Взгляд его был спокойным, но мысли двигались быстро, холодно, как вода подо льдом. Лука знал о Драгане достаточно, чтобы это прошлое ожило. Он знал, где и с кем тот был во время войны. Лука слегка улыбнулся. Шантаж — грубое слово. Он предпочитал думать иначе. Это будет напоминание. Он просто напомнит Драгану, что есть истории, которые лучше не рассказывать вслух. А взамен попросит совсем немного. Всего лишь помощь. Лука поднял голову и посмотрел на потемневшее небо над крышами. Где-то далеко, над куполами, медленно гасли последние полосы света. Меч. Он почти физически ощущал это слово. Меч Архангела. Не просто реликвия. Не просто легенда. Символ. Лука давно понял, что эмиграция умирает не от поражений. Она умирает от отсутствия веры. Людям нужен знак. Знамя. Что-то, за чем можно идти. Когда он пытался собрать эмигрантов в Риме, они слушали его вежливо, но в их глазах уже не было огня. Они говорили о свободе Хорватии, а потом спрашивали, сколько стоит билет на корабль в Буэнос-Айрес. Они хотели жить. А Лука хотел власти. Не той дешёвой власти, которая держится на страхе. Другой. Власти символа. Если у него будет меч — всё изменится. Он видел это ясно. Старые офицеры, которые сейчас сидят по римским кафе и спорят о прошлом, снова поднимут головы. Молодые эмигранты, выросшие уже на чужбине, впервые почувствуют, что у их истории есть продолжение. Меч станет знаменем. И тогда Лука сможет сделать то, чего не смог никто из них. Возглавить движение. Собрать рассыпавшийся народ. Он снова увидел ту крипту — низкую, как склеп, освещённую единственной лампой, что дрожала на цепочке под сводом. Барбара шла впереди, её шаги звучали мягко, почти неслышно. А он шёл следом, чувствуя, как с каждым шагом внутри него поднимается что-то тяжёлое и давно забытое. Статуя Архангела стояла в нише. Мрамор был тёмный, почти чёрный от копоти веков. Меч в его руке казался тонким лучом света. Он тогда впервые за долгие годы почувствовал страх. Не тот, который приходит перед боем. Другой. Страх перед самим собой. Слова Барбары до сих пор звучали в памяти тихим эхом:

— Я привела тебя сюда не ради храма… ради того, чтобы ты увидел себя.

Он увидел. И понял. Истина не служит оправданием смерти. Она лишь делает осознание этой смерти невыносимым. Лука медленно провёл пальцами по холодной стене рядом с собой, возвращаясь в римскую улицу. Камень был тёплый — живой. С тех пор прошло много лет. И всё же именно тогда, в крипте, началась его настоящая жизнь. Он вспомнил послевоенный Рим. Город тогда был другим — усталым после войны, с ободранными фасадами и бесконечными очередями за хлебом. На площади у Пантеона продавали дешёвые сигареты, и каждый второй человек говорил шёпотом, будто опасался, что стены всё ещё умеют слушать. А за тяжёлой дверью церкви Святого Иеронима начиналась другая реальность. Там пахло ладаном, вином и страхом. В трапезной собирались люди без прошлого. Бывшие офицеры. Политики. Беглецы. Некоторые говорили громко, с прежней бравадой. Другие молчали, как будто всё ещё слышали шаги тех, кто остался лежать в канавах Балкан. Лука помнил длинный стол, покрытый скатертью, на которой темнели пятна вина. Помнил карту Югославии на стене. Помнил лица — серые, напряжённые, жадные до будущего, которого никто не понимал. Тогда они ещё верили. Они говорили о возвращении. О восстании. О том, что режим Тито скоро рухнет, как падают дома, подмытые дождём. Но постепенно Лука начал видеть правду. Эти люди не собирались возвращаться.


Они собирались спасаться. Он помнил тот вечер, когда священник с тяжёлым лицом раскладывал на столе бумаги. — Австрия… Больцано… Рим… Генуя… — тихо говорил он, проводя пальцем по карте. — Оттуда корабль. Южная Америка. Кто-то спросил:

— А если останемся?

Священник посмотрел на него устало.

— Тогда вас найдут.

Лука тогда поднялся. Стул скрипнул так громко, что разговоры сразу стихли.

На страницу:
3 из 6