
Полная версия
Механическая Жар-птица. Настоящий огонь
Крик — был звук. Звук — был сила. Сила — была та, которая есть в живом, когда живое кричит о живом.
И стёкла пошли.
Не по всему городу — по кварталу. По всей Огородной, по всем дворам, по всем окнам, во всех домах, где люди спали и не знали. Лавочная витрина — наискось, длинно, как лопнула вода, когда льётся. Окно в доме напротив — целиком, от рамы до рамы, и стёкла — как шёлковые нитки, как вода, которая потекла в стороны. Горшок на подоконнике — вдребезги, цветок в нём — не пострадал, цветок был живой, цветок был ближе к живому, чем стекло.
Стёкла — как шёлковые нитки, как вода, которая потекла. Стёкла летели в стороны — во всех дворах, во всех домах, где спали люди, которые не знали, что происходит, и не знали, что случится, и не могли знать, потому что не жили третьим. Стёкла — бились в дома. Бились в лица. Бились — в то, что не закрыто, потому что нечего было закрывать, потому что никто не знал.
Мальчишка — тот, который бежал за малиновым кафтаном, — стоял на углу и смотрел. Он смотрел, как смотрят мальчишки: широко, во весь глаз, всем тем, что в них есть. И — стеклянная нить — взяла его в щёку. Не глубоко. Поверхностно. Но кровь — пошла. И мальчишка — закричал. Не от боли — от того, что живое кричит, когда увидело кровь. Когда увидело, что живое — может.
Лавочник — тот, у которого была витрина, — был уже на улице. Уже — бежал к своему стеклу, к своему добру, к тому, что разбилось, к тому, что лопнуло, к тому, что стояло за стеклом, — и стёкла бились в лицо, в руки, в то, что было лавочником.
Трое. Четверо. Пятеро. Живые, которые не знали, не жили, не чувствовали, не были третьим — и в этом не были виной. Живые, которые не были виноваты — и в этом были.
Толпа, которая стояла на коленях от света, теперь бежала.
От света — прочь. От золота — прочь. От того, что было красивым, от того, что было живым, от того, что было тем же самым светом, который два дня назад стоял на площади и на который смотрели, затаив дыхание, на который смотрели, зная, что видят — живое.
И — в этом беге — была вся правда. Та, которую нельзя сказать. Та, которую можно — только бежать. Живое — не всегда спасает. Живое — всегда живое. И живое — всегда живое — в том числе тогда, когда оно живое — ранит.
Оно не хотело.
Оно — кричало. О своём. О своём живом. О своём птенце, который горел и кричал. Оно кричало — не о них. Но звук — не выбирал. Звук — был. И звук — бил.
И в этом — вся тишина. Вся разница. Вся — правда.
## Сцена 6. «Я не враг!»
Иван вышел на середину двора.
С гнездом. Обеими руками. Хрустальное гнездо — перед грудью, перо в нём, живое, тёплое, гудящее, — и жар шёл от гнезда, и жар шёл от неба, и жар шёл от амбара, и жар шёл от всего, что горело, — и жар шёл на Ивана, на его лицо, на его руки, на его одежду, и жар был — везде, и жар был — тем, что живёт, потому что живое — всегда жар. И жар — не убивал. Жар — жил.
И Иван закричал.
— Я не враг!
И — ничто.
Крик — его голос — шёл в небо. И небо — не слышало. Небо — не останавливалось. Небо — не опускалось. Небо — не поворачивалось. Небо — шло. Как шло. Как шло бы и дальше, если бы не было на небе — неё. Потому что небо — было не то. Небо — было всё. Небо — было всё, что живое, и всё, что не живое, и всё, что между, — и Иван, который стоял и кричал, — был — одна маленькая точка в этом всём, одна маленькая точка, которая кричала в то, что не слышало.
Он крикнул ещё.
— Я не враг! Слышишь?! Я — не враг! Я — не Кощей! Я — тот, который...
И — не докричал. Не потому что голос сорвался — потому что понял. Не умом — телом. Тем, третьим. Понял то, что нельзя понять словами, потому что для этого нужны слова, а слов нет.
Она не слышала слов.
Слова — это язык людей. Люди говорят — слова. Люди говорят — слушают слова. Люди говорят — слова — это всё, что они могут. А она — не была людьми. Она — была живой. Живой — не словами. Живой — тем, что есть. Тем, что до слов. Тем, что глубже. Тем, что — третье.
Она слышала — не Ивана.
Она слышала — то, что было громче. То, что было ярче. То, что было — сильнее.
Она слышала — подделку.
Мёртвую слюду, латунный каркас, кожаные прокладки — тёплые, гибкие, живые по фактуре — но не живые по сути. Мёртвое, которое сделано, чтобы быть живым. Мёртвое, которое гудело — живым. Мёртвое, которое было — её птенцом, — и не было им.
Мёртвое, которое кричало — живым.
И — это было — для неё — всё. Всё, что есть. Всё, что было. Всё, что будет. Потому что она слышала — не Ивана. Она слышала — то, что её оскорбило. То, что её — ранило. То, что её — горело. То, что было — сделанное. То, что было — мёртвым. То, что было — похоже на живое, — и в этом «похоже» — вся боль, вся правда, всё, что не умеет жить, но притворяется.
И — она слышала — Кощея.
Зелёное. Голодное. Тихое, ровное, сытое — почти, — то, что шло из труб, из-под земли, из-под мостовой, из-под всего, что было городом. Зелёное — тянулось к перу. Зелёное — знало, где перо. Зелёное — всегда знало, потому что зелёное было — везде. Зелёное было — в трубах, в станках, в гудках, в каждой батарейке, в каждом латунном слуге, который стоял на мостовой и смотрел — без глаз — в сторону амбара.
И зелёное — сейчас — гудело.
Гудело — как гудит то, что хочет. Как гудит то, что голодно. Как гудит то, что увидело — еду. Зелёное гудело — и в этом гудении было всё, что было Кощеем: голод, который ждал двадцать лет, и который — не ждал больше.
И между этими двумя гудениями — между багряным в небе и зелёным под землёй — между живым и мёртвым, между матерью и колодцем, между ней и им — стоял Иван.
Стоял — и кричал.
И его голос — был тише всего. Тише подделки, которая гудела — мёртвым. Тише Кощея, который гудел — зелёным. Тише жара, который шёл от неба. Тише — всего.
Самый тихий сигнал — в самой громкой ночи.
И его — не слышали.
## Сцена 7. Наклон
Жар-птица наклонилась над двором.
Не бросилась — наклонилась. Как наклоняется тот, кто спустился не для того, чтобы схватить, — спустился для того, чтобы посмотреть. Крупно. Близко. Ближе, чем бывает близко живое, которое больше дома. Крылья — не убраны, раскинуты, и в раскинутых крыльях — весь её шлейф, весь её свет, всё, что было багряным, всё, что было огнём, всё, что было живым.
И — глаза.
Золотые. Огромные. Без зрачка, без радужки, без белка. Сплошной огонь — и в этом огне — то, что Иван видел один раз, в ночь, когда перо показало ему образы. Боль. Долгую. Тихую. Терпеливую. И — то, чего тогда не было, и что было теперь.
Узнавание.
Она видела — не Ивана. Она видела — перо.
Перо в гнезде на руках Ивана — гудело. Один ритм. Тот ритм, который она слышала сорок лет, который она слышала всегда, который был её, который был — от неё. Ритм птенца. Ритм того, что вынуто из гнезда, вынуты из пламени, вынуто из жизни и вшито в мёртвое, — и всё-таки — гудит. И гудит — живым. И гудит — ей.
Один ритм — как дышало у каркаса в тот вечер, когда птица впервые полетела. Один ритм — как дышало всегда, когда Иван держал его и не командовал. Один ритм — как дышало перо, когда оно было — её.
И — она видела.
И в этом видении — всё. Не ненависть. Не прощение. Не оскорбление — оскорбление было — раньше. Не то. Другое. Узнавание. Она — знала это перо. Она — помнила это перо. Она — была в этом пере — до того, как оно стало пером. До того, как его вынули. До того, как его вшили. До того, как оно загудело — в чужом гнезде, среди чужого мёртвого, — она была в нём. И теперь — была. Сквозь жар. Сквозь стёкла. Сквозь всё.
И — перо гудело ей.
Один ритм.
Один гудок — ей, в темноту, в жар, в то, что было её матерью, — и в этом гудении было всё, что перо умело сказать без слов. Всё, что живое умеет сказать без слов. «Я — здесь. Ты — знаешь. Я — то, что было твоим. Я — то, что было — мною».
Но Кощей не молчал.
Кощей никогда не молчал. Кощей — молчал один раз — в ту ночь, когда добыча шла сама. Теперь Кощей — гудел. Трубы — под мостовой, под двором, под всем, что было городом, — гудели глубже. Не страшнее — глубже. Как гудит вода, которая ушла вниз и вниз и вниз, и там, на дне, нашла то, что искала, — и пила.
Зелёная нить — шла из-под земли. Не видимая глазом. Третим. Ивана. Она шла — из труб, сквозь камень, сквозь двор, сквозь землю, сквозь то, что было между — к перу. К живому. К тому, что было — единственной едой на двадцать лет голода.
И — нить шла — к Ефиму.
К ожогу.
Ожог — живой. Ожог — то, что живое, которое горело. Ожог — живая рана, которая не заживёт. Ожог — живое в мёртвом. И зелёная нить — дотянулась. Из-под земли, из-под камней, сквозь двор, сквозь скамью у колодца, — к ожогу. К живому, которое — горит. И — потянуло.
Ефим — застонал.
Не от ожога. От того, что было в ожоге. От того, что потянуло. От того, что зелёное — было — голод, и голод — не выбирает, и голод — берёт то, что живое, — и ожог был — живым.
— Папаша! — Иван услышал стон — третьим — раньше, чем ушами, — и повернулся, и в этом повороте — всё. Всё, что он был. Всё, что он не мог. Всё, что он не умел. Потому что за спиной — была она. Впереди — был отец. Слева — было перо. Справа — была Марина. И он был — один, между всем, и всё — просило его одновременно, и всё просило — разными голосами, и все голоса — были — третьим, и все голоса — были — его.
И он не знал — куда.
И — в этом «не знал» — вся. Вся книга. Вся жизнь. Всё, что человек может, — это стоять. Между. И — быть.
И — в этом «быть» — всё. Не решение — присутствие. Не выбор — стояние. Не победа — бытие. То, которое — есть. То, которое — было. То, которое — будет. Пока — есть кто-то, кто стоит.
## Сцена 8. Финальный кадр
И — тишина.
Не та, которая была в начале. Не та, которая была в трубах. Другая. Тишина — между. Между криком и криком. Между гудением и гудением. Между багряным в небе и зелёным под землёй — тишина, в которой стоял человек с гнездом в руках.
И — в этой тишине — всё.
Амбар — тлел. Тихо, без пламени, — и в этом тихом тлении была правда, которую никто не хотел слышать: дом горел — от любви. Не от зла. Не от Кощея. От той, которая шла — к птенцу, и которая не могла не идти, потому что живое — всегда идёт к живому. И всё, что между, — сгорает.
Силантий — стоял у колодца. Меч — воткнут. Обгоревшие пальцы — на рукояти. Он не понимал. Он никогда не понимал — всё. Но он стоял. И в этом стоянии — была та вера, которая не от слов, потому что слов не было. Была — вера тела. Вера того, кто стоит, когда всё бегут, и стоит, когда всё горит, и стоит, когда всё просит уйти. Богатырь — не тот, кто побеждает. Богатырь — тот, кто стоит.
Пелагея — над Ефимом. Не плакала. Губы — шевелились. Молитва — не «помоги». Молитва — «я здесь». И в этом «я здесь» — всё, что может мать. Всё, что — живое.
Ефим — дышал. Хрипло. Тяжело. Но — дышал. И ожог — на руках — светился. Не зелёным — и не золотым. Ни тем, ни другим. Третьим. Тем, которое было — между. Тем, которое было — живым. Тем, которое — было.
И — небо.
Небо — не ушло. Небо — висело. Багряная — над двором, над домом, над всем, что горело, — висела. Не падала. Не поднималась. Не кричала. Не пела. Не гудела. Висела. Как висит то, что не решило. Как висит то, что смотрит. Как висит то, что не может — ни уйти, ни остаться, ни взять, ни отдать, — потому что живое — всегда — между. Живое — всегда — не в том, что можно взять. Живое — всегда — в том, что нужно — слушать. И — слушать — не может, потому что слушание — это то, что делает человек, а не то, что делает птица. И — потому — птица — не слушает. Птица — слышит. И слышит — не Ивана.
И — в этом «не Ивана» — всё.
Иван — стоял. С гнездом. С пером. С — всем. И — не кричал. Больше — не кричал. Потому что крик — не помог. Потому что крик — был — для слов. А слова — не были — её. И в этом — была вся тишина. Вся правда. Вся — суть. Всё, что он думал, что умеет, — не было — тем, что нужно. Нужно — было — другое. То, которое — не слова. То, которое — не крик. То, которое — не гудение. То, которое — не мёртвое. То, которое — не живое. То, которое — между.
И — он не знал — какое.
Он стоял — и не знал.
И перо — в гнезде — гудело. Ей. Одним ритмом. Ритмом птенца. Ритмом того, что было её. И она — слышала этот ритм. И в этом ритме — была вся правда. Правда — живого. Правда — того, что — было. Правда — того, что — есть. И — она не могла — ни уйти, ни остаться, — потому что в этом ритме — был её сын. Не подделка — сын. Не мёртвое — живое. Не оскорбление — то, что было — её.
И — она — висела.
И — Кощей — гудел.
И — Иван — стоял.
И — всё было — между. Всё — на волос. Всё — на том, на чём держится всё, что не держится.
Марина присела на корточки. Возле скамьи, возле отца, возле ожога, которое не горело. Раскрыла книжку. Нашла чистую страницу. Взяла карандаш. И — писала. Не потому что хотела — потому что не могла не писать. Потому что часовщик — пишет. Всегда. Даже когда всё горит. Даже когда — жить — невозможно. Даже когда — писать — нечего.
И — она писала. Мелко. Аккуратно. Как чертёж. Каждая буква — на своём месте. Каждая цифра — выверена.
«Жар — не её гнев. Жар — её любовь. Она идёт к перу — и всё, что между, — горит. Амбар не горит от Кощея. Амбар горит от любви. Вопрос: как спасти то, что горит от любви?»
Она остановилась. Посмотрела на Ивана. На небо. На всё. И — дописала. Не потому что поняла — потому что увидела. Увидела — то, что было — правдой. Правдой — всего. Правдой — этой ночи.
И — последняя строка. Короткая. Без подчёркиваний. Без восклицательных знаков. Просто — факт. Который она видела. Который — был. Который — есть. Который — будет. Пока — живое.
«Она не слышит слов. Вопрос: что она слышит — подделку или меня?»
И — тире.
И — за тире — всё. Всё, что было. Всё, что есть. Всё, что будет. Всё, что живое. Всё, что мёртвое. Всё, что — между. Всё, что — третье.
И — тишина.
Не та, которая была в начале. Не та, которая была в трубах. Другая. Тишина — которая бывает, когда всё встало на волос. Тишина — которая бывает, когда живое висит над мёртвым, и мёртвое тянется к живому, и живое тянется к живому, и всё — между. Тишина — которая держит. Как держит пружина. Как держит нить. Как держит — тот, кто стоит.
И — в этой тишине — Иван.
Стоял. С гнездом. С пером. С — всем. И — не знал. И — был.
И — она — висела.
И — Кощей — гудел.
И — Иван — стоял.
И — всё было — на волос. Всё — между. Всё — то, что не держится — и держится. Всё — то, что живое — и мёртвое. Всё — то, что — есть.
И — в этом «есть» — вся. Вся книга. Вся жизнь. Всё, что человек может, — это стоять. Между. И — быть.
И — она — висела.
И — он — стоял.
И — ночь — тянулась. Ровная. Длинная. Как пружина, которая сжалась до конца — и держит.
И — амбар — тлел.
И — жар — жил.
И — перо — гудело.
И — она — слышала.
Не Ивана. Не Кощея. Не — подделку.
Она — слышала — ритм. Один ритм. Тот, который был её. Тот, который был — всегда. Тот, который — есть.
И — в этом ритме — все. Вся книга. Вся жизнь.
И — она не знала — что делать. Не потому что не умела — потому что не было — того, что нужно. Не было — слов. Не было — жеста. Не было — то, которое — между. Не было — третьего.
Третьего не было — потому что третий — стоял.
И — не знал — как.
И — в этом «как» — всё. Всё, что было дальше. Всё, что будет — в этой книге. Всё, что — третье. Третье — не было. Третье — было — там, где человек, который стоял и не знал, — был.
И — это было — всё.
И — она — висела.
И — перо — гудело.
И — Иван — стоял.
И — в этом — вся жизнь. Вся — книга. Вся — правда. Вся — тишина, которая — есть.
И — тире.
Глава 54. Гордеев хватает перо.
## Сцена 1. Хаос
Ночь прошла — и свет не погас.
Багряная черта стояла над востоком — тонкая, ровная, как черта, проведённая под строкой, — и с той ночи не двинулась. Не росла. Не гасла. Стояла. И в этом стоянии было хуже всего, потому что огонь, который горит, — кончается, а огонь, который стоит, — ждёт.
Город лежал.
Не так, как лежат погибшие, — так лежит тело, у которого вынули стержень: всё на месте, всё стоит, и ничего не держится. Люди вставали с мостовых — и не расходились по домам. Стояли посреди улиц, у ворот, у своих изб, у лавок и смотрели на восток. Разговаривать не умели: слова были — а языка не было. Часовщики ходили по городу и видели: ни одни часы не шли. Не ломались — стояли. Стрелки встали там, где застали ночь, — и в этом стоянии время не кончилось. Время ждало.
Латунная стража — во дворике, на площадях, у ворот, — стояла неподвижно, и головы всех слуг, до единого, были повёрнуты на восток. Мёртвое смотрело туда, где шло живое. Мёртвое не могло не смотреть. Так смотрит вода на уклон: не потому что хочет, — потому что не может иначе.
И всё в городе — люди, слуги, трубы, часы, собаки, голуби — смотрело вверх, на восток.
И потому никто не смотрел вниз.
Ни на одну улицу. Ни на один переулок. Ни на одну башню, в которой светилось окно, которое не спало никогда.
Гордеев пришёл в себя первым.
Не потому что был смелее других. Потому что хаос для него был — расписанием. Он жил двадцать лет так, как живут те, кто строит своё благополучие на чужом голоде: спокойствия он боялся, потому что спокойствие — это когда все смотрят; а беды он ждал, потому что беда — это когда все смотрят, куда громче, чем туда, где он стоит. Беда — это окно. И окно было открыто.
Он стоял у окна башни и смотрел вниз, на город, который лежал и смотрел вверх, — и понимал то, что не понимал никто: пока весь город смотрит на багряное, никто не смотрит на переулок. На Огородную. На амбар.
Пятно на его левой руке горело багряным.
Не льдом, не холодом, не тем белым мёртвым светом, которым оно горело двадцать лет, — багряным жаром, тем самым, что стоял в небе, — и узор, который шёл от пятна к пальцам, — тонкие линии, как разводы ртути под кожей, — теперь полз. По руке. К пальцам. Не дёргался — полз. Медленно, как ползёт тень, когда её не замечают.
Гордеев смотрел на руку. И рука его — шевелилась. Не по его воле. Пальцы сжимались и разжимались, как сжимается рука, которая уже держит то, чего ещё нет. Он впервые в жизни ведёт руку, как ведомую, — и впервые в жизни этого не замечает. Узор показывал — куда. Когда. Чем брать.
Гордеев думал, что действует.
На самом деле его несли — как несёт вода.
Вода не командует тому, что плывёт. Вода — несёт.
Он повернулся от окна. Степан стоял у двери — докладчик, тень, инструмент, тот, кто принимает приказы, которые не обсуждают. Гордеев не сказал «украдите». Он и раньше не говорил «украдите» — он говорил «принесите», и все знали, что значит «принесите». Но на этот раз он не сказал и «принесите».
Он сказал одно слово:
— Швондовых.
И это слово было не приказом. Это слово было — направлением. Так называют улицу, по которой всё равно пойдёшь, если не хочешь идти. Так поворачивается стрелка, когда под ней двигают всю землю.
— Голод — не приказ, — сказал Гордеев — себе, степенно, ровно, как произносят счёт, который сходится. — Голод — тяга.
И в этом «тяга» была вся правда, которую он знал и которую не знал: то, что потянулось из-под города, — уже тянуло его. С той ночи, когда он положил руку на край колодца. С той лёгкости, которую он принял за облегчение. С того задатка, который он не почувствовал, что отдал.
Степан ушёл. Дверь закрылась тихо — как закрывается всё, что уже решено.
А Гордеев остался у окна. Впервые за двадцать лет он не считал. Не считал, сколько людей на площади, сколько часов до рассвета, сколько свинца на складе, сколько пути до завода. Считать — значило бы остановиться и выбрать.
А узор уже шёл.
Шаг — сам.
---
## Сцена 2. Швондовы идут
Они шли через город, который лежал, — и никто не видел их.
Никто не мог видеть их: город смотрел на восток. А если бы кто-нибудь посмотрел — увидел бы то, что видел город всегда, когда Швондовы выходили в ночь: двое, один толстый, один тонкий, идут туда, куда не ходят честные.
Швондов-старший шёл хромая.
Нога — та, которую поймал капкан в ночь вторую, в икре, где вены и где не надо было наступить, — срослась криво. Она болела всегда — ночною болью, тихой, ровной, без пощады. Он хромал на неё, как хромают на то, что стало частью: не кривясь, не жалея, — просто перенося вес на другую, потому что тело умнее голов и знает, на что опираться.
И хромота эта была — записью. Перо всегда помнило. Теперь и город помнил: на Огородной, в амбаре, остался капкан, кровь и хромота, которая не пройдёт.
Старший нёс лом под полой.
Лом — тот же. С первой ночи. Он не задумывался, зачем. Лом был при нём, как рука, — и он нес его так, как несут привычку: не выбирая. Он ещё не знал — и это было страшнее всего, что случилось потом, — что лом не пригодится. Что в эту ночь не будет ни рычага, ни силы, ни того, что можно поддеть и оторвать. Что перо, которое в первый раз билось и жгло асбест до кости, в этот раз — не станет биться вовсе.
Младший нёс мешок.
Мешок — пустой. И пустой мешок тянул сильнее полного, потому что полный — вес, а пустой — обещание. Младший шёл сзади, придерживая пустоту на плече, и в этой пустоте слышалось всё, что было обещано, посчитано, выторговано, — всё, кроме того, что живое не кладут в мешок.
Рукавицы были новые.
Две пары — одна на другую. Кузнечные, толстые, серые, грубые, с запахом пота и железа, — их взяли из кузни завода, из тех, которыми берут раскалённое железо, потому что асбест — единственное, что держит жар. Старший помнил первую ночь: рукавицы, которые желтели, тлели, трескались, — и жар, который шёл сквозь асбест, как шёл бы сквозь солому. Он помнил ожог до кости — не болью, а страхом, потому что боль ушла, а страх остался.
Теперь он надел две пары. Думал: двойной асбест — двойная защита.
Не знал того, чего не знал и в первый раз: перо — не железо. Перо — не кузня. Перо — живое. А живое не берут рукавицами. Живое берут — руками. И если рук не хватает — живое берёт то, что есть.
Но это он узнает позже. Теперь он шёл.
И страха не было.
Впервые — не было. Он шёл по городу, который лежал лицом вниз, мимо стражи, которая не поворачивала головы, мимо людей, которые смотрели на восток, — и не прятался. Раньше они боялись пера. Потом — слуг. Потом — того, что гудело под городом и складывало слова из стука.
Теперь они не боялись ничего.
Потому что над всем этим горело небо.
Небо, которое стоит, — страх отменяет. Мёртвое не пугает того, кто смотрит на конец. Старший понимал это без слов и знал при этом — тем местом в теле, которое не думает, — что рукавицы ему нужны не для жара. Асбест он надевал не чтобы не обжечься.
Он надевал его, чтобы не касаться.
Чтобы, если перо возьмёт, — взять не он. Чтобы между его руками и тем, что светит, было мёртвое — толстое, серое, кузнечное, — и если будет грех, то грех пойдёт через асбест, а асбест — не он. Так думает живое, которое хочет взять живое и не хотеть брать. Так думают все, кто берёт не голыми руками: палач в перчатках, купец через бумагу, боярин через приказ.
Иллюзия разбилась ещё в первую ночь.
Асбест горел тогда, как горит всё мёртвое, когда его касается живое.
Иллюзии не помнят.
Амбар стоял впереди — тёмный, просевший, с брёвнами, почерневшими от латунной пыли, — и за щелями между досками не было света.
Света не было.
Впервые за всё время — за щелями амбара не было золота. И старший понял это раньше, чем увидел, — телом, тем, которое живёт в голодных: пустое узнают издали, как узнают пустой двор, пустой колодец, пустой дом.
И — ускорил шаг.
---
## Сцена 3. Изъятие
Амбар был пуст.
Не потому что перо ушло — перо было. Перо гудело — тихо, в гнезде, в груди латунной птицы, которая стояла на подставке посреди амбара, большая, в рост человека, — и в этом гудении не было света. Гудение шло — а свет не шёл за ним. Золотое смотрелось тусклым против багряного, стоявшего за окном, — так смотрится огонёк свечи против зарева: живое светит тише, чем горит мёртвое.












