То, что оставил Лес. Кромка
То, что оставил Лес. Кромка

Полная версия

То, что оставил Лес. Кромка

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Саша Плинер

То, что оставил Лес. Кромка

Пролог

Душа вошла в Лес без крика.

Эреб услышал это не ушами. Уши годились для звука воды, падающей в каменные чаши, для шороха робы, для редкого скрипа корня в стене. Лес он слышал иначе: той частью себя, что давно была вросшей в Храм-Корень глубже, чем плоть в кость.

Обычно душа сопротивлялась. Даже самые смиренные цеплялись за что-нибудь: за имя, за детский голос, за запах дома, за ненависть, за стыд, за последнюю животную мысль – не хочу. Лес снимал это слой за слоем. Не торопясь. Он не знал милосердия, но обладал точностью.

Хорошее уходило первым. Нежность. Доверие. Способность думать о другом до себя. Все это оказывалось тонким, непрочным, почти бесполезным материалом. Страх держался дольше. Зависть – крепче. Воля к власти иногда переживала даже память о лице. Поэтому маги так любили называть себя очищенными.

Эреб знал, что чаще всего они были просто теми, в ком уцелело наиболее цепкое. Он стоял в своей келье, положив ладонь на влажную стену. Камень под пальцами был холоден, но внутри него двигалось тяжелое тепло Леса. За узким окном не было утра. Только сероватая толща стволов, мох, неподвижный туман и то место мира, куда Империя веками сбрасывала все, что не хотела помнить.

Приговоренные приходили по-разному. По императорской печати. По решению Совета. По подложному обвинению, которое потом становилось законом, потому что мертвые не спорили с протоколами. Иногда Лесу отдавали убийц, иногда бунтовщиков, иногда тех, чья вина состояла только в том, что их смерть была удобна. Двор называл это казнью. Маги – очищением. Лес не называл никак. Он просто принимал.

Но сейчас он не принимал...

Он замер.

Эреб открыл глаза.

Это было почти невозможно. Лес мог захлебнуться чужим страхом, мог выдать рваный сосуд, мог выплюнуть дефектного, который еще три дня будет плакать не своим голосом. Но Лес не замирал. Он работал всегда: в корнях, в почве, в черных жилах Храма, в тех маленьких магических удобствах, за которые придворные дамы благодарили своих ювелиров, а не мертвых.

Теперь ритм сбился.

Вошедшая душа не защищалась.

Не потому, что была пуста. Пустых людей не приводили к Лесу: пустота была не началом, а результатом. Эта душа была полной – слишком полной, если судить по тому, как глубоко дрогнули нижние корни. В ней были любовь, власть, гордость, боль, страх, расчет. Все, из чего обычно получался сильный остаток, пригодный для бараков, постов на границе Леса или высокого мага.

Но она раскрылась сама.

Лес коснулся ее – и не нашел первого сопротивления.

Эреб медленно убрал ладонь от стены.

Внутри него что-то отозвалось не мыслью, а старым знанием. Не воспоминанием; воспоминания были роскошью тех, кто еще мог позволить себе быть человеком. Скорее следом. Отпечатком древнего разрыва. Так было один раз. С ним. Он не позволил этой мысли развернуться. Не сейчас. Не здесь, пока корни Храма вдруг потянулись вниз, к сердцу Леса, как жилы к ране.

Душа проходила очистку ровно. С нее снимали привязанность – она не кричала. Снимали страх – он не рвался наружу. Снимали власть – и даже власть, упрямая, тяжелая, обычно цепляющаяся до последнего, уходила без сопротивления. Лес забирал не только светлое, не только темное. Он забирал все.

Эреб впервые за многие века почувствовал страх. Не человеческий, не быстрый, не тот, что заставляет тело искать оружие. Его тело осталось неподвижным. Страх прошел глубже – по Храму, по корням, по той пустоте, которую он веками считал завершенной. Так боится не человек. Так боится мера, когда рядом с ней появляется нечто точнее.

Он вышел из кельи. Камень разошелся перед ним узкой щелью. Эреб прошел через нее без усилия, будто Храм выдыхал его наружу. В коридоре пахло мокрым базальтом, старой водой и мхом, который светился слабым зеленым жаром. В чашах у стен стояла черная вода. В ней не отражалось ничего – ни свод, ни лицо, ни тень.

Эреб спускался быстро. Лестница уходила вниз, к площади перед Храмом. В стенах шевелились корни. Обычно они вздрагивали, когда Лес ломал очередную душу, но теперь тянулись в одну сторону, напряженные, почти послушные. Это раздражало сильнее, чем если бы они метались. Лес ждал результата.

Эреб остановился на последнем пролете. Он уже знал, что выйдет не дефектный. Не шумный солдат для поста у границы Леса. Не живой станок. Не маг, который потом будет считать свой уцелевший порок признаком избранности. Что-то иное. То, чего Лес не должен был повторить.

Он вышел на площадь. Храм-Корень стоял в центре Леса не как здание, а как кость, проросшая из земли. Базальтовые плиты площади были влажными. Между ними пробивался темный мох, похожий на запекшуюся кровь. Стволы окружали Храм тесным кольцом; за ними висел туман, низкий и плотный, будто Лес не хотел показывать, что происходит внутри.

Эреб остановился у края базальта.

Лес разомкнулся.

Сначала возникла тишина.Не мирная. Не пустая. Скорее слишком ровная, слишком плотная для живого места. В Лесу всегда что-то двигалось: скрипели слои древесины, шевелились корни, где-то глубоко булькала почва, принимая очередной человеческий остаток. Но вокруг разрыва между стволами все стало неподвижным.

Потом из тумана вышла женщина.

Эреб понял ошибку в тот же миг.

Не женщина.

Оболочка.

Она ступила на базальт босыми ногами. На коже не было грязи. Лес всегда оставлял следы: черную жижу под ногтями, мох в волосах, кровь, которой уже не должно было быть в теле, чужой страх в запахе. На ней не осталось ничего. Даже сырость не держалась на коже. Одежда висела свободно, серой тканью без достоинства и без позора. Лес не сорвал ее и не сохранил. Он просто не придал ей значения. Волосы были пепельно-серебристыми, неподвижными, как тонкие нити остывшего металла. Лицо – бледное, точное, слишком завершенное. Не красивое. Красота требовала взгляда, который желает, сравнивает, присваивает. Здесь нечего было присваивать. Лес сохранил форму так безупречно, что в ней стало видно отсутствие прежней владелицы. Она не дышала. Грудь не поднималась. Пальцы не дрожали. Плечи не защищали шею от холода. Подбородок не выражал ни гордости, ни страха, ни усталости. Тело стояло без вопроса к миру. Как сосуд, поставленный на камень. Глаза были открыты. Светлые. Выцветшие. Они принимали площадь, Храм, Лес, Эреба – и ничего не возвращали. Не было узнавания. Не было испуга. Не было даже той тусклой растерянности, которую иногда сохраняли самые глубокие дефекты. В нее падали образы и исчезали, не оставляя кругов.

Эреб сделал шаг вперед.

Пустота перед ним оказалась чище его собственной. Он почувствовал это сразу – и не простил себе мгновения, в которое захотел не чувствовать. Веками он был мерой. Первым успешным сосудом. Первым Архонтом, если верить тем, кто нуждался в титуле для непонятного. Он был доказательством того, что Лес способен выдать не только брак, но и форму. Теперь Лес выдал форму без остатка. Без желания. Без старой вины. Без темного узла, который можно было бы назвать волей и спрятать под словом необходимость.

Эреб смотрел на нее и понимал: если сам он был только предшествуем этого... Предтечи Архонта.

Храм под ногами ответил тяжелым внутренним напряжением. Не тревогой. Камень не тревожился. Но древняя система узнавала новое звено, и это знание проходило через Эреба, как холодная вода через трещину.

– Не ожидал, – задумчиво проговорил Эреб.

Фраза вышла ровно.Он не уточнил, чего именно: ее, ошибки Леса или конца собственного превосходства.

Оболочка не ответила. Не молчала – молчание все еще было бы действием. В ней не было того, кто мог бы выбрать звук или его отсутствие.

Эреб подошел ближе. Между ними осталось несколько шагов. Лес за ее спиной уже сомкнулся, будто не желал больше иметь дело с тем, что сам выпустил.

Он поднял руку, но не коснулся ее. Касание было бы преждевременным. Имя должно идти раньше прикосновения. Граница раньше функции. Иначе пустота могла остаться не формой, а провалом.

Вблизи стало заметно больше. Видны были следы тела. Не памяти – память Лес забрал. Но тело всегда лгало хуже души. Линия шеи. Посадка головы, еще не ставшая движением. Пальцы, созданные не для грязи и не для веревок. Рот, привыкший когда-то отдавать приказы так, чтобы зал не смел назвать их приказами.

Эреб замер.

Он много лет не входил в императорские залы, но некоторые лица власть врезала в мир глубже, чем печати в воск. Их знали не потому, что любили, а потому, что от них зависели казни, браки, войны, наследники, возвращение магов ко двору. Форма перед ним больше не была просто невозможностью. Она была угрозой с лицом.

Женщина, которую двор должен был похоронить достаточно глубоко, чтобы ее имя перестало двигать живыми.

Страх стал тяжелее, тягучее. Эреб первый раз за годы ощутил в себе его.

Не новый Архонт пугал Эреба сильнее всего. Пугало другое: Лес сделал его из тела, способного расколоть эту страну одним появлением.

Почему она попала в Лес – Эреб не знал. И это незнание было хуже любого ответа.

Лес не выбирал лиц случайно. Или Эреб слишком долго прожил рядом с ним, чтобы верить в случайность. Перед ним стояло не просто новое невозможное создание. Перед ним стояло тело, которое человеческий мир уже должен был считать мертвым.

Он не произнес ее прежнего имени вслух. Не дал Лесу услышать, что он узнал. Не дал пустой оболочке чужого имени. Та женщина уже принадлежала мертвым. Той, что вышла из Леса, имя еще предстояло получить.

– Буду называть тебя Люмен, – произнес он с какой-то отстраненной безнадежностью, которая свойственная только очень древним существам.

Имя легло на площадь без эха. Оболочка не вздрогнула. Не приняла. Не отвергла. Но Храм ответил. Где-то под базальтом корни напряглись, как пальцы, сомкнувшиеся вокруг новой нити. Лес за ее спиной стал неподвижен.

Эреб смотрел на существо, которому только что дал имя. Пока еще – только пустота в форме женщины. Но форма...

И это означало только то, что мертвые не всегда остаются там, куда их оправили.

Люмен стояла перед ним и не дышала.

А глубоко в Лесу, за корнями и мхом, древний механизм Леса продолжал свое движение.


Глава 1

Утро в бараках начиналось за долго до рассвета. Не ради какой-то пользы. Пользу здесь не считали. Считали тела, ремни, оружие, котлы, фиксаторы на шеях и тех, кто не дожил до проверки. Свет приходил позже, уже после первого удара палки по двери, после скрипа привязей, после кашля, после того, как Лес за северными воротами успевал напомнить о себе сыростью в камнях.

Сначала просыпались ремни. Они скрипели на запястьях, на горлах, на щиколотках тех, кого ночью пристегивали к кольцам в стене. Потом просыпалась мокрая кожа: сапоги, портупеи, старые куртки, не высохшие за ночь. Потом кислый пот, старая кровь, железо у оружейной, дым из кухонной щели, теплая вонь похлебки, которую варили так долго, что крупа в ней теряла форму раньше, чем мясо – происхождение.

Люмен лежала на нижней доске у восточной стены и смотрела в темный потолок. Сон не приходил к ней так, как приходил к другим. Тела вокруг проваливались, дергались, бормотали, возвращались из снов с чужими слезами или беззвучными криками. Ее тело просто прекращало лишнее движение. Дыхание становилось реже. Веки закрывались. Мышцы сохраняли тепло. Этого хватало, чтобы не вызвать ночной проверки.

За год тело выучило многое. Когда нужно повернуться на бок, чтобы не выглядеть мертвым. Какой силы должен быть вдох после команды подъема. Как долго можно смотреть в одну точку, прежде чем старший надзиратель заметит и ударит палкой по доске рядом с лицом. Как опускать плечи, чтобы это походило на усталость, а не на отсутствие воли.

Усталое били меньше.

Слишком тихое били чаще.

Рядом, на верхней доске, мужчина без голоса начал открывать рот еще до подъема. Челюсть двигалась медленно, будто внутри продолжалась фраза, которую никто не слышал. Горло вздувалось. Воздух выходил сухим, пустым. Лес оставил в нем крик, но забрал звук.

Через проход женщина с коротко остриженными волосами спала сидя, привязанная за пояс к столбу. Ее левая рука поднималась, разворачивала кисть и опускалась вниз. Снова. И снова. Ровно. Упрямо. Движение было не боевым и не мирным. Оно просто пережило человека, которому когда-то принадлежало. Когда-то это тело могло рубить дрова, мясо, шею, корень – теперь оно рубило воздух между койками.

У дальнего конца барака кто-то тер кожу на предплечье. Скреб. Скреб. Скреб. Ногти уже проходили по мокрому, но рука не останавливалась. На соседней доске дефектная девушка с седыми висками улыбалась каждый раз, когда кашель выворачивал ей грудь. Улыбка была тонкая, аккуратная, бессмысленная. Тело помнило радость не там, где нужно.

Люмен видела все это не один раз: крик, движение, кожа, улыбка, рана. У каждого оставалось что-то, что продолжало работу вместо человека.

В ней же не продолжало работу ничего.

Колокол ударил один раз.

Дефектные начали подниматься. Не все сразу. Некоторые – как солдаты, слишком быстро и точно, потому что прежняя дисциплина пережила душу. Некоторые – рывками, будто команды доходили до мышц через толстый слой воды. Один не поднялся вовсе, пока надзиратель не ткнул его сапогом в бок. Тогда он сел, открыл глаза и попытался улыбнуться человеку, который его ударил.

Люмен поднялась на третьем общем движении.

Не первой. Первых замечали.

Не последней. Последних били.

Она села, опустила ноги на холодный пол, позволила плечам чуть просесть и провела ладонью по лицу, как это делали те, кто возвращался из сна. Пальцы коснулись кожи. Лицо было на месте. Глаза открыты. Рот закрыт. Дыхание неровное настолько, насколько требовалось утру.

Люмен натянула на ноги ботинки и быстро надела куртку, которую клала под голову. Нет, ей не требовался комфорт. Это было логично и выверено - держать амуницию рядом. Время на сборы с утра давали ровно столько, сколько стражники тратили на отвязывание и отстегивание самых шумных дефектных. А потом все должны были оказаться на улице.

Стражи выпускали из бараков дефектных во двор группами-связками. Это было удобнее имен. Имена путались, отпадали, вызывали лишние движения. Связка не врала: первая, вторая, третья, учебная, ночная. В связку можно было поставить бывшую прачку, убийцу, конюха, девочку, которая больше не понимала слова мать, и странную женщину лет двадцати пяти, если великий Архонт привел ее и сказал учить.

Предрассветный ветерок ударил в ноздри, выгоняя из ноздрей затхлый запах бараков. Но Люмен не обращала на это никакого внимания. Дефектные обирались на утреннее построение. Точнее собирались кто мог собраться сам. Часть вытаскивали и волокли из бараков стражники.

Люмен на мгновение подумала о том, что год назад Архонт не отдавал приказ старшему надзирателю беречь ее. Он сказал учить. Сейчас она знала, что в бараках это были разные приказы. Ей хотелось еще немного подумать эту мысль, но это было лишнее. Какие-то остатки прошлой жизни. Странное и запретное в бараках удовольствие. Думать. А все, что было связано с прошлым, с тем, где еще оставалось что-то, что делало это тело человеком... В бараках не было слова человек. Оно мешало. Тут для таких, как Люмен, были другие слова: единица, носитель, дефектный. Слово душа оставляли служителям церкви и проповедям; в бараках на границе Леса оно только путало учет.

Люмен знала это как факт, который был частью ее естественного порядка вещей в этом месте. Например, прежде чем дать миску, надзиратели проверяли контрольный обруч дефектного - работает ли сдерживающая магия; прежде чем перевязать рану, ставили отметку, что носитель поврежден; прежде чем решить, лечить ли тело, решали, может ли его боль быть полезной посту.

Люмен на мгновение замерла, стоя в третьем ряду. Слишком много мыслей, слишком много шума. За это наказывают. Она позволила себе еще несколько мелких, шумных мыслей и разогнала их, сосредоточившись на окружении.

Двор пах холодом, железом и близким Лесом. Кромка, так часть что отделяла темные стволы от постов люлей, была за северными воротами, но само слово означало не линию деревьев. Лес не начинался раньше чащи.

Кромка... Иногда это десяток шагов, иногда - тысяча, после сильных выбросов из чащи – еще больше. Но уже там менялся воздух, железо отвечало иначе, птицы садились не на все ветви, вода в канаве могла внезапно закипеть, а дефектные начинали слышать то, чего остальные не слышали. Саму кромку никто не видел. Ее определяли. Чувствовали. Она вызывала какой-то первобытный животный страх у людей и манящее, искушающее чувство у дефектных.

Дом.

Иногда Люмен казалось, что кромка - это путь назад, в ту чащу из который выходят дефектные, словно из материнской утробы. Она не раз видела, как носители шума замирали, глядя в сторону чащи. И в эти моменты Люмен понимала, что только магические обручи на шеях сдерживают их.

Саму же ее это не беспокоило. Она не слышала зова Леса. Наверное, это могло бы казаться ей милостью или проклятьем, но Люмен никогда об этом не думала. Ей не давали приказа это делать. А даже если бы и дали, но она бы не поняла его.

У северных ворот каждое утро проверяли расстояние до кромки: до первой мертвой сосны, цвет мха у рва, звон трех железных колец на сигнальном столбе и реакцию обручей на тех, кого выводили ближе всего. Маги называли это зоной отклика.

Пост стоял не у самой Кромки. Между ними оставляли пространство, которое нужно было каждый день заново подтверждать как безопасное. Сразу за воротами шел ров, дальше дорога к поселку, затем выносной сигнальный столб, поставленный на открытом месте так, чтобы его было видно с башни. За столбом начинались мертвые деревья – территория, которой люди не доверяли. Настоящие стволы Пожирающего Леса стояли дальше, плотные, темные, всегда будто на шаг ближе, чем их помнили. Если кромка уходила назад, это считалось хорошим знаком. Так бывало после холодной зимы или долгого затишья. Если подходила вперед на один-два шага, маги заносили изменение в журнал и делали новые замеры. Если на пять – усиливали караул. Если начинали звенеть обручи до выхода за ров, связки не выпускали вообще.

Часто из деревни приходил караван с людьми, которых стражники тащили сквозь кромку, чтобы скормить Лесу. Люмен уже привыкла не обращать на ни внимание, ведь зачем запоминать то, что скоро или перестанет существовать совсем, или станет частью какой-то из связок поста. Единственное, что будило в девушке интерес - это ожидание того, что вернется. Иногда это был человек – если слово «человек» еще подходило. Он мог помнить только одно движение, одну боль, один звук или чужое имя, которое повторял до тех пор, пока не срывал голос. Это были дефектные, они были полезнее здоровых солдат, сильнее и опаснее их. Маги называли это принципом равного обмена. Лес забирал что-то, давая в замен огромную силу, которую Империя ставила на свою службу. И на приграничных постах оставались только самые слабые и шумящие дефектные. Но иногда Лес отдавал тела, в которых ничего человеческого уже не оставалось, кроме привычки двигаться. Иногда из чащи выталкивало сгусток чужого шума - эмоций, боли, воняющие во все стороны магической силы, который искал, к кому прицепиться.

Иногда не выходило ничего - Лес мог переварить все без остатка...

Люмен снова поняла, что думает. И это насторожило ее. Мысли, словно пытались замаскировать от нее что-то, что изменилось. Но девушка не могла понять что. Строй так же стоял, также вдоль него шли надзиратели, также у стены новый молодой писец привычно обновлял расстояние до кромке на табличке...

Сегодня число на табличке еще не меняли.

А у северной стены было больше людей, чем обычно.

Люмен почувствовала неправильность происходящего. По утрам она сотни раз видела, как надзиратели спорят о расстоянии, как маги сверяют записи, как писец меняет число шагов на табличке у ворот. Если три дня подряд значение оставалось прежним, люди становились громче. Если уменьшалось хотя бы на один – тише.

Люмен хотелось понять, что же заставило изменить этот ритм. Но выйти из строя она себе не позволила. Даже поворот головы, движение плечом или рукой - все было под запретом. Не выделяться, не показывать, что внутри есть хоть что-то. Делать, то, что говорят, не думать, не чувства. Выполнять свою функцию.

Старший надзиратель вышел из оружейной с палкой.

Для Люмен его имя не имело веса. Оно было написано где-то в списках, произносилось младшими, иногда – магами, когда им требовалось сделать голос тверже. Но имя не исправляло стойку, не распределяло связки, не останавливало срыв. Важны были другое: голос, шаг, палка в правой руке, короткая пауза перед ударом, привычка смотреть не в лицо, а на то, что тело выдаст раньше лица.

Он шел вдоль строя, как мастер вдоль стены с развешанным оружием.

У безголосого остановился на миг.

– Горло опять работает.

Младший писец, стоявший с дощечкой у плеча, поспешил царапнуть запись. Он был новым: сапоги еще не стерты, воротник слишком чистый, глаза цепляются за лица. Лица в бараках были бесполезны. Лицо могло принадлежать кому угодно. Полезным было то, что осталось после Леса. Старший ткнул палкой безголосого под подбородок.

– Этого вперед не ставить, пока не сорвет. Внутри орет, наружу не дает. Если прорвет рядом со своими – половина строя дернется.

Писец кивнул слишком быстро.

У женщины с рубящей рукой палка остановила кисть на полпути. Рука дрогнула, пытаясь закончить движение.

– А этой дай железо. Левая помнит удар лучше, чем голова помнит приказ. В первой линии держать можно, если рядом не ставить тех, кто отвечает движением на движение.

Двое надзирателей уже стягивали ремнями человека с разодранной кожей. Он не сопротивлялся. Смотрел на собственное предплечье с пустым вниманием, будто там под кожей кто-то шептал.

– Его в ремни после еды, – сказал старший, даже не замедлив шага. – И ногти срезать.

– Он же держал кромку вчера, – сказал младший.

Старший повернул голову.

Все вокруг немного стихло. Не от страха за писца. От ожидания удара, который мог сорваться в любую сторону.

– Держал, – сказал старший. – Потому что кожа мешала ему меньше, чем Лес. Сегодня начнет искать Лес под кожей. Завтра вскроет грудь. Послезавтра вскроет соседа. Запиши не жалко, а в ремни.

Писец сглотнул и записал.

Люмен смотрела прямо перед собой.

Палка остановилась у ее подбородка.

Тело успело опустить голову до удара. Недостаточно. Дерево все равно коснулось кожи и заставило подбородок уйти ниже.

– А это, – сказал старший, – не пиши по лицу. По лицу тут половина уже мертвецы, а вторая половина хуже. Смотри на стойку.

Писец посмотрел.

Люмен стояла ровно, но не слишком. Плечи чуть ниже естественного положения. Вес распределен так, чтобы походить на усталое тело после ночи в бараках. Правая кисть свободна. Левая не сжата. Дыхание есть.

Все это было выучено.

И все равно старший увидел лишнее.

– Видишь?

– Она стоит, – сказал писец.

– Она притворяется, что стоит как надо. Год назад держала шею так, будто ждала, что перед ней расступятся. Тело выбирало красоту.

Палка ударила по ее запястью.

Боль вспыхнула и ушла глубже. Пальцы не дрогнули. Удар не требовал падения, только исправления. Люмен опустила кисть ниже.

– Красота в строю мешает, – сказал старший. – Красота хочет, чтобы на нее смотрели. Железу все равно.

Писец смотрел на Люмен дольше, чем нужно.

Он пытался понять, где в ней поломка.

Так делали все новые.

Сначала искали крик, движение, дрожь, слезу, злость, страх, привычку. Потом начинали смотреть внимательнее. Потом отводили глаза, потому что отсутствие оказалось труднее выдержать, чем уродство.

– Она без шума? – спросил писец тихо.

Старший усмехнулся, но радости в этом не было.

– Наконец-то услышал.

– Тогда зачем ее держат здесь?

Палка снова ударила по сапогу старшего: раз, другой, третий. Он делал так, когда выбирал, объяснять или бить.

– С шумными просто, – сказал он и кивнул на безголосого. – Орет – вперед или в кляп. Дерет кожу – в ремни. Повторяет движение – дай железо и поставь туда, где это движение кого-нибудь убьет. Видит лишнее – держи отдельно, пока не начал рубить своих. Смешанный – до первого срыва, потом к кромке или в яму.

Писец записывал не людей, а способы применения. Так было легче и ему, и тем, кто потом прочтет утренний лист. У способа применения не бывает матери, имени до Леса и права отказаться.

Он ткнул палкой в землю перед Люмен.

– У каждого есть ручка. За нее дергаешь – он работает. А у этой ручки нет. Великий Архонт не просил беречь. Велел учить. Значит, учим. Но запомни, писарь: обычный дефект сломан. Эта пустая там, где должна быть поломка.

На страницу:
1 из 4