
Полная версия
Бог внутри
А мы со средней сестрой сидели на нашей половине. Она была умная, училась хорошо, и когда я приходил из школы, ей не нужно было проверять мои тетради — до пятого класса я и сам справлялся. Мы просто сидели рядом. Она что-то читала или вязала, я клеил модельки из спичек или просто смотрел в печку. Иногда она говорила:
— Опять брат обижал?
— Нет, — врал я.
— Врёшь. У тебя глаза красные.
— Я не плакал.
— Знаю, что не плакал. Ты у меня никогда не плачешь теперь. Но я же вижу.
И она клала свою шершавую, умную руку мне на макушку. Мы сидели молча. За окном выла февральская метель. В печке потрескивали дрова. И я думал, что ради этих пяти минут тишины можно потерпеть всё.
Бог внутри меня имел лицо средней сестры. И голос её. И руки в цыпках. Потому что любовь — это не когда тебя спасают от труда. Любовь — это когда садятся рядом и говорят: «Я же вижу». Даже если ты отличник и сам делаешь все уроки.
Аня сидела через две парты от меня, ближе к окну. В первом классе нас рассадили по росту, и я оказался почти на галёрке, а она — в среднем ряду, у самого света. Солнце падало на её волосы, и они светились изнутри, как лампадное масло.
Я смотрел на её затылок. Это было моё главное занятие на всех уроках. Учительница, Антонина Петровна, сухая женщина с указкой, что-то говорила про «жи-ши пиши с буквой и», а я смотрел, как Аня поправляет резинку, как наклоняет голову к тетради, как шевелит лопатками под синей формой, когда пишет.
Иногда она оборачивалась. Резко, будто чувствовала мой взгляд. Тогда я мгновенно утыкался в свою тетрадь, сердце колотилось так громко, что, казалось, весь класс слышит. Она, наверное, думала, что я просто какой-то странный мальчик с задней парты, который вечно краснеет и смотрит в стол. Она не знала, что в моей голове уже случилась наша целая жизнь.
Однажды на перемене она проходила мимо, задела мой учебник, и он упал на пол. Мы наклонились одновременно и чуть не столкнулись лбами. От неё пахло тем же хозяйственным мылом, что и в саду, и ещё чуть-чуть — жжёным сахаром, наверное, мама дала леденец с собой. Я замер. Она подняла учебник, положила на парту и сказала:
— Держи. А то всё в облаках витаешь.
И ушла к своим подружкам. «В облаках витаешь». Три слова. Я перекатывал их во рту неделю, как карамельку. Она заметила, что я витаю в облаках. Значит, она думает обо мне. Хоть немного. Хоть чуть-чуть.
Бог внутри меня в эти моменты не требовал действий. Он просто сидел рядом и тоже смотрел на Аню. Потому что Бог, как и я, умеет любить безответно. Вся история мира — это история безответной любви Бога к человеку, который постоянно отворачивается. Но продолжает «витать в облаках» и ждать.
В третьем классе к нам перевели новенького — Сашку из райцентра. Его отец был каким-то мелким предпринимателем при местной администрации, и Сашка ходил в кроссовках, а не в кирзачах, и носил в портфеле жвачку «Турбо» с вкладышами-тачками.
Он сел рядом с Аней. Их специально посадили вместе — отличница и хулиган, чтобы подтягивать. Я смотрел, как он наклоняется к ней за ластиком, как шепчет что-то на ухо, как она смеётся. Её ямочки на щеках теперь были не для меня. Они были для него.
Я ненавидел Сашку. И одновременно ненавидел себя за эту ненависть. Я же не имел на неё никаких прав. Я даже ни разу не сказал ей ни слова про то, что она для меня значит. Но внутри всё горело. На перемене я стоял у подоконника и смотрел, как они вдвоём идут в столовую. Он что-то рассказывал, она смеялась. Он толкнул её плечом в шутку. Она толкнула в ответ.
Мой внутренний фильм трещал и покрывался помехами, как старый телевизор «Горизонт», когда антенна съезжает с крыши. Воображение отказывалось работать. В животе стоял холодный ком.
В тот день я пришёл домой и вместо того, чтобы пойти кормить кур, залез на сеновал и просидел там час. Средняя сестра нашла меня уже затемно.
— Ты чего? — спросила она, залезая по лестнице. — Брат тебя опять?..
— Нет, — сказал я. — Просто.
Она села рядом, не стала расспрашивать. Просто посидела. И вдруг сказала:
— Я тоже любила одного. Давно. Он на тракториста учился. А потом уехал в город и пропал. Знаешь, что я поняла? Любовь — она как сено. Её можно сложить в копну, а можно развеять по ветру. Если Богу угодно, она вырастет снова. Если нет — значит, не твоя была. Ты ещё маленький, но запомни это.
Я не ответил. Но запомнил.
Бог внутри меня впервые заговорил голосом не отца и не моей собственной злости, а голосом сестры. Он сказал: «Если не твоя — отпусти. Но это потом. Пока просто живи с этим». И я жил.
Так прошли мои первые три класса. Между качелями и скотным двором. Между безответной любовью и тайной ненавистью к брату. Между тишиной средней сестры и молчаливым кивком отца. Я ещё не знал слова «Бог». Но он уже стоял рядом со мной в хлеву. Сидел за моей партой. Скрипел качелями в старом саду. И ждал. Ждал, когда я начну говорить с Ним не местью, не обидой, не молчанием, а чем-то совсем другим.
Драться я перестал не из-за брата. Из-за случая в школе.
В конце третьего класса, ещё до лошадей и переломов, я подрался с одним мальчишкой на заднем дворе, за поленницей. Уже не помню, из-за чего. Какая-то глупость: то ли мяч отняли, то ли обозвали. Мы сцепились, я был мелкий, но злой и вцепился в него как клещ. Он извернулся и ткнул мне пальцем прямо в глаз. Не кулаком — пальцем. Глаз обожгло так, будто туда плеснули кипятком. Я заорал и разжал руки.
Потом был фингал на пол-лица, трясущиеся руки матери, фельдшер в медпункте, который сказал: «Повезло. Ещё немного — и прощай, глаз». Глаз уцелел, но страх остался. Я боялся, что в драке мне снова попадут в лицо, опять в глаз, и в этот раз я ослепну. Этот страх сидел во мне, как заноза, и делал меня слабым. Сжимал кулаки.
Поэтому когда в четвёртом классе меня начал лупить Генка Петров — здоровый, туповатый, с вечно грязными ногтями, — я не давал сдачи. Я закрывал лицо руками и терпел.
Дома брат. В школе Генка.
Я становился мальчиком, который привык, что его бьют. И никто не знал, откуда это взялось. А взялось с одного тычка пальцем в глаз.
Бог внутри меня в те минуты, кажется, закрывал лицо ладонями вместе со мной. Он не был избавителем в тот год. Он был соучастником. Тем, кто стоит рядом, когда тебя пинают, и не убегает.
А потом отец завёл лошадей.
Не знаю, зачем. Может, чтобы возить сено, может, просто душа просила. Конь был серый, в яблоках, тяжёлый, как танк. Кобыла поменьше, рыжая, с белой звёздочкой на лбу. Они пахли иначе, чем коровы, — не кислым навозом, а чем-то тёплым, сухим, степным.
Поначалу я боялся. Конь косил на меня лиловым глазом, переступал копытами, земля вздрагивала. Отец сказал: «Не боись. Лошадь умнее тебя в сто раз, она сама знает, что делать». Я не верил. Но не подходить было нельзя: отец приказал нам с братом ухаживать и за ними тоже. Корма прибавилось. Сена на лошадей уходило немерено. Мы ворочали тюки, резали солому сечкой, возили воду вёдрами. Брат по-прежнему покрикивал, но теперь мы не просто ругались — мы дрались. Я уже не плакал, давал сдачи. И проигрывал.
Но лошади были не только работой. Они были единственным, что не обижало. Я приходил к рыжей кобыле вечером, когда брат уходил в дом, и стоял, уткнувшись лбом в её тёплую шею. Она пахла сеном и летом. Она дышала громко, ровно. Иногда мне казалось, что она понимает больше, чем люди.
Бог внутри меня, с которым я пока ещё был, пах лошадью. Он был не голосом, не лоскутом, а теплом живого существа, которое не предаёт. Даже если ты боишься драк.
А дом тем временем пустел.
Старшая сестра вышла замуж и уехала. Бросила школу в восьмом классе, собрала узелок, села в какой-то видавший виды «Москвич» с парнем из соседнего района и укатила. Даже не попрощалась толком. Просто в один день её комната опустела. Я не скучал. Она была чужая, братова. Но дом стал другим — как будто из печки вынули одну конфорку, и тепло ушло.
А потом уехала средняя.
Она поступила в училище, в город. Это было её право, она умная и заслужила вырваться из навоза и грязи. Но для меня это был удар. Я привык, что она рядом, что можно вечером сесть на нашей половине, молчать и знать: она видит меня. Теперь она приезжала только на выходные. Иногда не приезжала — зачёт, практика, погода нелётная.
Я остался один. Брат занимал старшую половину избы, я — нашу. Но теперь там был о пусто. Я садился на её стул, смотрел в печку и слушал, как скребутся мыши под полом.
Бог внутри меня в эти вечера был тишиной. Не уютной, не мирной, а вакуумной, космической тишиной, в которой не слышно ни себя, ни Его.
Летом после пятого класса я упал с лошади.
Отец велел отогнать табун на дальний выпас. Я сел на рыжую кобылу без седла — седла не было, отец говорил: «Казак должен без седла ездить». Я не был казаком. Я был худым пацаном с кривыми ногами, который видел лошадь только в телевизоре и в отцовском сарае.
Мы поехали. Сначала шагом, потом рысью. В рыси я подскакивал и плюхался на круп, было больно и страшно. А потом из кустов вылетела какая-то птица, кобыла шарахнулась вбок, и я полетел.
Помню, как земля ударила в плечо. Хруст. Боль — такая, что в глазах побелело.
Отец отвёз меня в районную больницу. Врач, пожилой мужик с табачными пальцами, долго мял руку, потом наложил гипс и сказал: «Срастётся». Не срослось. Срослась криво. Наверное, надо было в область, к нормальным врачам, но отец сказал: «Денег нет. Заживёт».
Зажило. Криво. Локоть выпирал куда-то внутрь, рука до конца не разгибалась. Я остался криворуким.
С того дня у меня сложилось плохое отношение к врачам. Не к конкретному мужику с табаком, а ко всем. Они говорили «срастётся», а не срасталось. Обещали, а выходило криво. Взрослые врали. Это было открытие пострашнее падения.
Бог внутри меня в тот момент покачнулся. Не исчез. Просто я посмотрел на свою кривую руку и впервые подумал: «А где был Ты, когда я падал? Ты же смотрел? Почему не подстелил соломы?»
Это был первый росток отдаления. Я ещё не рвал с Ним. Но начал думать головой. И голова задавала неудобные вопросы.
К шестому классу я начал курить.
Первую сигарету дал Генка Петров — тот самый, который меня бил. Забавно: он бил, но иногда, в редкие минуты перемирия, угощал сигаретой. Может, чувствовал вину. Может, хотел показать себя крутым. Я затянулся, закашлялся, чуть не вывернуло. Но не бросил. Хотел казаться взрослым.
Аня перестала на меня смотреть совсем.
Я знал это. Я видел, как она отворачивалась, когда я проходил мимо с запахом табака изо рта. Она была отличница, комсомолка душой даже без комсомола. Ей не нужен был мальчик с кривой рукой и папиросой за ухом. Она по-прежнему сидела у окна, солнце по-прежнему светило ей в волосы, но теперь мой внутренний фильм стал чёрно-белым. Я смотрел на неё и думал: «Ты никогда не будешь моей. Ты даже не смотришь».
Я не переставал её любить. Но любовь стала тусклой, как угли в печке наутро. Ещё тёплые, но уже без огня.
Бог внутри меня в эти дни был пеплом. Он не ушёл, но присыпал Себя. Ждал, когда я перебеснуюсь.
И всё же я стал сильнее. Несмотря на кривую руку, несмотря на страх. К шестому классу я раздался в плечах, руки стали узловатыми, как у отца. Брата я по-прежнему не мог победить — он всё ещё был сильнее, — но Генке я дал отпор.
Не кулаками. Словами.
Однажды он в очередной раз подошёл на перемене, толкнул в плечо и сказал: «Чё, криворукий, опять курить пришёл?» Я повернулся, посмотрел ему в глаза — не снизу вверх, а прямо — и сказал спокойно:
— Гена, ты бьёшь меня, потому что тебя дома никто не любит. Мне тебя жаль.
Он замер. Кулак, уже занесённый, повис в воздухе. Вокруг заржали. Он покраснел, плюнул и ушёл. И больше никогда меня не трогал.
Я не знал, любит его кто-то дома или нет. Это было предположение. Но оно сработало. Слова оказались сильнее кулаков. Впервые в жизни я почувствовал другую силу — не ту, от вёдер, а ту, что идёт изнутри, из живота, из того места, где раньше жила злость, а теперь поселилось что-то спокойное и холодное.
Бог внутри меня к тому моменту уже почти замолчал. Но этот удар словом был Его ударом. Я ещё не знал, что «в начале было Слово». Я просто понял: можно не бить. Можно говорить. И это страшнее.
С момента перелома я начал отдаляться от Бога.
Не в один день. Потихоньку. Как лёд на реке: сначала тонкая корочка у берега, потом всё русло встаёт. Я взрослел. Я думал головой.
Голова говорила: «Если Бог есть, почему рука срослась криво?» Голова говорила: «Если Бог внутри, почему Он молчит, когда брат бьёт?» Голова говорила: «Если Аня не смотрит, может, и Бог на меня не смотрит?»
Я не стал атеистом. Просто перестал чувствовать Его рядом. Он не ушёл. Но я перестал Его искать. Слишком занят был выживанием. Дома — хозяйство и брат. В школе — сигареты. Внутри — Аня, которая не смотрит.
Бог внутри меня стал воспоминанием. Как бабушкин лоскут, который всё ещё лежал где-то в сундуке, но я уже не доставал его в трудную минуту. Я вырос из лоскута. Или мне так казалось.
Так прошли 4–6 классы. Дом опустел, сестра уехала, любовь потускнела, рука срослась криво, а Бог отодвинулся за горизонт. Но Он не исчез. Он просто ждал следующей главы.
В седьмом классе я окончательно скатился на тройки. Математика, русский, физика, биология — всё слилось в серый шум, как радио между станциями. Я сидел на задней парте, смотрел в окно и ждал, когда кончится урок. Учителя махнули на меня рукой, и я махнул в ответ.
Но физкультура и труд были на отлично. Физрук, дядя Коля, краснолицый мужик с вечным свистком на шее, однажды посмотрел на мою кривую руку и сказал: «Ничего. Я таких кривых сто раз видел. Рука не для турника, турник для руки». И я подтягивался. Больно, криво, но подтягивался. И на лыжах бегал. И мяч кидал. Кривая рука не мешала — она злила. А злость, когда её направляешь в дело, это топливо.
На трудах я строгал табуретки и чинил школьные стулья. У меня получалось. Дерево слушалось моих рук. Я понимал его — оно было тёплое, податливое, не то что люди.
Друзьями в школе я так и не обзавёлся. Генка исчез из моей жизни окончательно, будто выполнил свою функцию — научил меня бояться, а потом ждать, а потом бить словом. Другие мальчишки меня не трогали. Я сторонился их, они — меня. Я не был изгоем. Я был невидимкой. Так было удобнее.
Бог внутри меня, если ещё и был, стал невидимкой вместе со мной. Мы оба сидели на задней парте и ждали чего-то.
Аня по-прежнему была недоступна.
Дело было не только в том, что она отличница, а я троечник. Дело было в деньгах. Вернее, в их полном отсутствии.
У нас было большое хозяйство: коровы, лошади, свиньи, куры, кролики. Но денег это не давало. Продавали мы по мере надобности: когда нужны были учебники, когда мать говорила «в школу идти не в чем». Всё, что я видел из года в год — это сборы на 1 сентября. Одна рубашка, одни ботинки, один рюкзак. И хватит.
А Аня приходила в новом. Не в богатом, но в новом. Её отец работал в сельсовете, мать — в библиотеке. У них была чистая изба, забор покрашен, калитка не скрипит. Я ни разу не был у них дома, но воображал его: там, наверное, пахнет книгами и пирогами, а не навозом и соляркой.
Отец тем временем покупал «железяки». Если раньше мы гребли сено вилами, то теперь он приобрёл грабли для лошадей. Мы гребли ими. Работа стала чуть легче, но суть не менялась: деньги шли не на одежду, не на ремонт избы, а в хозяйство. Хозяйство было его верой. Его богом. Его единственным смыслом.
Я стеснялся открыться Ане. Не потому что боялся отказа — я его и так знал. А потому что мне нечего было ей дать. Я не мог подарить ей даже шоколадку, не выклянчив у матери рубль. А рубля у матери не было.
И вдруг случилось странное.
На 8 марта, в седьмом классе, классная руководительница подошла ко мне на перемене и сунула в руки маленький пакетик, перевязанный ленточкой:
— Это Ане. От класса. Но подари ты.
Я опешил. Оказалось, весь класс и учителя знали о моих чувствах. Знали! Я думал, это моя тайна, спрятанная в груди под тремя замками, а она была как флаг над школой — видна всем.
Я подошёл к Ане, красный как свёкла, буркнул: «С праздником» — и сунул пакетик. Она улыбнулась. Вежливо. Как улыбаются тёте в магазине. Искры в глазах не было.
На 23 февраля она подарила мне открытку. Тоже от класса. Я хранил её до конца учебного года, а потом порвал и выбросил. Не от злости. От правды.
Бог внутри меня, который раньше ликовал при виде Ани, теперь молчал. Он не обнадеживал. Он просто смотрел, как я раз за разом разбиваю лоб о стену безответности. Может, Он ждал, что я наконец пойму что-то важное. Но я не понимал.
С братом я справился.
Нет, я не одолел его физически. Он всё ещё был старше. Но в драках я уже наносил значительный ущерб — так, что он начал опасаться. Однажды я так двинул ему локтем в челюсть, что он сел на землю и смотрел на меня снизу вверх широко раскрытыми глазами. В них был не гнев — удивление. Мелкий вырос.
Драться мы перестали. Вместо этого кричали. Стояли друг напротив друга посреди двора и орали с такой ненавистью, что куры разбегались. Каждый доказывал свою правду. Моя правда была: «Я не твоя скотина, ты мне не отец». Его правда была: «Ты никто, мелкий, и всегда будешь никем».
Мать выходила на крыльцо, куталась в платок и говорила тихо: «Хватит. Соседи же слышат». Мы замолкали на час. Потом снова.
Бог внутри меня в эти минуты, наверное, затыкал уши. Или, наоборот, слушал внимательно — как слушают бурю, которая должна пройти, прежде чем наступит ясное небо.
В эти годы я стал дядей. Старшая сестра родила сына. Я узнал об этом от матери: «У тебя племянник». Я не почувствовал ничего. Сестру я не видел с тех пор, как она уехала, её сын был где-то далеко, в чужой жизни. Дядя — слово взрослое, а я не чувствовал себя взрослым. Я чувствовал себя загнанной лошадью, которая тащит плуг и не знает, зачем.
А средняя сестра закончила училище. Вышла замуж. И поселилась в той же деревне, где мы жили. Мать с отцом купили ей хату — не за деньги, которых не было, а за хозяйство. Отдали корову, быка, коня и пару свиней. Это был их способ обеспечить дочери старт.
Теперь сестра жила через три дома от нас. Я заходил к ней иногда после школы. У неё было чисто, пахло свежей побелкой и супом. Она всё так же молчала, но теперь в её молчании был покой. Она смотрела на меня и говорила: «Отец тебя совсем загнал с хозяйством. Ты бы хоть уроки делал». Я отмахивался. Но мне было тепло от того, что она рядом. Пусть и не в моей половине избы. Пусть через три дома.
Бог внутри меня всё ещё носил её лицо. Но теперь это лицо было не рядом. Оно было через три дома. Близко, но не дотянуться.
В восьмом классе я открыл для себя дискотеку.
Она проходила в местном клубе — деревянном бараке с облупившейся штукатуркой и одной мигающей лампочкой. Магнитофон орал «Руки вверх» и «Иванушек». Девчонки жались по стенкам, парни курили на крыльце. Внутри пахло потом, дешёвым одеколоном и сигаретным дымом. Я влюбился в это место сразу.
Здесь я обзавёлся компанией. Брат тоже был с нами — самый старший. Мой первый и лучший друг, Санька, был самым младшим, младше меня на год. Мы пили. Сначала пиво, потом что-то похуже — дешёвый портвейн, самогон, который гнал чей-то дядька. Я курил уже открыто, не прячась от отца. Он, кажется, знал, но молчал.
После дискотеки время от времени нас били. Старшие ребята, пьяные, весёлые, злые. Догоняли по темноте, роняли в грязь, пинали. Мы вставали, отряхивались и шли домой. А через неделю били мы. Кого-то младше или слабее. Так было устроено. Нас били, и мы вас бьём.
Это был закон силы. Первый закон, который я понял не из книг.
Бог внутри меня на этих дискотеках не появлялся. Он не ходил в клуб с облупившейся штукатуркой. Он оставался дома, ждал на пороге, когда я вернусь пьяный и злой, и ничего не говорил. Просто ждал.
В стране было тяжело. 1998 год ударил дефолтом. В городах люди теряли работу, накопления сгорали, заводы вставали. До нашей деревни это долетало эхом — зарплату матери не платили месяцами. Но я помню талоны. Маленькие бумажки: на хлеб, на масло, на сахар, на мясо. Мать брала под зарплату, занимала у соседей, выкручивалась.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.


