
Полная версия
Герань на подоконнике. Психолог, который ушёл
У самодельной сцены — старого ковра, на котором стоял стул гитариста, — пританцовывала молодая женщина с растрёпанными вьющимися волосами, в широком свитере, испачканном на манжете чем-то похожим на масляную краску. Гитара откровенно фальшивила, а она танцевала с таким азартом, что сразу было ясно: ей совершенно всё равно, как это выглядит со стороны.
— Вы преподаёте музыку? — спросил Дмитрий, подойдя ближе, скорее чтобы завязать разговор, чем по какой-то другой причине.
— С чего вы взяли? — Она обернулась, глаза у неё смеялись.
— Не знаю. У вас вид человека, который слышит музыку иначе, чем остальные.
— А у вас вид человека, который слышит людей иначе, чем остальные, — парировала она мгновенно, без паузы, словно давно ждала повода сказать это первому встречному. — Вы кто, психолог?
Дмитрий рассмеялся — искренне, не из вежливости.
— Как вы догадались?
— У вас лицо человека, который постоянно кого-то анализирует. Даже сейчас меня анализируете, да?
— Немного, — честно признался он. — Профессиональная деформация. Но сейчас, если честно, я в основном думаю, что вы прекрасно танцуете под откровенно фальшивую гитару.
Катя расхохоталась — громко, не заботясь, кто на неё смотрит, так что на них обернулись. После дней, проведённых напротив людей, скованных страхом, тревогой и стыдом, её смех был как распахнутое настежь окно в душной комнате. Она преподавала музыку детям в маленькой частной школе и параллельно писала маслом — крупными размашистыми мазками, которые, по её собственному признанию, «редко кому нравятся, кроме меня самой, и меня это полностью устраивает».
Когда гитарист объявил перерыв и ушёл курить на балкон, они вышли на лестничную площадку и проговорили до трёх часов ночи, сидя на широком подоконнике у тёплой чугунной батареи, пока за дверью квартиры постепенно стихали голоса. Катя рассказывала про своих учеников — про то, как ей нравится смотреть, когда ребёнок, у которого «не получалось», вдруг ловит правильную интонацию и у него расцветает лицо. Дмитрий рассказывал про Лену — без имени, без деталей, но с той же интонацией открытия, которую Катя вложила в рассказ про детей.
— Знаете, что мне в вас нравится? — сказала Катя, когда в квартире за дверью стихла последняя гитара. — Вы говорите про свою работу так, будто она вас самого спасает. А не только тех, кого вы лечите.
Дмитрий засмеялся, чтобы не отвечать.
Дневник, 26 ноября
Познакомился с удивительной девушкой. Её зовут Катя, она художница и учит детей музыке, у неё на рукаве пятно масляной краски, и смеётся она так, что оборачивается вся комната. Мы проговорили до трёх ночи на подоконнике у батареи на чужой лестнице, и я не помню, чтобы когда-нибудь так легко разговаривал с человеком, которого знаю всего несколько часов.
Она сказала одну вещь, а я засмеялся и ничего не ответил. Думаю над этой фразой уже второй день, но записывать её не стану — даже сюда. Сам не знаю почему.
К концу декабря подвал на Чистых прудах жил полной, тёплой, немного хаотичной жизнью. На полках прибавилось книг, на журнальном столике постоянно копились чашки из-под кофе, которые Дмитрий забывал убирать между сессиями, а в углу у двери поселился зонт, забытый кем-то из клиентов ещё в октябре и так никем и не востребованный. Герань на подоконнике зацвела — вопреки скудному подвальному свету, маленькими розовыми цветами, — и Лена, заметив это на одной из декабрьских сессий, засмотрелась на неё, а потом сказала:
— Знаете, эта герань похожа на меня. Света совсем мало, а она всё равно цветёт.
Вечером он записал её фразу в дневник слово в слово, ничего не прибавляя.
Клиентов становилось больше: сарафанное радио работало лучше любой рекламы. К Лене прибавились ещё трое — женщина средних лет, переживающая развод, студент, который никак не мог прижиться в Москве после переезда из маленького города, и, в последнюю неделю декабря, новый клиент. Он позвонил в половине девятого вечера, когда Дмитрий уже собирался уходить.
— Игорь, — представился голос в трубке, коротко и по-деловому, без отчества и без лишних слов. — Мне тридцать, я менеджер в фармацевтической компании. Хотел бы записаться на консультацию.
— Что вас беспокоит?
Голос на секунду замялся, будто искал подходящую строчку в отчёте.
— У меня всё в порядке. Но что-то мешает мне быть эффективным на сто процентов.
Дмитрий записал его на середину января и, положив трубку, ещё какое-то время сидел, глядя на эту фразу в блокноте. «Всё в порядке» и «что-то мешает» уживались в ней так спокойно, словно никогда друг другу не противоречили.
В последний вечер года он сидел в своём тёплом, немного захламлённом кабинете с чашкой остывшего кофе в руке. Мотоцикл, укрытый брезентом, стоял во дворе и ждал весны. Катя обещала прийти встречать Новый год. Герань цвела вопреки декабрьской тьме за окном.
Дневник, 31 декабря
«Света совсем мало, а она всё равно цветёт». Это сказала Лена, и я хочу, чтобы эти слова стали последней строкой уходящего года, потому что лучше про этот год не скажешь.
Итоги такие: три постоянных клиента и один записан на январь, куча долгов, мама, которая по-прежнему уверена, что я занимаюсь ерундой, мотоцикл в кредит и — не знаю, как ещё это назвать, — ощущение, что я на своём месте.
Перед тем как закрыть кабинет на праздники, я посидел в кресле, где обычно сидят клиенты. Хотел понять, каково это — смотреть на комнату с той стороны. Оттуда видно герань, кривую полку, которая прогнулась под Яломом, и пустое кресло напротив — моё. И я подумал: если через десять лет, через двадцать я буду сидеть в этом самом кресле (или в другом, получше, если дела пойдут в гору) и чувствовать то же, что чувствую сейчас, — что я живой, что я рядом с людьми, а не спрятан за терминами, — значит, я прожил эти годы не зря.
Виктор Аркадьевич говорит: не прячься за пониманием раньше времени. Я запомню это. Обещаю себе, что запомню навсегда.
С Новым годом, Дмитрий. Кажется, ты наконец нашёл, для чего живёшь.
Катя пришла в одиннадцатом часу, раскрасневшаяся от мороза, с пакетом мандаринов и бутылкой шампанского, которую, по её словам, всю дорогу грела за пазухой, чтобы та не замёрзла. Она остановилась посреди кабинета, оглядела охристые стены, кривые полки, диван с продавленной серединой — и подошла к подоконнику.
— Это что, герань? В подвале? И цветёт?
— Цветёт, — сказал Дмитрий. — Соседка боялась, что засохнет. А она взяла и зацвела.
Катя осторожно потрогала пальцем розовый цветок, проверяя, настоящий ли он.
— Упрямая, — сказала она с уважением. — Мне нравится.
Они встретили Новый год прямо там, на продавленном диване, под бой курантов из маленького радиоприёмника, который Анна Ильинична одолжила «на один вечер, под честное слово». Шампанское оказалось тёплым, мандарины — кислыми, а за окном под потолком мелькали ноги прохожих, спешивших к своим столам. Дмитрий потом много лет не мог вспомнить, о чём они говорили в ту ночь. Помнил только, что смеялись и что пахло мандаринами, кофе и, едва уловимо, яблоками.
Глава 2. Метод
2007–2008
Зима в тот год отступала неохотно, будто нарочно затягивая холод: снег сходил рывками, обнажая грязный асфальт, потом снова заметал его, потом снова сходил. Подвал на Чистых прудах в такие дни пропитывался сыростью, и Дмитрий наконец купил масляный обогреватель — тяжёлый, ребристый, похожий на гармонь, — который гудел в углу и пах горячей пылью. Клиенты садились к нему поближе, протягивали руки к рёбрам радиатора, и разговоры в кабинете становились тише и доверительнее — так разговаривают путники, греющиеся у камина в лесном домике после долгого изнурительного похода.
Первая встреча с Игорем состоялась в один из последних январских вечеров — сухой, морозный, с колючим ветром, гнавшим позёмку по льду прудов.
Он вошёл ровно в назначенное время, минута в минуту, — высокий, подтянутый мужчина тридцати лет в идеально сидящем тёмном костюме, с короткой стрижкой и цепким, оценивающим взглядом человека, привыкшего мгновенно считывать людей и ситуации. Окинул взглядом охристые стены, кривые полки, герань под потолочным оконцем — и на лице его мелькнуло что-то вроде вежливого сомнения, которое он тут же убрал. Сел не в кресло, а на диван, но не откинулся на спинку, а сел на самый край, прямо, почти по-военному, сцепив пальцы в замок на коленях.
— У меня всё в порядке, — сказал он вместо приветствия, повторяя формулировку, с которой записывался по телефону. — Карьера растёт, зарплата хорошая, скоро повышение — руководитель отдела продаж в крупной фармкомпании. Но что-то мешает мне быть эффективным на все сто. Я как будто работаю на восемьдесят процентов, а нужно на сто.
— Расскажите, как выглядят на практике эти недостающие двадцать процентов, — попросил Дмитрий.
— Ну, например… — Игорь чуть нахмурился, подбирая слова с той тщательностью, с какой, вероятно, подбирал формулировки для презентаций. — Перед важной встречей у меня вдруг скачет пульс, потеют ладони. Ничего критичного, но выглядит это не очень уверенно. Или вечером, дома, когда вроде бы можно расслабиться, я продолжаю прокручивать рабочие сценарии. Это выматывает и снижает эффективность на следующий день.
— А что происходит, если вы позволяете себе вечером просто ничего не прокручивать?
Игорь посмотрел на него с искренним недоумением, будто вопрос был задан на незнакомом языке.
— Не знаю, — сказал он после паузы. — Я, кажется, никогда так не пробовал.
Дмитрий подождал. Обогреватель гудел в углу. За окном под потолком прошли чьи-то ноги в валенках.
— Игорь, а если представить, что вы работаете на восемьдесят процентов не из-за поломки, — сказал он наконец, — а потому что двадцать процентов вашей энергии уходит на что-то другое? Важное, просто невидимое для вас самого. Что бы это могло быть?
Игорь замер, и на одно короткое мгновение его цепкий взгляд стал неуверенным, как у человека, который на ровном месте вдруг не нашёл под ногой ступеньку. Сцепленные пальцы на секунду разошлись, словно руки приготовились что-то взять, — и тут же снова сомкнулись в замок.
— Не знаю, — повторил он тише. — Может быть, страх. Что, если я хоть немного сбавлю темп, всё развалится.
Дмитрий не стал развивать эту тему — рано, слишком рано для первой встречи. Он записал Игоря на следующий вторник и, когда за ним закрылась дверь, ещё сидел, глядя на продавленную середину дивана. Игорь так и не позволил себе в неё опуститься — просидел весь час на самом краю.
Вечером он достал из ящика стола новую тетрадь в клетку, купленную ещё на прошлой неделе, вывел на обложке «Рабочий журнал» и записал в неё первую страницу: про «восемьдесят процентов», про ладони на коленях, про страх, что всё развалится. Писал он быстро и с удовольствием, аккуратным, почти чертёжным почерком, совсем не похожим на тот, которым писал дневник.
Дневник, 2 февраля
Завёл вторую тетрадь, для работы. Теперь у меня их две: в журнал я записываю всё про метод — как формулировать вопросы, как держать паузу, что сработало и что нет, а дневник остаётся для меня самого. Очень удобно, если подумать: больше не нужно мешать одно с другим, и в дневнике не будет протоколов, а в журнале — моих переживаний.
Странно только, что журнал я пишу с таким удовольствием, а дневник второй вечер подряд открываю и не знаю, что в него написать.
Ладно. Надо больше спать.
Рабочий журнал он принёс на супервизию в середине февраля — с гордостью, как приносят первую контрольную, за которую уверен, что получишь пятёрку. Виктор Аркадьевич долго листал его в своём продавленном кресле, иногда задерживаясь на какой-нибудь странице, иногда возвращаясь назад, и Ира на пуфе у двери тоже вытягивала шею, пытаясь заглянуть. Потом он закрыл тетрадь, погладил ладонью обложку и вернул её Дмитрию.
— Хороший почерк, — сказал он. — Ровный.
— И всё? — улыбнулся Дмитрий.
— А чего ты ждал?
— Не знаю. Что вы скажете, нужное это дело или нет.
Виктор Аркадьевич покурил свою невидимую трубку, глядя куда-то поверх его головы, на книжный шкаф.
— Инструменты нужны, — сказал он наконец. — Вопрос только в том, для чего ты их собираешь. Чтобы лучше слышать человека — или чтобы реже пугаться того, что слышишь.
Дмитрий рассмеялся — легко, без напряжения. Вопрос показался ему почти риторическим. Конечно, чтобы лучше слышать. Разве могло быть иначе?
— Ну-ну, — сказал Виктор Аркадьевич и перешёл к следующему случаю.
Той весной у Дмитрия появилось ощущение, что жизнь наконец перестала его испытывать и начала просто идти — быстро, тепло и в нужную сторону. Клиентов стало девять. Лена приходила уже раз в две недели и однажды пришла в новом пальто, ярко-жёлтом, «чтобы меня точно заметили». А в конце марта Дмитрий перевёз свои немногочисленные вещи — два чемодана, коробку с книгами и мотоциклетный шлем — в Катину съёмную квартиру на Покровке, в двух кварталах от того самого дома, где они познакомились.
Квартира была маленькая, на последнем этаже, с косым потолком и огромным окном, в которое по утрам било солнце. Везде стояли холсты: у стен, за шкафом, под кроватью, на шкафу. Пахло скипидаром, кофе и красками. Кисти отмокали в банках из-под огурцов, на кухонном столе рядом с хлебницей лежала палитра, и однажды утром Дмитрий намазал на бутерброд вместо масла титановые белила — к счастью, вовремя заметил. Катя хохотала так, что уронила чашку.
Он сделал ей предложение там же, на кухне, без кольца и без подготовки, в один из апрельских вечеров, когда она стояла у плиты и помешивала что-то в кастрюле деревянной ложкой.
— Выходи за меня, — сказал он, сам удивившись, что сказал это вслух.
Катя обернулась и молча посмотрела на него, не выпуская ложку из рук.
— А кольцо?
— Кольца нет.
— Хорошо, — сказала она. — Значит, будет без кольца. Пробуй, тут соли хватает?
Свадьбу сыграли в конце апреля — скромную, почти без гостей. Были Серёга, который вызвался быть свидетелем и весь день ходил в пиджаке на два размера больше, взятом у отца, две Катины подруги-художницы с одинаковыми короткими стрижками, хозяин квартирника с гитарой и, вопреки всем ожиданиям, мать Дмитрия. Весь апрель она звонила и предупреждала, что «не одобряет такую спешку» — они были знакомы всего пять месяцев — и «вообще сомневается, готов ли Дима к такой ответственности при его нестабильном заработке». Но приехала.
Праздновали за городом, в деревянном доме Катиных друзей, на веранде, где сдвинули несколько столов и накрыли их разномастными скатертями. Вместо дорогих букетов стояли банки с ветками вербы и первыми жёлтыми одуванчиками, а над входом на веранду Катя сплела арку из ивовых прутьев и ленточек.
Утром, перед тем как ехать за город, она зашла в подвал на Чистых прудах — Дмитрий ждал её у машины — и вышла с двумя срезанными стеблями герани, завёрнутыми в мокрую салфетку.
— Ты что, у Анны Ильиничны отобрала? — удивился он.
— У тебя. С подоконника. На удачу, — сказала Катя и бережно положила свёрток на колени. — Не бойся, там ещё много осталось.
Розовые соцветия герани потом весь день торчали из ивовой арки, немного поникшие, но упрямые, и Дмитрий, стоя под этой аркой перед немногочисленными гостями, вдруг поймал себя на мысли, что ни о чём не думает. Не анализирует, не прогнозирует, не подбирает слов. Просто стоит и смотрит на Катю.
Клятвы они писали сами, отказавшись от банальных формулировок.
— Я обещаю, — сказал он, глядя в её смеющиеся, чуть заплаканные глаза, — каждый день стараться видеть в тебе не задачу, которую нужно решить, а человека, которого я люблю. Даже если моя профессия будет убеждать меня в обратном.
Гости засмеялись — фраза прозвучала как милая шутка про профессиональную деформацию, — и Серёга даже зааплодировал. Катя не засмеялась. Она взяла его лицо в ладони, испачканные чем-то зелёным — так и не отмыла краску, — и поцеловала.
Мать весь вечер держалась сдержанно, но не враждебно. Дмитрий видел, как она наблюдала за Катей, когда та, поймав брошенный кем-то букет одуванчиков, со смехом закружилась по веранде и утащила за собой в незапланированный танец всех гостей, включая хозяина квартирника вместе с гитарой. Что-то в лице матери в тот момент было похоже на неохотное, придирчивое, но всё же одобрение.
Когда празднование стихло и Дмитрий помогал ей надеть пальто перед отъездом, она сказала:
— Она хорошая. Не такая, как ты. Ты слишком много думаешь. А она, видно, просто живёт. Может, тебе это и нужно.
Это было настолько неожиданно, настолько не похоже на неё, что Дмитрий на мгновение растерялся.
— Спасибо, мам.
— Только не превращай её в очередного пациента, — добавила мать уже строже, снова становясь собой, и застегнула последнюю пуговицу. — Ты же вечно всех анализируешь. Она этого не заслуживает.
Она села в такси, и машина уехала по тёмной просёлочной дороге, а Дмитрий ещё стоял у калитки, чувствуя, как обида от этих слов борется в нём с чем-то другим, чему он не мог подобрать названия.
Дневник, 28 апреля
Женился! До сих пор не верю, что это слово теперь про меня. Весь день я ни разу не подумал ни о работе, ни о методе, ни о том, правильно ли я себя веду, — просто стоял под аркой и смотрел на Катю, и это было, наверное, самое простое и самое счастливое, что со мной случалось.
Мама на прощание сказала, чтобы я не превращал Катю в пациентку, потому что я вечно всех анализирую. Меня это задело, и задело сильнее, чем мне хотелось бы. Разве я так себя веду дома? Мне кажется, что дома я совсем другой человек, чем в кабинете. Хотя откуда маме знать, какой я в кабинете.
Нет. Сегодня об этом думать не буду. Сегодня — просто счастье.
Через несколько дней после свадьбы Дмитрий заметил на подоконнике Катиной кухни стакан с водой, в котором стояли те самые два стебля герани из арки — уже без цветов, с поникшими листьями.
— Зачем ты их хранишь? Они же завяли, — сказал он.
— Не завяли, а отдыхают, — ответила Катя, не отрываясь от холста. — Подожди, они корни пустят.
Он пожал плечами и забыл. А через три недели у стеблей появились тонкие белые корешки, и Катя посадила их в глиняный горшок, который сама расписала синими завитками, и поставила горшок на подоконник рядом со своими кистями.
Лето пролетело незаметно, в работе и в долгих вечерах на крыше Катиного дома, куда они вылезали через чердачное окно с пледом и бутылкой вина.
В начале сентября Катя встретила его у дверей квартиры — в краске по локоть, с кистью в одной руке и какой-то белой пластмасской в другой — не то ручкой, не то градусником.
— Смотри, — сказала она и протянула ему пластмасску. Голос у неё сорвался на смех. — Две. Две полоски, Дима.
Он стоял в дверях, в куртке, с сумкой через плечо, и не мог вымолвить ни слова. Потом опустил сумку прямо на пол, обнял её вместе с кистью и краской, и они долго стояли так в маленькой прихожей, пока Катя не сказала, что у него теперь вся куртка синяя.
Дневник, 4 сентября
Катя беременна. Я пишу это и не понимаю, что чувствую: кажется, всё сразу. Радость такую, что хочется бежать по улице и кричать, и страх такой, что ночью не спал до четырёх. Я столько лет учился понимать, что происходит с людьми, — а теперь не понимаю, что происходит со мной.
Может, так и надо. Может, это как раз тот случай, когда понимать не нужно.
Буду отцом. Господи. Буду отцом.
Осень прошла в стремительном, насыщенном ритме растущей практики. К Дмитрию потянулись новые клиенты — уже не только по сарафанному радио, но и через сайт, который он наконец сделал с помощью Катиного знакомого программиста, работавшего за скромный гонорар и обещание бесплатных консультаций. А в октябре вышла его первая небольшая публикация — статья о панических атаках в популярном женском журнале. Редактор оказалась знакомой знакомой одной из клиенток, и статья, написанная за три бессонных вечера, заняла целый разворот, с фотографией, на которой Дмитрий выглядел гораздо серьёзнее, чем был на самом деле.
Мать позвонила в день выхода номера. Сказала, что купила два экземпляра — один себе, другой соседке, — спросила, как Катя себя чувствует и не тошнит ли её по утрам. Про то, что это не работа для мужчины, она в тот раз не сказала ни слова.
Игорь приходил регулярно, раз в неделю, и постепенно, слой за слоем, начинал приоткрывать то, что скрывалось под его деловой бронёй. Однажды в ноябре, рассказывая о каком-то совещании, он вдруг замолчал на полуслове и некоторое время смотрел на обогреватель, словно что-то в его гудении ему мешало.
— Знаете, что говорил мой отец, когда я плакал? — сказал он наконец совершенно другим, тихим голосом. — «Слёзы — для девочек. Ты кто, девочка?» Мне было шесть. Он был военный, полковник. А потом, в двенадцать, меня побили на тренировке по боксу, и тренер при всех сказал: «Слабак». И я тогда пообещал себе, что больше никогда… — Он осёкся. — Я никому этого не рассказывал. Даже жене. Бывшей.
Дмитрий молчал, давая этим словам повисеть в тёплом воздухе подвала.
— Что вы чувствуете сейчас, когда это рассказали? — спросил он наконец.
Игорь посмотрел на свои ладони, уже лежавшие на коленях, а не сцепленные в замок.
— Странно, — сказал он. — Как будто что-то снял. Пиджак, например. А под ним рубашка мокрая.
Вечером Дмитрий исписал в рабочем журнале четыре страницы. Писал он долго, с наслаждением, подчёркивая ключевые фразы, рисуя стрелки от детства к нынешним «восьмидесяти процентам», и, закончив, перечитал написанное с тем особым удовольствием, которое бывает, когда сложная задача вдруг складывается в стройную схему. Перед сном он поймал себя на том, что улыбается в темноте, но не мог бы сказать наверняка, чему больше — тому, что Игорь наконец заговорил, или тому, как красиво это легло на бумагу.
Виктор Аркадьевич пропустил супервизию в середине февраля — впервые за три года, без предупреждения, без звонка, что было совершенно на него не похоже. Старик отличался почти маниакальной пунктуальностью и считал опоздание «формой неуважения к чужому времени, которое ничем не лучше неуважения к чужой боли». Дмитрий прождал под дверью его арбатской квартиры полчаса, звоня в дверь, потом на мобильный, потом снова в дверь, пока соседка с нижнего этажа не выглянула на лестницу и не сказала, что «Виктора Аркадьевича третьего дня увезли на скорой».
В больнице, куда он в итоге дозвонился, — обычной городской, без особых удобств — подтвердили: инсульт, состояние стабильное, но тяжёлое, посещения ограничены.
Дмитрий приехал на следующий день, сжимая в руках пакет с апельсинами — совершенно неуместный жест, который он тем не менее не мог не сделать, — и нашёл своего наставника в палате на четверых, за застиранной ширмой, куда почти не проникал дневной свет.
Виктор Аркадьевич выглядел меньше, чем помнился. Не только физически, хотя и физически тоже: будто болезнь одним махом вынула из него ту спокойную, почти монументальную устойчивость, которая всегда казалась Дмитрию его главной чертой. Левая сторона лица чуть опустилась, речь давалась с трудом, слова выходили медленнее и не всегда чётко. Но взгляд остался прежним — цепким, внимательным, видящим насквозь.
— Ты, как всегда… с апельсинами, — с трудом, но узнаваемо пошутил он, скосив глаза на пакет. — Будто я цингой болею… а не головой.
Дмитрий рассмеялся — слишком громко для больничной палаты, нервно — и сел на неудобный пластиковый стул у кровати.
— Как вы себя чувствуете?
— Как человек, который всю жизнь учил других… не прятаться за словами. А теперь сам их еле выговаривает, — сказал старик, и в голосе его, несмотря на затруднённую речь, прозвучала горькая самоирония. — Тело иногда шутит грубее, чем любой клиент.


