
Полная версия
Яд Чинквеченто

Never More
Яд Чинквеченто
ПРОЛОГ. АНАТОМИЯ РАСПАДА
«В ситуации острой аффективной декомпенсации, развивающейся на фоне пролонгированной травматической привязанности, болевой порог субъекта претерпевает необратимую инверсию. Точка предельного насилия — физического или символического — парадоксальным образом считывается сознанием как единственный доступный эквивалент безопасности. Акт обоюдного уничтожения становится для расщепленного "Я" не угрозой, а завершением акта слияния с агрессором».
— Из материалов научно-исследовательского института судебной психиатрии и клинической психопатологии (Цюрих, монографическая серия «Деструктивные диады», том 19, 1989)
Холод не имел вкуса, но имел плотность.
Он поднимался от плит мрамора Калакатта, прошивал босые ступни Веры ледяными иглами и застревал где-то под коленными чашечками, превращая связки в онемевшие жгуты. Но она не двигалась. Она стояла у панорамного окна девятиметровой высоты, отделявшего пентхаус на Херренгассе от серого, вымороженного чрева Вены.
За двойным бронированным стеклом город умирал в тумане. Острые, как хирургические иглы, неоготические шпили Вотивкирхе вспарывали молочно-белое низкое небо. Внизу, на Ринге, едва различимо ползли желтые огни трамваев — слепые жуки, размазывающие сырость по мокрому асфальту. Вена девять месяцев назад казалась ей музеем, залитым карамельным светом кофеен и запахом корицы. Сейчас этот город был анатомическим театром. Прозекторской, облицованной имперским песчаником, где каждый барельеф скрывал застывшую гниль вековых фальсификаций.
На Вере не было ничего, кроме его сорочки.
Белый плотный шелк, пошитый на заказ в миланском ателье Briony, висел на ее теле чужим саваном. Плечевые швы спускались почти до середины плечей, воротник не прилегал к шее, открывая ключицы и тонкую, бледную полоску кожи, на которой в мутном свете утра отчетливо проступали желтовато-серые тени старых гематом. Ткань хранила его тепло и его запах. За девять месяцев этот запах вытеснил из ее обонятельной памяти всё: запах мастичного лака, пихтового скипидара, пыли старых переплетов и ее собственных духов. Осталась только едкая, морозная горечь ветивера, оружейная смазка, сухой табак и животный, тяжелый дурман самца, который находился в тридцати метрах позади нее.
В правой руке Вера сжимала реставрационный скальпель.
Японская сталь ультратонкой закалки, инструмент для послойной расчистки грунта старых мастеров. Рукоять из рифленого титана приятно холодила огрубевшую кожу подушечки указательного пальца. Лезвие длиной всего в четыре сантиметра, выведенное под углом тридцать градусов, предназначалось для того, чтобы снимать микроскопические чешуйки чужого лака, не задевая авторский левкас. Но металл не знает разницы между свинцовыми белилами шестнадцатого века и человеческой плотью.
Ее пальцы не дрожали. Вся нервная дрожь, та унизительная, жалкая судорога, что выворачивала ее наизнанку в Петербурге, выгорела дотла. Осталась лишь ледяная, хирургическая четкость.
В глубине апартаментов затих монотонный гул воды.
Щелкнул клапан термостата. Звук эхом отразился от гладких поверхностей бетона, тонированного стекла и темного дуба. Вера не обернулась. Она знала временную шкалу этого утра с точностью до секунды.
Четыре минуты на холодный душ. Даниил никогда не включал горячую воду после утренней тренировки, смывая пот ледяным напором, выравнивающим пульс после гребного тренажера. Тридцать секунд на то, чтобы насухо растереть плечи и широкую грудь грубым льняным полотенцем. Двенадцать шагов по полированному паркету коридора.
Он шел босиком. Но при его весе в девяносто восемь килограммов и росте под два метра каждый шаг отзывался микроскопической вибрацией в плитах перекрытия.
Вера видела его приближение в зеркальном отражении стекла.
Размытый силуэт гиганта, сотканный из серого тумана и рассеянного комнатного света. Обнаженный торс: чудовищная, хищная арка широчайших мышц, полосатые выступы зубчатых мышц вдоль ребер, глубокий желоб вдоль позвоночника. Мышцы человека, который провел юность на веслах в ледяной воде Невы, ломая сопротивление течения, а затем перенес эту слепую, механическую ярость в финансовые залы и чужие спальни. На нем были только свободные домашние брюки из тонкого графитового хлопка, державшиеся на узких бедрах. Вода еще блестела на его ключицах, сбегая прозрачными каплями сквозь темные волоски на груди к плоскому, каменному прессу.
Он подошел без предупреждения.
Не замедляя шага, Даниил врезался в нее сзади, как тяжелая океанская волна в волнорез.
Пространство между ними перестало существовать. Вера судорожно втянула воздух сквозь плотно сжатые зубы, когда его горячий, влажный торс впечатал ее спину в шелк рубашки. Разница в тридцать сантиметров роста делала ее положение безнадежным: ее затылок уперся ему в грудную кость, чуть ниже яремной вырезки. Он был раскален. От него исходил тот самый тяжелый, концентрированный мужской жар, который каждую ночь лишал ее рассудка, превращая ненависть в физиологический стон.
— Ты не собрана, Вера, — его голос прогремел над ее макушкой.
Низкий, хриплый после сна, с той специфической вибрацией голосовых связок, которая отдавалась у нее прямо в диафрагме. Он не повышал тона. Даниил никогда не кричал. Он отдавал команды с той же интонационной небрежностью, с какой бросал биржевые приказы своим клеркам в Цюрихе.
Его правая рука поднялась. Широкая ладонь с толстыми, загрубевшими от спортивных снарядов пальцами медленно легла ей на шею спереди.
Он не сдавил горло, просто обхватил его полукольцом, положив подушечку большого пальца точно на развилку сонной артерии. Под его кожей забилась ее живая, загнанная кровь — сто двадцать ударов в минуту. Лихорадочный, рваный ритм жертвы, пойманной в капкан.
Леманн тихо, утробно усмехнулся. Вибрация его грудной клетки прокатилась по ее лопаткам.
— Пульс высокий. Ты опять не спала. Сидела над цюрихскими выписками?
Вера не ответила. Ее взгляд был прикован к отражению в стекле. В серой мгле окна их тела сливались в единый уродливый, пугающе совершенный гибрид: тонкий, изломанный стебель женского тела, зажатый в мощных тисках черного и бронзового гранита.
— До начала предаукционного закрытого брифинга в «Доротеуме» сорок минут, — продолжил он, наклоняясь чуть ниже. Его губы, влажные и жесткие, скользнули по ее виску, сминая короткие пряди каре, спускаясь к чувствительной впадине за мочкой уха. Кончик его носа втянул ее запах. — Граф Харрах прилетел из Женевы. Инспекторы федерального ведомства по охране памятников ждут подтверждения провенанса триптиха. Если ты опоздаешь, они заблокируют транспортировку в Базель.
— Никакого Базеля не будет, — ее голос прозвучал сухо. Без надрыва. Как звук сухого листа, раздавленного под подошвой армейского ботинка.
Даниил не шелохнулся. Только его ладонь на ее горле чуть сместилась, пальцы огладили контур ее челюсти, заставляя Веру запрокинуть голову назад, обнажая белизну горла. Его вторая рука опустилась вниз, перехватила край шелковой сорочки, задирая ткань вверх, и легла прямо на ее обнаженное бедро.
Широкие, горячие пальцы впились в мягкую кожу с собственнической силой, вдавливая плоть до белых отметин.
— Вот как? — прошептал он ей в самое ухо, обжигая слуховой проход влажным дыханием. Его бедра подались вперед, вжимаясь в ее ягодицы через тонкую ткань домашних брюк. Вера почувствовала его — тяжелого, наливающегося стальной кровью, готового взять ее прямо здесь, не меняя позы, стоя на холодном мраморе у всех на виду. — И что же изменилось за последние восемь часов, Романова? Ночью ты так не говорила, когда умоляла меня не останавливаться на этом самом полу.
Вера резко развернулась в кольце его рук.
Это было движение загнанной рыси — резкое, без замаха, использующее его собственную силу как рычаг.
Металл блеснул в сером утреннем свете.
Острие титанового скальпеля уперлось точно в яремную впадину на горле Даниила.
Один миллиметр. Ровно столько отделяло тонкую, отполированную легированную сталь от сонной артерии.
Даниил замер.
Его светлые, выцветшие глаза цвета балтийского тороса сузились, зрачки превратились в две черные точки. Он даже не моргнул. В его позе не появилось защитного напряжения. Он лишь чуть опустил подбородок, отчего кончик лезвия вошел в эпидермис.
Крошечная, темно-рубиновая бусина крови выступила на смуглой коже. Она набухла, задрожала и медленно поползла вниз, оставляя яркий след на его ключице, стекая к темным волоскам на груди.
Вера держала скальпель двумя руками. Ее суставы побелели от чудовищного внутреннего напряжения, но острие не дрожало ни на долю микрона.
— Я нашла медицинскую приписку токсиколога, Даниил, — произнесла она. Каждое слово падало в тишину пентхауса свинцовой дробью. — Ту самую, которую твои адвокаты выкупили за тридцать тысяч евро у начальника бюро судебно-медицинской экспертизы в Петербурге.
На лице Леманна не дрогнул ни один нерв. Он смотрел на нее сверху вниз со всей высоты своего колоссального роста, и в его взгляде медленно разгоралось то самое темное, ядовитое пламя, от которого у нее перехватывало дыхание в первые недели их знакомства.
— Продолжай, — тихо скомандовал он.
— Синтетический барбитурат. Курареподобное вещество короткого действия. Полный паралич периферической нервной системы наступает через шесть минут после инъекции, — Вера сделала шаг вперед, вдавливая лезвие глубже. Вторая капля крови сорвалась с его горла и упала на белоснежный воротник распахнутой на ней сорочки, мгновенно расплывшись алым пятном по волокнам шелка. — Человек находится в полном сознании, но не может пошевелить даже веком. Дыхательный центр отключается последним. Мой отец не стрелял в себя, Леманн.
— Вот как? — его голос стал бархатным, вкрадчивым, пугающе спокойным.
— Ты пришел в мастерскую на Фонтанке двадцать четвертого ноября в двадцать три пятнадцать. Твой «Майбах» стоял во втором дворе под аркой. Мартин отключил камеры наружного наблюдения за взятку коменданту. Ты вошел в кабинет. Отец был без сознания или парализован. Ты достал его наградной «Вальтер» из сейфа, обернул ствол полотенцем, вложил рукоять в его онемевшие пальцы и нажал на спуск его собственным указательным пальцем.
Она замолчала. В огромном зале было слышно, как в панорамное стекло с сухим, шуршащим звуком бьется ледяная крупа начавшейся метели.
— Зачем? — ее голос сорвался, дав петуха на высокой ноте, обнажая бездну выжженного горя. — Зачем этот цирк с долгами? Зачем было приходить через три года ко мне? Зачем было ломать мою жизнь, заставлять меня подписывать подделки, бросать меня на колени в этом зале, спать со мной... если ты мог просто забрать гребаный архив в ту же ночь?!
Даниил медленно, невероятно плавно поднял правую руку.
Вера напряглась, готовая вонзить сталь до упора, перечеркнуть трахею одним движением кисти, как учил ее отец на уроках препарации анатомических слепков.
Но Леманн не попытался выбить оружие.
Его широкая ладонь накрыла ее сжатые на рукояти скальпеля пальцы. Медленно. Бережно. С той сокрушительной, неумолимой силой, против которой у нее не было физического противоядия. Он сжал ее кулак в своей руке и сам — медленно, с тягучим нажимом — вдавил скальпель в собственную шею еще глубже.
Сталь рассекла фасцию. Кровь хлынула густой струей, заливая его ключицу, пачкая пальцы Веры, горячая, пахнущая солью и сырым железом.
— Режь, — прохрипел он ей в лицо.
Его зрачки затопили серую радужку, превратив глаза в два бездонных колодца чистой, незамутненной тьмы. В этой тьме не было раскаяния. Там было торжество.
— Давай, Романова! До сонной артерии! Перережь мне горло! Отомсти за своего святого папочку! Докажи, что ты дочь Андрея Романова, а не моя шлюха!
— Замолчи... — всхлипнула она, пытаясь выдернуть руку, но он держал ее намертво, превращая ее оружие в инструмент собственного самоистязания.
— Почему ты не давишь? — его лицо приблизилось к ее лицу настолько, что их ресницы почти соприкасались. Его горячая кровь брызгала ей на щеки, смешиваясь со слезами, которые она больше не могла удержать. — Рука дрожит? Технологический сбой, девочка? Ты же эксперт! Ты же реставратор высшей категории! Очисти этот холст от грязи! Убей меня!
— Ты чудовище...
— Я чудовище, которое спасло тебя от выгребной ямы! — прорычал он, и в его голосе впервые за девять месяцев прорвалась первобытная, нечеловеческая ярость. — Твой отец продал тебя мне за две недели до того, как сдохнуть! Он знал формулу этого барбитурата лучше любого токсиколога Европы — он сам синтезировал его в подвале Академии в девяностых! Он сам вколол себе эту дрянь в вену на бедре, потому что метастазы сожрали его внутренности, а боли не снимал даже медицинский героин!
Вера замерла. Мир вокруг нее качнулся.
— Нет...
— Он позвонил мне в одиннадцать вечера, — Даниил не ослаблял хватку, кровь толчками стекала по его мускулистой груди, пачкая резинку хлопковых брюк. — Он сказал: «Леманн, я ухожу сегодня. Но Штейн знает про архив. Через сорок восемь часов они будут здесь. Они вывернут мастерскую наизнанку. Они заберут Веру. Они сделают из нее то, что сделали с сотнями других экспертов — посадят на иглу и заставят подписывать фальшак в подвалах Будапешта». Он умолял меня, Вера! Он стоял на коленях, рыдал в телефонную трубку, захлебываясь собственной рвотой! Он сказал: «Приди и нажми на спуск. Сделай так, чтобы полиция сочла это суицидом из-за долгов. Забери все мои векселя. Обанкроть мою память. И забери мою дочь. Сломай ее, Леманн. Выбей из нее эту романовскую святость. Сделай ее волчицей, иначе волки сожрут ее живьем!»
Слова Даниила врезались в ее сознание, как разрывные пули. Каждая фраза сдирала слой за слоем с ее тридцатилетней жизни, оставляя кровоточащее, обнаженное мясо правды.
— Ты врешь... Ты говоришь это, чтобы спасти свою шкуру...
— Мне плевать на мою шкуру! — он дернул ее руку на себя, сталь полоснула по мышце шеи, вызвав у него глухой, гортанный стон экстаза. — Если бы я хотел спастись, я бы свернул тебе шею еще в Петербурге, когда ты посмела открыть рот в моей машине! Я вырастил тебя, Вера. Я дал тебе зубы. Я вложил в твои руки власть над всем этим чертовым европейским сбродом! А теперь ты стоишь передо мной со скальпелем и плачешь, как институтка, потому что боишься признать правду!
Он наклонился еще ближе. Его губы, липкие от крови, коснулись ее губ — жестко, с мучительной, невыносимой жаждой.
— Я нужен тебе, Романова. Тебе нужен этот монстр. Ты течешь от каждого моего прикосновения, потому что только рядом со мной ты чувствуешь себя живой. Ты не убьешь меня. Потому что, если я сдохну прямо сейчас, ты останешься одна в этой стерильной ледяной пустоте. Без меня ты — просто тень в чужой картинной раме.
Вера смотрела в его расширенные зрачки.
В них отражалось ее собственное лицо: искаженное судорогой боли, залитое его кровью, с потемневшими, безумными глазами женщины, которая за девять месяцев прошла все круги рукотворного ада и добровольно осталась в нем жить.
Она знала, что он прав.
В этом была самая страшная, чудовищная насмешка судьбы. Она могла перерезать ему горло прямо сейчас. Могла смыть кровь в душе, забрать из сейфа флеш-карты с миллиардными счетами синдиката, взять паспорт на имя Елены Вайс и улететь вечерним рейсом в Буэнос-Айрес. Но там, под южным солнцем, не было воздуха. Воздух был только здесь — в этой прозекторской, пропитанной запахом его пота, его крови и его ненасытного, больного обладания.
Пальцы Веры разжались.
Титановый скальпель со звоном ударился о край мраморного пола и отлетел в сторону, оставив на полированном камне темную полосу.
Даниил не отстранился.
Напротив, из его груди вырвался хриплый, победный рык раненого хищника. Его окровавленные руки взметнулись к ее лицу, пальцы впились в ее волосы, натягивая корни с безжалостной силой, запрокидывая ее голову назад.
— Моя, — прохрипел он ей в рот. — Навсегда моя.
Он впился в ее губы поцелуем, в котором не было ничего человеческого. Это было пожирание. Его язык, соленый от крови, вторгся в ее рот, ломая остатки сопротивления, сбивая дыхание, превращая ее стон в сдавленный хрип.
В гостиной за их спинами ожил телефон защищенной спутниковой связи.
Резкий, металлический зуммер разорвал тишину пентхауса: федеральная комиссия «Доротеума» требовала эксперта Романову на трибуну. Начались торги, на кону которых стояло всё их общее безумие.
Даниил оторвался от ее губ всего на миллиметр. Кровь с его шеи стекала на ее обнаженную грудь, пачкая распахнутый шелк рубашки. Его глаза горели черным, торжествующим огнем.
— Время вышло, Романова, — прошептал он, и его ладонь грубо, властно скользнула между ее ног, заставляя ее вскрикнуть от вспыхнувшего внизу живота пожара. — Иди в душ. Надень черное платье от Givenchy. И спустись со мной в ад. Мы покажем этой Вене, как умирают боги.
ЧАСТЬ I. АНАТОМИЯ ФАЛЬСИФИКАЦИИГЛАВА 1. ПРОБА НА ПОДЛИННОСТЬ
«В ранних стадиях компульсивного вторжения агрессор методично разрушает пространственные маркеры автономии жертвы. Безопасная среда — мастерская, спальня, рабочий кабинет — лишается функции психологического убежища. Путем систематического обесценивания личных границ и навязывания постоянного тактильного присутствия агрессор формирует состояние "диффузной тревоги", при котором субъект теряет способность дифференцировать внешнюю угрозу от внутренних соматических импульсов».
— Г. Аммон, «Динамическая психиатрия и патология объектных связей» (Берлин — Вена, 1978)
Октябрь в Петербурге не умирал, он гнил заживо.
Свинцовая вода Фонтанки волочила мимо гранитного парапета обрывки бурых водорослей, маслянистую радужную пленку от прогулочных катеров и размокшие коробки из-под дешевой пиццы. Морось не падала с неба каплями. Она висела в неподвижном воздухе мелкой водяной пылью, оседала на шерсти пальто, проникала под воротник и превращала дыхание в липкую серую взвесь.
Мастерская на третьем этаже бывшего доходного дома купца Яковлева пахла так, как пахнут все места, где люди пытаются обмануть время: смесью очищенного пихтового скипидара, даммарной смолы, пыли столетней штукатурки и застарелого человеческого пота.
Здесь всегда было холодно. Чугунные радиаторы времен позднего модерна, заросшие внутри ржавой накипью, еле теплились. Огромные полуциркульные окна с дубовыми рамами рассохлись за век эксплуатации, и в щели между фрамугами с улицы непрерывно тянуло промозглой сыростью.
Вера Романова сидела за рабочим столом, скорчившись над увеличительной бинокулярной оптикой.
На ней был старый, вытянувшийся на локтях свитер из грубой шерсти цвета древесного угля. Она не снимала его в мастерской с середины сентября, когда ударили первые ночные заморозки. Пальцы без перчаток затекли, подушечки указательного и большого пальцев онемели от долгого держания черенка колонковой кисти номер ноль.
Перед ней на наклонном реставрационном мольберте покоилась дубовая доска размером сорок на пятьдесят сантиметров. Голландец. Середина семнадцатого века. Натюрморт с устрицами, оловянным кувшином и надрезанным лимоном, приписываемый мастерской Питера Класа.
Вернее, то, что от него осталось после полутора веков кощунственных реставраций и одного преступления.
Вера осторожно коснулась ватным тампоном на тонкой бамбуковой шпажке поверхности красочного слоя. Тампон был смочен в «тройнике» — смеси изопропилового спирта, пинена и касторового масла. Растворитель зашипел на микроскопическом уровне, вступая в реакцию со старым, пожелтевшим до цвета гречишного меда мастичным лаком.
Лак сходил тяжело, маслянистыми бурыми чешуйками.
Под бинокуляром мир превращался в лунный ландшафт: сеть кракелюра ветвилась тонкими черными каньонами, в глубине которых тускло мерцал левкас. Но в правом нижнем углу, под оловянной тарелкой, кракелюр вел себя противоестественно.
Вместо правильной радиальной сетки, возникающей от естественного высыхания льняного масла на дубе за триста лет, микротрещины здесь имели тупые, рваные края. Словно лак сушили принудительно, строительным феном или под мощной кварцевой лампой, а затем наносили сеть царапин тончайшей стальной иглой.
Вера медленно отложила шпажку на фарфоровый поднос. Ее плечи свело тупой, ноющей судорогой.
Она знала этот почерк.
Она узнала бы его из тысячи других, даже если бы ослепла и проводила по холсту кончиками пальцев. Термическая усадка с добавлением микрокапель фенола. Способ, который позволял состарить новодел на триста лет за сорок восемь часов.
Фирменный рецепт Андрея Романова.
Три года назад этот «Питер Клас» висел в этой же мастерской. Тогда отец еще был жив — сухой, желчный старик с трясущимися руками и вечно воспаленными от увеличительных стекол глазами. Он запирался в лабораторной каморке, колол себе обезболивающее прямо через шерстяные брюки и варил вонючие составы на плитке, от которых у Веры сутками першило в горле.
«Искусство — это не вдохновение, Вера, — говорил он, не оборачиваясь, перемешивая стеклянной палочкой мутную жидкость в колбе. — Искусство — это химия и психология. Люди платят миллионы не за мазки мастера. Они платят за иллюзию того, что могут прикоснуться к вечности. А вечность — продажная девка, которую можно собрать из пигментов Kremer и старой мебели с Сенного рынка».
Она ненавидела эти слова. Она считала их старческим цинизмом, вызванным нищетой и неизлечимой болезнью. Она поклялась себе, что после его смерти отмоет имя Романовых от этой липкой грязи. Она восстановит мастерскую. Будет брать только официальные заказы от Эрмитажа и Русского музея. Будет жить на копейки, но с чистыми руками.
Какая наивная, слепая дура.
Вера подняла глаза на противоположную стену. Там, между двумя высокими стеллажами с монографиями по нидерландскому натюрморту, чернел квадрат советского сейфа завода «Сейфтрест» тридцать восьмого года выпуска.
Тяжелая бронированная дверь была заперта. Но код она помнила наизусть: дата ее шестнадцатилетия.
В этом сейфе на нижней полке лежала папка из серого картона. В ней — двадцать две долговые расписки на имя частных микрокредитных организаций и векселя фонда «Аурум Крюкс» на общую сумму девятьсот тридцать тысяч евро. Долги, оставленные ей отцом. Долги, проценты по которым капали каждую неделю, превращая ее жизнь в бесконечный бег по кругу между копеечными реставрациями провинциальных икон и звонками мужчин с хриплыми, не терпящими возражений голосами.
Она жила в этой мастерской как в склепе. Спала на узком продавленном диване за ширмой, питалась растворимой овсянкой и крепким чаем, мылась в крошечном совмещенном санузле с текущим бачком и боялась каждого шороха на лестнице.
Внизу, в парадном подъезде, хлопнула тяжелая входная дверь.
Звук был глухим, но в пустом колодце старого дома он отозвался гулким, вибрирующим эхом, докатившимся до третьего этажа.
Вера замерла. Кисть в ее руке осталась неподвижной в миллиметре от красочного слоя.
Обычно соседи — глухая старуха со второго этажа и спивающийся художник-оформитель из мансарды — поднимались тяжело, волоча ноги, шаркая стоптанными подошвами по истертым ступеням путиловского известняка.
Эти шаги были другими.
Тяжелые. Размеренные. Упругие. Так поднимается крупный, физически тренированный хищник, знающий точный угол наклона каждой ступени. Человек, которому не нужно экономить дыхание.
Один пролет. Второй.
Шаги затихли прямо перед ее дверью.
Вера положила кисть на фарфоровую палитру. Сердце сделало короткий, панический кульбит и заколотилось где-то в горле, перекрывая доступ воздуху. Коллекторы? Люди Штейна? Приставы?
В замочной скважине антикварного сувальдного замка послышался металлический скрежет.
Не грубый треск отмычки, а мягкий, маслянистый поворот оригинального ригеля. Замок щелкнул дважды.



