Долина туманов
Долина туманов

Полная версия

Долина туманов

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Он был прав. На холме не было ничего поэтического. Только глина, смешанная с камнями, мешки с песком, пропитанные плесенью, и деревянные бункеры, крытые тремя слоями брёвен. Дожди ещё не начались, но земля уже была влажной. По ночам температура падала, и изо рта шёл пар. Мы спали в узких щелях, вырытых в склоне, укрывшись плащ-палатками. Утром всё было мокрым: одежда, оружие, сигареты, даже спички. Я научился сушить их под мышкой, как делали старые солдаты.

Первые две недели мы укрепляли позиции. Каждый день — кирка, лопата, мешки с песком. Спина ныла, ладони покрывались волдырями, которые лопались и снова натирались. Мы рыли новые траншеи, углубляли старые, ставили дополнительные ряды проволоки, минировали подступы. Вечерами собирались в бункере, где капитан Бланшар разворачивал карту и объяснял нам план обороны. Я смотрел на линии, стрелки, условные обозначения и понимал, что карта не передаёт ни запаха этой земли, ни тяжести неба, ни ощущения, что за каждым кустом — чужие глаза.

В Нашане я встретил Пьера Дюваля. Мы учились вместе в военном училище в Сен-Сире, только он был на два года старше. Пьер был высокий, худой, с копной каштановых волос, которые он вечно отбрасывал со лба. У него было лицо человека, который смотрит на мир с лёгкой иронией, но в этой иронии пряталась глубокая, почти болезненная чувствительность. Он командовал взводом на соседнем холме. Мы встретились у полевой кухни, где повар-вьетнамец наливал в жестяные миски жидкий суп с рисом и кусками солонины.

— Антуан! — воскликнул он, протягивая мне руку. — Ты тоже здесь? Значит, генерал решил собрать всех неудачников в одном месте.

— Похоже на то, — ответил я, пожимая его ладонь. — Только неудачники мы или смертники, пока не ясно.

— Смертники, — сказал он уже тише, и улыбка на его лице погасла. — Ты видел эти горы? Они кишат вьетами, как муравейник. Но не говори этого Бланшару. Он считает, что пораженческие настроения хуже дизентерии.

Мы сели на ящик из-под боеприпасов и принялись за суп. Он был горячим, но безвкусным, как подогретая вода с солью. Я всё равно ел. Пьер рассказывал о том, как попал в Нашан: его батальон перебросили сюда после того, как он чудом уцелел в засаде на дороге Ханой — Хоабинь. Он потерял половину взвода, а сам отделался контузией и осколком в плече, который оставили, потому что вынимать было опасно.

— Знаешь, что самое странное? — говорил он, глядя вдаль, на затянутые туманом вершины. — Я уже не помню лиц тех, кто погиб. Только темноту и крики. Мне кажется, что я схожу с ума. Но потом я смотрю на этих ребят, — он кивнул в сторону солдат, сидевших вокруг костра, — и понимаю, что все мы немного сумасшедшие. Иначе мы бы не выдержали.

Я не знал, что ответить. Я и сам начал забывать лица погибших. Может быть, так было легче. Память — странная вещь: она хранит не то, что было, а то, что ты смог пережить. Иногда она стирает лица, но оставляет ощущение пустоты, как от выбитого зуба. Ты проводишь языком по дырке и не находишь ничего, кроме шершавой десны.

Дни шли медленно, как вода в заболоченном ручье. Мы патрулировали окрестности, проверяли посты, доставляли боеприпасы. Я привык к однообразию, к постоянному ощущению сырости и холода. По утрам долина Нашан утопала в тумане, таком густом, что в десяти метрах не было видно ни зги. Туман приглушал звуки, делал их ватными. В такие часы казалось, что война где-то далеко, в другом мире. Потом туман рассеивался, и вместе с ним исчезала иллюзия покоя.

Ночью 21 ноября я проснулся от тишины. Это была не та тишина, которая успокаивает, а та, что предшествует удару. Я лежал в своей норе, укрытый плащ-палаткой, и слушал. Не пели цикады. Не лаяли собаки. Даже ветер стих. Я потянулся за автоматом, лежавшим у изголовья. Металл был холодным, как лёд. В следующую секунду небо разорвалось.

Миномётный обстрел начался внезапно. Мины падали с противным, воющим звуком, похожим на плач ребёнка. Земля вздрагивала, как живая. Я скатился на дно траншеи и прижался к стенке. Рядом кто-то кричал: «К бою! К бою!» Но крик тонул в грохоте. Сверху сыпались комья глины, осколки, сухие ветки. Я почувствовал, как по лицу течёт что-то тёплое. Сначала подумал — кровь. Оказалось, просто дождевая вода, скопившаяся в мешках с песком.

Обстрел длился минут десять. Потом наступила пауза — короткая, как вдох перед нырком. И в этой паузе я услышал их: вьетов. Они шли молча, но их дыхание, топот босых ног по мокрой траве, лязг затворов сливались в один низкий, утробный гул. Они поднимались по склону волнами, как чёрная вода в половодье.

Пулемёты на наших позициях открыли огонь. Трассеры расчертили ночь красными пунктирами. Я высунул голову над бруствером и увидел их — тёмные фигуры, бегущие через редкий кустарник. Они были повсюду. Я вскинул автомат и нажал на спуск. Очередь ушла в темноту. Приклад толкнул плечо. Кто-то упал, но остальные продолжали бежать.

— Гранаты! — заорал я, выдёргивая чеку.

Граната полетела в темноту, разорвалась с сухим треском. Следом полетели ещё три. Взрывы осветили склон, и я увидел искажённые лица, каски из листьев, чёрные мундиры. Они были совсем близко. Один из них, низкорослый, с винтовкой наперевес, бросился прямо на меня. Я выстрелил в упор. Он отлетел назад, как тряпичная кукла. Я почувствовал тошноту, но времени на неё не было.

Бой распался на отдельные схватки. В траншее стало тесно от тел — живых и мёртвых. Кто-то кричал по-арабски, кто-то по-французски. Штыки, приклады, сапёрные лопатки. Я дрался, не думая, движимый только инстинктом. В какой-то момент я увидел, как сенегалец из моего взвода, огромный, как баобаб, схватил вьетнамца за горло и поднял его над землёй. Тот бил ногами в воздухе, хрипел. Потом оба упали, на них навалились другие.

Не помню, сколько это длилось. Может, час, может, два. Время в бою течёт не так, как в мирной жизни. Оно сжимается и растягивается одновременно. Я помню только вспышки выстрелов, скользкую глину под ногами, запах пота и пороха, крик, который не прекращался ни на секунду. К рассвету атака захлебнулась. Вьеты откатились, оставив на склоне десятки тел. Мы стояли в траншее, мокрые, грязные, оглохшие, и смотрели, как над горами неохотно занимается серый рассвет.

Погиб капрал Ришар. Мы с ним не были близкими друзьями, но я знал его по вечерним посиделкам у костра. Он был из Лиона, как и я. Любил рассказывать о своей невесте, которая работала в булочной на улице Республики. Он всегда носил в нагрудном кармане её фотографию, завёрнутую в целлофан. Пуля попала ему в горло, когда он поднялся, чтобы бросить гранату. Он умер не сразу. Его хрип был похож на звук воды, вытекающей из пробитого ведра. Я держал его руку, когда он затих. Она была тёплой, а потом стала холодеть. Я закрыл ему глаза, но не мог смотреть на его лицо.

К полудню мы собрали раненых и убитых. Санитары сновали по траншеям, как муравьи. Капитан Бланшар обходил позиции, говорил короткие, скупые слова. Он не хвалил нас. Он просто смотрел в глаза и кивал. В его лице я прочитал то, что он не сказал вслух: «Это только начало». Я знал, что он прав.

Вечером я сидел у блиндажа, чистил автомат и смотрел на закат. Небо над горами было цвета застарелой крови. Долина внизу снова утопала в тумане, который поднимался от реки, как пар от горячего риса. Я думал о Ришаре, о его невесте из булочной, о фотографии, которая теперь лежала в вещмешке, пропитанная кровью. Я думал о том, что у войны нет не только чести, но и смысла. Она просто есть, как туман, как джунгли, как эти горы, равнодушные к человеческим судьбам.

Пьер пришёл ко мне, когда стемнело. Он сел рядом, молча протянул флягу. В ней был ром, разбавленный водой. Я сделал глоток. Спирт обжёг горло, но не согрел.

— Знаешь, — сказал Пьер, — я сегодня впервые подумал, что не вернусь домой. Не потому, что меня убьют, а потому, что я не смогу там жить. Слишком много всего... — он обвёл рукой темноту. — Это въедается в тебя. Как запах. Ты можешь смыть грязь, но не запах.

Я кивнул. Я понимал его. Смерть Ришара оставила во мне не пустоту, а какую-то липкую, тошнотворную субстанцию, которая не давала дышать. Я знал, что завтра или послезавтра всё повторится. Знал, что погибнут ещё люди. Знал, что я буду убивать. И от этого знания хотелось закричать. Но я молчал. Мы все молчали. Потому что слова не имели здесь ценности.

Ночью, лёжа в своей норе, я слушал, как в джунглях перекликаются птицы. Их крики были похожи на плач. Или мне это казалось. Я закрыл глаза и увидел лицо Ришара. Он улыбался. Он всё ещё верил, что увидит свою невесту. Я отвернулся к стене и уткнулся лбом в холодную землю. Сон не шёл. Я лежал и считал удары своего сердца, а за стеной из мешков с песком снова поднимался туман, белый, как молоко, и такой же безмолвный.

Это было только начало Нашана. Впереди были ещё ночи, о которых я не смогу забыть до конца жизни. Но тогда, на рассвете 22 ноября, я знал лишь одно: я ещё жив, и это — единственное, что имеет значение. Всё остальное — поэзия, как сказал капитан Бланшар. А в грязи нет места поэзии. Есть только туман, кровь и люди, которые продолжают идти вперёд, потому что не умеют иначе.


Глава 4. Подъём на холм.


Мы шли к Нашану пятнадцать ночей. Днём спали, укрывшись под пологом джунглей, ночью двигались по узким тропам, которые были известны только проводникам. Лес стоял вокруг нас, как бесконечная зелёная стена. Иногда луна пробивалась сквозь кроны, и тогда листья наверху казались вырезанными из старого серебра. Но чаще было темно — такая темнота, когда собственная рука кажется чужой, а звук шагов становится единственным доказательством того, что ты ещё существуешь.

Наш отряд пополнили перед сражением. К нам присоединились бойцы из разбитых подразделений, молодые добровольцы из деревень и несколько кадровых военных, которые когда-то служили ещё в армии императора. Среди них был старик по имени Шау — худой, как ствол бамбука, с лицом, изрытым оспой, и руками, на которых вены выступали, как корни старого дерева. Он носил с собой только одну вещь — потёртый бинокль французского производства, который, по его словам, «видел больше, чем все мы вместе». Хоанг назначил его моим наставником. Шау редко говорил. Но когда он открывал рот, все замолкали, потому что слова его были точными, как выстрел.

— В Нашане французы будут сидеть на вершинах, — сказал он мне однажды ночью, когда мы отдыхали у ручья. — Они думают, что сверху им всё видно. Но они забыли, что джунгли умеют прятать человека даже на открытом склоне, если он ползёт бесшумно.

Я слушал его и смотрел на воду. Ручей был узким, но быстрым. Вода несла опавшие листья, и они кружились в маленьких водоворотах, как тёмные лодки. Я подумал о том, что каждый из нас — такой же лист, подхваченный течением, которое мы не выбирали. И что в конце все мы упадём в одну и ту же реку.

Туан шёл рядом со мной. После Виньена он стал тише. Его смех, похожий на бульканье воды, теперь раздавался редко. По ночам он стонал во сне, и я будил его, кладя ладонь на лоб. Он просыпался с расширенными зрачками, хватал ртом воздух, как выброшенная на берег рыба. Я делал вид, что ничего не замечаю. Так было легче обоим.

Однажды вечером, на привале, он подсел ко мне. Мы сидели на поваленном дереве, покрытом мхом, и ели холодный рис с солью. Дождь моросил, но мы не прятались. Вода стекала по листьям, и капли падали на наши каски, издавая звук, похожий на отдалённый перестук пальцев по дереву.

— Минь, — сказал Туан, не глядя на меня, — я боюсь. Но не смерти. Я боюсь, что умру раньше, чем увижу Красную реку снова.

Я не знал, что ответить. Я и сам боялся того же. Красная река снилась мне почти каждую ночь: её мутная вода, несущая ил, запах тины, крики лодочников. Во сне я стоял на берегу, но не мог пошевелиться. А река всё текла и текла, унося с собой обломки деревьев, старые циновки, а иногда — тела.

— Мы увидим её, — сказал я наконец. — Когда прогоним французов.

— А если не прогоним?

Я промолчал. Потому что не знал. Война не давала обещаний.

Нашан оказался долиной, зажатой между горами. Когда мы вышли на опушку леса, перед нами открылось зрелище, от которого у меня перехватило дыхание. Впереди, в молочной пелене утреннего тумана, лежал французский лагерь. Он был похож на чудовищного спрута, расползшегося по холмам: щупальца траншей, присоски бункеров, колючая проволока, опутавшая склоны, как паутина. На вершинах торчали вышки, и на них шевелились тёмные фигуры. Всё это было освещено первыми лучами солнца, пробивавшимися сквозь облака. Я почувствовал, как внутри всё сжалось. Это была не деревня, не город. Это была машина, созданная для того, чтобы убивать.

Хоанг собрал нас на совещание. Он развернул карту, прижатую камнями, и начал объяснять план. Его голос был спокойным, как у человека, который рассказывает о том, как сажать рис.

— Товарищи, французы укрепились на трёх холмах, — говорил он, водя пальцем по карте. — Наша задача — атаковать восточный холм. Это ключ к долине. Если мы возьмём его, остальные рухнут сами.

Я смотрел на карту и видел линии, стрелки, цифры. Но перед глазами стояло другое: склон, залитый напалмом, горящие люди, крик, который до сих пор звенел в ушах. Я заставил себя сосредоточиться.

— Атака начнётся в ночь на 22 ноября, — продолжал Хоанг. — Первая волна пойдёт без артподготовки. Нам нужна внезапность. Вторая волна — через двадцать минут. Третья — ещё через двадцать. Если первая волна захлебнётся, вторая должна прорвать оборону. Если и вторая не пройдёт — третья ударит встык.

Он обвёл нас взглядом. В его глазах не было ни страха, ни сомнения. Только холодная решимость человека, который уже всё просчитал и принял.

— Вопросы? — спросил он.

Вопросов не было. Мы знали, что нас ждёт.

Лагерь наш размещался в глубине леса, в естественной впадине, защищённой от ветра. Бойцы вырыли неглубокие ямы, накрытые ветками и листьями папоротника. Днём мы спали в этих ямах, прижавшись друг к другу, чтобы согреться. Ночью разводили маленькие костры из сухого бамбука, на которых варили рис. Дым был густым, но его задерживали кроны деревьев, поэтому лагерь с воздуха не просматривался.

В ночь перед атакой никто не спал. Мы сидели вокруг костра, чистили оружие, проверяли патроны. Шау рассказывал, как в прошлом году французы атаковали его деревню. Он говорил тихо, не поднимая глаз, и в его голосе не было ненависти — только глубокая, застарелая боль, как старая рана, которая ноет к дождю. Мы слушали и молчали.

Туан сидел напротив меня. Он держал на коленях свою винтовку и протирал её куском промасленной ткани. Его пальцы двигались медленно, осторожно, как будто он касался не металла, а кожи спящего ребёнка. Я смотрел на него и думал о том, что завтра, возможно, эти пальцы навсегда остановятся. Эта мысль была невыносимой. Я отвернулся.

К костру подошёл политработник — человек лет сорока, с худым лицом и внимательными глазами, в которых не было ни фанатизма, ни усталости. Его звали товарищ Тхай. Он не стал говорить общими фразами. Он сел на корточки рядом с костром, обвёл нас взглядом и сказал тихо, почти буднично:

— Товарищи, я знаю, что вы устали. Я знаю, что многие из вас не спали три ночи. Я не буду говорить, что это легко. Это не легко. Но я хочу, чтобы вы помнили одну вещь: завтра вы идёте не за Вьетнам и не за коммунизм. Вы идёте за свои деревни. За рис, который французы отбирают. За детей, которых они убивают. За мёртвых, которых они не дают хоронить. Если вы забудете это — вы проиграете. Если вспомните — вы выстоите.

Он помолчал, потом посмотрел на меня:

— Товарищ Минь, ты был в Виньене. Ты видел, что такое напалм. Скажи им.

Я не хотел говорить. Но слова нашлись сами. Я сказал о горящем поле, о человеке, ставшем факелом, о крике, который до сих пор стоит в ушах. Когда я закончил, Тхай кивнул и поднялся.

— Вот за это мы и воюем. За то, чтобы этого больше не было.

Он ушёл так же тихо, как пришёл. Но после его слов костёр горел ярче, и люди вокруг сидели прямее.

Перед рассветом нам раздали по двадцать патронов. Это было больше, чем когда-либо. Мы знали, что это значит. Хоанг обошёл строй, вглядываясь в лица бойцов. Он остановился передо мной, положил руку мне на плечо.

— Держись рядом со мной, — сказал он. — Если что — прикрывай левый фланг.

Я кивнул. Горло пересохло, язык прилип к нёбу. Я хотел пить, но фляга была пуста. Дождь, который моросил всю ночь, к утру прекратился, оставив на листьях капли, сверкавшие, как осколки стекла.

Мы выдвинулись, когда небо на востоке только начинало сереть. Шли цепочкой, по одному, соблюдая дистанцию. Под ногами хлюпала грязь. Ветки цеплялись за одежду, царапали лица. Я почти не смотрел по сторонам — только на спину Туана, маячившую впереди. Он шёл, чуть прихрамывая: накануне подвернул ногу, но не сказал никому. Я знал, что он не хотел отставать.

Мы вышли к подножию холма, когда туман ещё держался в низине. Склон был крутым, покрытым редким кустарником и пучками жёсткой травы. Где-то наверху, за гребнем, находились французские траншеи. Я поднял голову и увидел, как в сером свете утра темнеют мешки с песком. Сердце забилось часто, как перед прыжком в холодную воду.

Хоанг подал знак. Первая волна поднялась и пошла вверх. Мы — во второй волне — ждали, лёжа в мокрой траве. Я прижимался щекой к земле и слушал. Сначала было тихо. Только шорох шагов и прерывистое дыхание. Потом — резкий треск, как будто рвали брезент. Пулемёт.

И сразу — крики. Французские пулемёты били сверху, трассеры чертили по склону огненные линии. Я видел, как бойцы первой волны падают, как подкошенные стебли. Некоторые ещё ползли, цепляясь за траву. Другие лежали неподвижно.

— Вперёд! — заорал Хоанг.

Мы вскочили и побежали. Земля была скользкой после дождя. Ноги разъезжались. Я бежал, пригнувшись, не думая ни о чём, кроме одной мысли: добраться до гребня. Вокруг свистели пули. Они срезали листья, поднимали фонтанчики грязи. Кто-то впереди вскрикнул и упал. Я перепрыгнул через него. Не мог остановиться.

До траншей оставалось метров пятьдесят, когда слева ударил миномёт. Взрыв поднял столб земли и дыма. Меня швырнуло на землю. В ушах зазвенело. Я попытался встать, но руки скользили по грязи. Перед глазами всё плыло.

Кто-то схватил меня за шиворот и потащил вверх. Это был Шау. Его лицо было перекошено, рот открыт в беззвучном крике. Он кричал, но я не слышал. Мир погрузился в ватную тишину, нарушаемую только низким гулом.

Мы достигли гребня. Впереди была колючая проволока. Часть бойцов уже рвала её руками, забрасывала плащ-палатками. Французы били в упор из траншеи. Я видел вспышки выстрелов, отблески касок. Кто-то метнул гранату. Взрыв. Ещё один.

Мы ворвались в траншею. Там было тесно, темно, воняло порохом и кровью. Я стрелял не целясь, просто нажимал на спуск, и винтовка дёргалась в руках. Передо мной возник француз — высокий, в расстёгнутой рубашке. Он что-то кричал, поднимая автомат. Я выстрелил. Он упал, неестественно запрокинув голову. Я переступил через него и пошёл дальше.

Бой распался на отдельные очаги. Люди дрались штыками, прикладами, ножами. Крики, стоны, хруст костей. Я не различал, где свои, где чужие. Просто бил всё, что двигалось.

Внезапно я увидел Туана. Он стоял у бруствера, прижавшись спиной к мешку с песком, и отбивался прикладом от двух алжирцев. Я бросился к нему, но споткнулся о чьё-то тело. Когда поднялся, одного алжирца уже не было — он лежал на дне траншеи с раскроенным черепом. Второй, здоровенный детина, схватил Туана за горло и прижал к стенке. Туан хрипел, царапал его руки, но силы были неравны.

Я вскинул винтовку, но патронов не было. Затвор щёлкнул впустую. Тогда я выхватил мачете и прыгнул. Лезвие вошло в спину алжирца, между рёбер. Он замер, потом обмяк, сполз по стенке. Я оттащил его. Туан сполз на дно траншеи, жадно глотая воздух. На шее у него багровели следы пальцев.

— Спасибо, — прохрипел он.

Я не успел ответить. Сверху, из-за поворота траншеи, ударила автоматная очередь. Туан дёрнулся, как от удара током. Его глаза расширились. Он посмотрел на меня, и в этом взгляде было не боль, а удивление. Потом он начал заваливаться вперёд.

Я подхватил его. Пули попали ему в грудь — три аккуратные дырочки, из которых толчками выходила тёмная кровь. Он хватал ртом воздух, но лёгкие уже не слушались. Я прижимал ладони к ранам, пытался остановить кровь, но она текла сквозь пальцы, горячая, липкая.

— Туан! — закричал я. — Держись!

Он попытался что-то сказать, но изо рта вырвался только хрип. Его рука вцепилась в мой рукав. Потом пальцы разжались. Голова упала набок. Глаза остались открытыми, устремлёнными в серое небо, по которому плыли рваные облака.

Я сидел в траншее, держа его на руках, и не мог пошевелиться. Вокруг продолжался бой. Кто-то кричал, кто-то стрелял. Но я ничего не слышал. Только стук собственного сердца, который отдавался в висках, как барабан.

Меня вывел из оцепенения Шау. Он схватил меня за плечо, рванул вверх.

— Уходим! — заорал он мне в лицо. — Атака захлебнулась! Уходим!

Я не хотел оставлять Туана. Но Шау тащил меня, и ноги сами несли меня прочь. Мы побежали назад, по склону, усеянному телами. Пули свистели над головой. Я падал, вставал, снова бежал. В глазах стояла пелена. Я не помню, как мы добрались до леса.

Только утром, когда остатки отряда собрались в овраге, я пришёл в себя. Я сидел, привалившись к дереву, и смотрел на свои руки. Они были в крови — Туана, алжирца, моей собственной. Кровь уже засохла, стала тёмной корочкой. Я попытался оттереть её о траву, но она не отходила. Тогда я понял, что она останется со мной навсегда.

Хоанг обходил бойцов. Он был ранен в руку — висела плетью, перевязанная окровавленным бинтом. Но он продолжал идти, смотрел на каждого, считал. Нас осталось двенадцать из сорока.

— Первая волна погибла почти полностью, — сказал он глухо. — Вторая понесла большие потери. Третью волну остановили на подступах.

Он замолчал. Потом добавил:

— Мы ещё вернёмся.

Я не ответил. Я сидел и смотрел, как над долиной поднимается солнце. Туман рассеивался, открывая чёрные от дыма склоны холмов. Где-то там, в траншее, лежал Туан. Его глаза, наверное, уже остекленели, и дождь, который пойдёт вечером, смоет кровь с его лица. Я не смог даже похоронить его. Никто не смог.

Шау подсел ко мне. Он молчал долго, потом сказал:

— Ты спас его, но не смог уберечь. Так бывает.

— Я не хотел его спасать, — ответил я. — Я хотел, чтобы он жил.

Шау покачал головой.

— Жизнь — это не то, что мы хотим. Это то, что остаётся после боя.

Он дал мне сигарету. Я взял. Мы курили молча, глядя, как дым растворяется в утреннем воздухе. Где-то далеко пела птица. Её трель казалась неуместной, почти оскорбительной среди этой тишины, пропитанной смертью.

Вечером пошёл дождь. Он стучал по листьям, стекал струйками по нашим каскам. Я лежал в яме, накрывшись плащ-палаткой, и слушал этот стук. Он был похож на шаги множества людей, уходящих в темноту. Я закрыл глаза и увидел Красную реку. Она несла свои мутные воды к морю, а на берегу стоял Туан и махал мне рукой. Я хотел подойти к нему, но ноги не слушались. Река всё текла, и Туан становился всё меньше, пока не растворился в тумане.

Я проснулся от холода. Дождь кончился. В небе, между облаками, проглядывали звёзды. Я лежал и думал о том, что завтра, возможно, снова будет бой. Что снова погибнут люди. Что я снова буду убивать. И от этого знания внутри всё сжималось в тугой комок, который не могли разбить ни гнев, ни страх.

Но я знал одно: я должен идти дальше. Ради Туана. Ради отца. Ради всех, кто уже не может идти сам. Даже если этот путь ведёт в темноту, из которой нет возврата.


Глава 5. Ночь, когда я побежал.


Двадцать третьего ноября дождь прекратился. Я запомнил это отчётливо, потому что тишина, наступившая после семи часов непрерывного стука капель, была почти невыносимой. Звук дождя стал частью меня, как биение сердца. Когда он смолк, я почувствовал пустоту, будто кто-то вынул из груди орган, о существовании которого я не подозревал.

Утро того дня было серым, как старая простыня. Туман не поднимался, а лежал в долине, плотный, влажный, похожий на вату, пропитанную водой. Я стоял на бруствере, курил сигарету, смотрел на склон, усеянный телами. Вьеты не забрали своих убитых. Может быть, не смогли, может быть, не захотели. Они лежали в неестественных позах, некоторые скрючившись, как зародыши, другие раскинув руки, будто пытались обнять родную землю. Дождь смыл с них кровь, и теперь они были серыми, как глина.

Капитан Бланшар приказал не убирать тела. Я не понимал зачем. Позже он объяснил: пусть Вьетминь видит цену атаки. Пусть их разведка доложит, что склоны устланы их мертвецами. Это должно было подорвать боевой дух. Не знаю, сработало ли. Мне кажется, мёртвые не пугают тех, кто готов умереть. Они лишь напоминают, что смерть близка, а это чувство, как ни странно, придаёт решимости.

На страницу:
2 из 3