ЧЁРНАЯ ЛИТУРГИЯ
ЧЁРНАЯ ЛИТУРГИЯ

Полная версия

ЧЁРНАЯ ЛИТУРГИЯ

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Асмодей Денница

ЧЁРНАЯ ЛИТУРГИЯ

ПРОЛОГ. Северный ветер

Париж, ноябрь 1702 года

Врата не любят соль. Они любят выбор.

В ту ночь Париж был холоден, как внутренняя сторона щита. Северный ветер срывал с крыш последние листья и швырял их в Сену, где они тонули, не долетев до воды, — мёртвая золотая чешуя на чёрном стекле. Луна пряталась за тучами так старательно, словно ей было что скрывать, и под этой луной по улице Сен-Медар шла женщина в плаще цвета воронова крыла.

Её звали Вивьен де Кормье, но это имя не значилось ни в одной приходской книге королевства. Париж знал её как Изабо Дюплесси, вдову, у которой умер муж-нотариус, — Изабо, чьи духи пахли ладаном и горьким миндалём, Изабо, у которой никогда не было времени на вопросы. А та, что шла сейчас по скользкой мостовой, не была Изабо. Она была Ведьмой Западных Врат, и в левой руке у неё лежал кинжал с рукоятью из обсидиана, и рукоять эта была тёплой, хотя ночь стояла ледяная.

Ветер выло, будто его заперли в трубе и забыли выпустить. Вивьен шла быстро, но без спешки — так ходят люди, знающие путь наизусть и не желающие привлекать к нему внимание. Дважды её окликали ночные стражи, и дважды она отвечала низким голосом, не оборачиваясь, и стражи решали, что не расслышали. Она им не врала. Она просто убирала их из своей реальности, как убирают пальцем пыль с зеркала.

Церковь Сен-Медерик стояла на углу, вросшая в землю по самые окна, старая, тёмная, с контрфорсами, похожими на сложенные для молитвы ладони гиганта. Дверь склепа была приоткрыта. Это само по себе было неправильно — склеп рода де Кормье запирался на замок, который умел открывать только один человек в Париже, и этот человек стоял сейчас перед дверью.

Вивьен положила ладонь на замок. Железо было холодным, но под холодом, как под корой старого дерева, она почувствовала дрожь. Не ту дрожь, что оставляет тепло человеческой руки. Другую. Ту, что оставляет дыхание.

— Элоиза, — сказала она вслух, и ветер съел её голос. — Я здесь. Прости, что не раньше.

Она толкнула дверь.

Склеп пах воском, сыростью и тем особенным запахом, который не спутать ни с чем, если ты хоть раз его вдохнул: запахом тела, которое уже перестало быть телом и стало вещью. Вивьен зажгла огонь на кончике пальца — не фокус и не фейерверк, а просто вспышку воли, тонкую, как игла, — и пошла вниз по каменным ступеням, где каждая ступень помнила сто лет шагов её семьи.

Саркофаги стояли вдоль стен, как пассажиры в ожидании поезда. Род де Кормье хоронил здесь своих мёртвых с тех времён, когда Париж был деревней на острове, и мёртвых было много. Вивьен не смотрела на них. Она смотрела в самый дальний угол, туда, где под низкой аркой лежала плита с выбитой датой — 1610 год — и где плита эта была сдвинута.

— Нет, — сказала она. — Только не сюда.

Элоиза лежала на плите, накрытая чёрной тканью, которая когда-то была тонким кружевом её платья, а теперь походила на саван. Вивьен узнала её по руке. Рука лежала поверх ткани, белая, восковая, с аккуратными ногтями, и в этой неподвижности было что-то настолько окончательное, что у Вивьен на миг перехватило дыхание.

Она опустилась на колени рядом. Сняла ткань.

Элоиза смотрела в потолок склепа широко открытыми глазами, и в них не было ни ужаса, ни покоя — только чистое, пустое удивление, как у человека, который до последней секунды не верил, что это происходит на самом деле. Горло у неё было перерезано одним движением — чистым, почти любовным, от уха до уха. Это сделал мастер. Это сделал человек, который резал так много раз, что забыл, как это — в первый.

Но не рана заставила Вивьен втянуть воздух сквозь зубы.

Она взяла руку сестры. Пальцы уже застыли в судороге, но ладонь была раскрыта — так раскрывают ладонь, когда протягивают что-то заботливо и бережно. И в этой ладони, будто в чаше для причастия, лежал ключ.

Ключ был маленький, медный, с головкой в виде розы. Такими ключами запирают шкатулки, в которых женщины держат письма, локоны, засушенные цветы и тайны, слишком тяжёлые для сундуков.

Но не это было страшно.

Страшно было то, что лежало под ключом. На ладони Элоизы, на месте, куда ложится ключ, была выжжена метка — пять концентрических кругов с точкой в центре. Пять Врат. Знак ордена Хранителей Западных Врат. Знак, который не носит никто из живых, потому что его наносят только на тела ушедших — и только один раз, в самый последний обряд.

Его выжгли ещё до того, как перерезали горло. Кожа вокруг метки была омертвевшей и тёмной, как старая сургучная печать.

— Кто? — прошептала Вивьен.

Она говорила не вслух. Она говорила той частью себя, которая видит то, чего не видят глаза. И та часть ответила.

Метка была не свежая. Она была старше, чем тело, на котором её выжгли.

Вивьен провела пальцем по краю круга и почувствовала то, от чего у неё похолодела спина, хотя всю жизнь её учили не бояться холода: метка была выжжена на живой руке. Элоиза носила её при жизни. Месяцами. Может, годами.

А потом кто-то разрезал ей горло и положил ключ в ладонь, вложив его в метку, как в гнездо.

Потому что ключ и метка были одной вещью.

Вивьен закрыла глаза. Прижала ключ к виску. Он был холодный, но под холодом, как под корой, — опять это дыхание; дыхание под железом, как дыхание под корой старого дерева.

— Элоиза, что ты мне оставила? — спросила она.

И ключ ответил. Не словами — слова для этого слишком грубый инструмент. Он ответил образом, как отвечают предметы, если уметь слушать: маленькая шкатулка, обитая алым бархатом, на дне которой лежит что-то, отчего у Вивьен сжалось сердце; шкатулка на туалетном столике в покоях, где пахнет розами и пудрой; шкатулка, которую Элоиза украла у женщины, чьё имя знает вся Франция.

— О Господи, — сказала Вивьен. — Что ты наделала, сестра?

Она поднялась. Ноги не слушались, но она заставила их слушаться. Она сняла с себя плащ и укрыла тело, как укрывают спящего ребёнка. Потом, помедлив, поцеловала Элоизу в лоб — в тёплое ещё место между бровями, куда не дошёл холод.

— Я найду их всех, — сказала она. — Каждого. Я обещаю тебе это. Не потому, что орден прикажет. Потому что я тебе это обещаю.

Она выпрямилась и стояла над телом, пока ветер выл наверху, в замках Сен-Мёра, той самой церкви, где в 1702 году, под этим самым ветром, начиналась история, которую никто не решался рассказывать вслух.

В левой руке у неё лежал ключ. И рука была тёплая, как живая.

Она не помнила, как вышла из склепа и как пересекла Париж. Помнила только, что ветер стал ещё злее, а луна так и не показалась, и город был чёрен и пуст, как покинутая сцена, с которой разбежались актёры — все, кроме одного.

Когда она вернулась в дом Изабо Дюплесси на улице Турнель, и заперла дверь, и зажгла свечу дрожащей рукой, — только тогда она позволила себе сесть. Сесть, потому что ноги не держали. И заплакать, потому что больше нельзя было не плакать.

Элоиза была ей не родной по крови. Они были сёстрами по ордену, по Вратам, по той молчаливой клятве, которую приносят девочки в семь лет, когда им впервые показывают, что мир на самом деле состоит из двух половин, и одна из половин — не для слабых. Элоиза была старше на шесть лет, и все эти шесть лет она была для Вивьен тем, чем бывает старшая сестра: стеной, за которой можно прятаться, и факелом, по которому можно сверять путь. Она учила Вивьен читать следы, слушать камни, говорить с мёртвыми и не бояться их. Она же научила её одному, чему не учили в ордене, — что за стенами Врат есть вещи поважнее Врат.

— Ты не принадлежишь им, — говорила Элоиза, когда они лежали ночами на чердаке Дома, ворочаясь от детских страхов и взрослых тайн. — Ты принадлежишь себе. Они дали тебе метку — а метку можно снять. Они дали тебе имя — а имя можно сменить. Но то, что внутри, — это не они. Это только твоё.

Вивьен тогда не понимала, что она говорит. Теперь — поняла. Элоиза не была жертвой. Элоиза охотилась. Элоиза шла по следу, по кровавому следу, тянувшемуся от бархатных ложниц Версаля до осквернённых подвалов, на которых служили мессу, не имеющую отношения к Богу. И она нашла что-то. Что-то, за что её убили.

Ключ лежал на столе, между свечой и стаканом вина, которое Вивьен не притронулась пить. Он поблёскивал в желтоватом свете, невинный, как медяк на базаре.

Вивьен взяла его. Снова прижала к виску. Снова услышала — нет, не услышала, почувствовала кожей: шкатулка, алый бархат, запах роз и пудры, имя женщины, которая не мыла эту шкатулку, потому что не мыла руки.

Франсуаза-Атенаис де Рошшуар, маркиза де Монтеспан. Фаворитка короля. Мать его детей. Женщина, имя которой королевские историки выскребали из документов, как выскабливают плесень со стены, — и она, эта женщина, поддерживала в Париже не салон, а нечто другое.

Элоиза украла у неё ключ.

Элоиза украла у неё что-то, что та держала под ключом.

Элоиза умерла с этим ключом в руке, вложив его в свою метку, как в гнездо.

— Ты оставила мне загадку, — сказала Вивьен ключу. — Ты знала, что меня не остановить. Ты знала, что я пойду.

Она сжала ключ в кулаке так, что он врезался в ладонь, и посмотрела в тёмное окно, за которым шумел северный ветер, — в окно, за которым, в тридцати милях отсюда, в блеске свечей и позолоты, спал король, и под его спальней, в подвалах его собственного королевства, шевелилась тьма, которая не имела имени, но имела вкус.

— Я пойду за тобой, — сказала она. — И я приду с ответами.

Дом Западных Врат стоял в предместье Сен-Жермен, в тупике, которого не было ни на одной карте Парижа и не будет ещё двести лет. Снаружи это был ветхий особняк с облупленным гербом над воротами — гербом, на котором какой-то древний каменотёс выбил пять кругов и точку, приняв их за семейный орнамент. Внутри особняк был куда больше, чем снаружи. Так всегда бывает у тех, кто охраняет границы между мирами: пространство в таких местах ведёт себя смирно и подчиняется хозяевам. По крайней мере, пока хозяева помнят, кто они.

Вивьен вошла через кухонную дверь, как входила всегда, — Хранители не любили парадных ходов, парадные ходы любят вопросы. Кухня была пуста, на столе остывал огарок свечи, и под потолком в три ряда висели связки сушёных трав: полынь от духов, зверобой от призраков, тысячелистник от лжи. Вивьен прошла сквозь запахи, как сквозь воду, и спустилась в архив.

Архив Дома занимал три подземных этажа, и на каждом из трёх хранение было устроено по-своему: на первом — книги, на втором — свитки, на третьем — память. Третьего этажа она сейчас избегала. Ей нужно было другое. Ей нужен был слепой.

Гарен, хранитель архивов, сидел в своей келье за столом, заваленным бумагой, и читал — читал руками, проведя сухими пальцами по строке, как по гребню волны. Он был стар так, что возраст его переставал быть числом и становился породой дерева; седые волосы падали на плечи, глаза были закрыты навсегда — их выжгли сорок лет назад тем же способом, каким теперь выжигали метки. Услышав шаги, он поднял голову.

— Вивьен. — Он не спрашивал. Он знал. — Ты пришла одна.

— Да.

— А я думал, ты придёшь с ней.

Вивьен опустилась на скамью напротив. Горло сжалось, но она не позволила голосу дрогнуть.

— Я пришла с этим.

Она положила ключ на стол. Гарен не притронулся к нему. Он провёл пальцами по воздуху над ключом, как над строкой книги, и лицо его сделалось неподвижным.

— Медь, — сказал он. — Чужая. Долго лежала в женских руках. В руках, которые пахли розами. И... — Он замолчал. Пальцы его дрогнули. — И железо. Она касалась железа. Холодного железа. Давно.

— Это ключ от шкатулки маркизы де Монтеспан, — сказала Вивьен.

Гарен не удивился. Слепые архивариусы не удивляются ничему — они всё уже прочитали.

— Значит, Элоиза дошла до неё, — проговорил он. — Я думал, она дойдёт. Я боялся, что дойдёт.

— Ты знал, чем она занимается?

Он долго молчал. В углу, в клетке, кто-то — Вивьен не видела кто — скрипел пером по бумаге, и скрип этот был единственный звук в комнате, кроме их дыхания.

— Я знал, что она охотится, — сказал Гарен. — Я не знал, насколько глубоко она зашла. Она приходила ко мне, спрашивала о деле о ядах. О том, что называли «делом» и «позором королевства» и хоронили по всей Европе, как хоронили тела отравителей — втихую, ночью, без отпевания. Она хотела знать, где правда, а где вымысел.

— И ты ей сказал?

— Я сказал ей то, что есть. Тридцать лет назад, в 1672-м, нашли первый сосуд с ядом. Через год — ещё один. Потом нашли Камеру, — он выговорил слово по-латыни, — Chambre ardente, Комнату пылающую, суд, который король учредил, чтобы расследовать отравления. И в этой Камере, среди обвинённых, среди отравительниц и колдуний, судьи нашли нити, которые вели не вниз, в подвалы, а вверх — к самым верхам. К тем, кто носил короны и прав был на них не больше, чем нищий.

Вивьен слушала, не перебивая. Ветер за окнами кельи выл всё громче, и казалось, что он тоже слушает.

— Суд сожгли, — продолжал Гарен. — Протоколы засекретили. Свидетелей заставили замолчать навсегда — кто по доброй воле, кто по доброй воле с приставленным к виску пистолетом. Дело закрыли в 1682-м, когда король устал бояться. Но правда осталась. Она всегда остаётся. У неё дурная привычка — не сгорать.

— И Элоиза нашла её?

Гарен поднял незрячие глаза к потолку, где между балками гуляла та же дрожь, что и под крышкой склепа.

— Элоиза нашла больше, чем правду, Вивьен. Она нашла то, что прятали под правдой. Ты знаешь, что такое «сады Отравы»? Так двадцать лет назад называли не дом, а круг людей, которые продавали яды и проклятия знати. Во главе этого круга стояла женщина, которую называли Вдовой. Её судили, её сожгли — так сказано в протоколах. Но у меня, — он медленно провёл рукой по груди, где под рубахой билась старая бумага, — у меня есть запись, что Вдова не умерла на костре. Запись о том, что она выжила.

Вивьен наклонилась вперёд:

— И что с ней стало?

— Её купили. Её не казнили — её купили, — повторил Гарен. — Кто-то очень богатый и очень высокий заплатил, чтобы её не было в списке казнённых. Чтобы она исчезла тихо и унесла свои тайны в никуда. Но тайны не уносят в никуда. Их прячут. А прятать их умеют только те, кто умеет ждать. Я думаю, Вивьен, что Вдова жива и теперь. И я думаю, что именно её нашла Элоиза.

Тишина в келье стала плотной, как воск. Вивьен сжала ключ в ладони.

— Гарен. Ключ от шкатулки Монтеспан. Зачем он Элоизе?

Слепой покачал головой медленно, из стороны в сторону, как маятник старых часов.

— Не знаю. Но я знаю другое. Метку на её руке — ту, что кто-то выжёг, — я поставил не я. В ордене осталось трое, кто умеет ставить живые метки: я, твоя мать — да покоится она с миром, но она ушла за Врата в 1610-м, — и... — Он запнулся. Пальцы его легли на край стола и задрожали, как струны, которых коснулась чужая рука. — И мой ученик. Тот, кого я выучил. Тот, кого мы потеряли.

— Твой ученик?

— Его зовут... — Гарен сглотнул. — Мы не произносим его имени в Доме. Он нарушил клятву двадцать лет назад. Он повернулся к Вратам спиной, а к миру — лицом, и ушёл туда, где продают то, что продавать нельзя. Мы считали его мёртвым. Возможно, мы ошибались.

Вивьен встала. В груди у неё билось что-то тяжёлое и горячее, как уголёк в золе.

— Тогда я найду его, — сказала она.

— Нет, — Гарен тоже встал, и впервые за вечер его голос был твёрдым, как кость. — Ты не пойдёшь за ним. Ты бы погибла. Ты молодая, Вивьен, ты ещё не знаешь, как выглядит тьма, которая притворяется светом. Ты думаешь, что оргии знати — это грех? Это не грех. Это занавес. За ними то, что страшнее греха, — за ними то, что страшнее смерти. И туда не ходят с кинжалом. Туда ходят с ложью, хорошо притворяющейся правдой.

— Хорошо, — сказала Вивьен. — Я пойду с ложью.

— Ты не понимаешь...

— Я понимаю, — перебила она. Голос её был тихим, но в нём звенело то, от чего слепой старик на миг отступил на шаг. — Я понимаю, что Элоиза умерла, потому что узнала то, что должна была узнать я. Я понимаю, что это не случайность и не месть — это предупреждение. И я понимаю, что, если я не пойду туда, никто не пойдёт. Орден будет хранить Врата и делать вид, что мир за ними не наступает. А мир наступает. Я чувствую его. Он уже в Париже, он в Версале, он в этой комнате, он под полом, он течёт по стенам, как вода. — Она остановилась. Выдохнула. — И потому я пойду. Я пойду в их круг. Я буду той, кого они захотят видеть. Я буду Изабо Дюплесси, куртизанкой, которая любит слишком сильно и помнит слишком мало. Они будут резать меня взглядами, а я буду собирать их имена, как собирают монеты. Я соберу их всех. И тогда... тогда мы посмотрим, кто из нас умрёт первым.

Гарен молчал очень долго. Ветер за окном стих — стих так внезапно, что тишина стала глубже, чем прежде, и в этой тишине было слышно, как гудит кровь в ушах.

— Хорошо, — сказал он наконец. — Но ты пойдёшь не одна. Ты пойдёшь с тем, что я тебе дам: с именем, с адресом и с одной вещью, которую ты должна будешь отдать — или сломать свою судьбу навсегда. — Он потянулся куда-то под стол и вынул ларец тёмного дерева, окованный серебром. Открыл. Внутри, на подушке из вытертого бархата, лежало нечто, отчего у Вивьен защипало в носу.

Это была маска. Венецианская, с длинным носом, из чёрной кожи, внутри — серебряная, и на серебре, у висков, по кругу был выгравирован орнамент: пять концентрических кругов с точкой в центре.

— Это маска Вратаря, — сказал Гарен. — Её носили трое за триста лет. Тот, кто надевает её, видит то, что скрыто. И тот, кто надевает её, делает себя видимым для того, кто ходит во тьме. Она спасёт тебя или сожрёт — зависит от того, кто ты есть.

Вивьен взяла маску. Кожа была холодной, как ключ, но под холодом...

Опять это дыхание.

— Я заплачу любую цену, — сказала она.

— Эту цену нельзя заплатить, — ответил Гарен. — Эту цену можно только отдать.

Ночью ей снился сон. Элоиза — живая, какая она была весной, перед тем как всё началось, — лежала на чердаке Дома, на стоге сена, в лунном свете, и смеялась. У неё был удивительный смех: низкий, тёплый, с хрипотцой, как у человека, который знает слишком много и всё ещё находит мир забавным.

— Ты опять не спишь, — сказала Элоиза, не открывая глаз. — Смотришь на луну и придумываешь, как спасти мир.

— Я не придумываю.

— Придумываешь. Ты всегда придумываешь. Дай мне руку.

Вивьен дала. Элоиза взяла её ладонь и приложила к своей — ладонь к ладони, пальцы в пальцы, как учат в ордене, когда передают силу.

— Чувствуешь? — спросила она.

— Что?

— Ток. Между ладонями. Это не магия, это жизнь. Это то, что ты есть. Настоящая. Не метка, не имя, не клятва. Ты. И пока ты чувствуешь это — никто не может тебя забрать. Запомни это, маленькая.

— Запомню.

— Не забудь, — Элоиза открыла глаза, и в лунном свете они были странно светлыми, почти белыми, как у тех, кто уже одной ногой за Вратами. — Потому что однажды тебе понадобится это. Тебе понадобится тот, кто умеет чувствовать ток между ладонями. И это будет не тот, кого ты ждёшь.

Она поцеловала Вивьен в лоб — в тёплое место между бровями — и отстранилась, и улыбнулась, и во сне Вивьен вдруг поняла, что чердак полон роз, что пахнет не сеном, а розами и пудрой, и что по ту сторону окна стоит не Париж, а что-то другое, огромное и тёмное, и оно дышит.

Она проснулась от собственного крика.

Свеча догорала. Ключ лежал на столе. У окна, облокотившись на подоконник, стоял человек, которого она не звала, — и она не услышала, как он вошёл.

— Ты кричала, — сказал он. Голос был низкий, с лёгкой хрипотцой, и в нём было что-то, от чего у Вивьен на миг оборвалось сердце. — Во сне. Кричала так, словно за тобой гнались.

— Кто вы? — Вивьен не потянулась к кинжалу, но кулаки её сжались под одеялом. — Как вы вошли?

— Дверь была не заперта. А я... я умею входить туда, где меня ждут. — Он повернулся. Света было мало, но его хватило, чтобы разглядеть: высокий, тёмноволосый, с лицом человека, который привык командовать и ненавидит это в себе. Одет был с той небрежной роскошью, что выдаёт дворянина, потратившего состояние на портного и старавшегося об этом забыть.

Он шагнул к столу. Взял ключ. Крутанул его в пальцах.

— Медный ключ с розой. — Он поднял бровь. — От шкатулки, где лежат письма. Такие ключи дают женщинам мужчины, которые не хотят, чтобы их жёны читали чужие письма. Или... — он посмотрел на Вивьен, и во взгляде его мелькнуло что-то тёмное и весёлое, — которые хотят, чтобы их читали именно женщинам.

— Вы пришли прочитать мне лекцию о ключах?

— Я пришёл сказать тебе, что ты опоздала. — Он положил ключ обратно на стол, аккуратно, головкой к свече. — Сегодня утром, на рассвете, нашли ещё одну. Молодую женщину, в подвале дома на улице Нёв-Сен-Медар. Та же метка. Тот же способ. Она была не из твоего ордена — она была просто девушкой, которую взяли с улицы, чтобы... — Он замолчал, и на миг лицо его стало жёстким. — Пусть будет: чтобы использовать.

Вивьен встала. Внутри у неё всё похолодело и одновременно загорелось.

— Откуда вы знаете про метку?

— Я — человек, который знает больше, чем должен, — ответил он. — Меня зовут Адемар де Сюлли. Граф. И у меня к тебе предложение, Вивьен.

Он назвал её настоящее имя. То, которое не знал никто в Париже. То, которое она не называла никому, кроме ордена.

— Откуда...

— Позже, — он поднял руку. — Сейчас. Ты идёшь в их круг. Я знаю это. Я знаю, что у тебя в руке ключ, который тебе не принадлежит, я знаю, что ты ищешь убийцу, которого не существует, потому что убийца — не человек. И я знаю, что без проводника ты погибнешь в первую же ночь. — Он выдержал паузу. И улыбнулся — так улыбаются люди, которых уже ничто не может удивить, потому что они видели слишком много чужих надежд, разбитых об их собственную тьму. — Я предлагаю тебе себя.

Ветер за окном снова завыл. Свеча дрогнула, и тень графа на стене качнулась, огромная, как крыло.

Вивьен посмотрела на ключ. Потом на него.

— Вы, — сказала она медленно, — предлагаете себя.

— Да.

— Почему?

Он помолчал. И сказал — просто, как о том, что уже решено и не обсуждается:

— Потому что я тоже был там. Потому что я знаю, что они там делают. Потому что однажды я открыл дверь, которую не должен был открывать, и теперь нослю в себе то, что изменило меня навсегда. Я хочу, чтобы это закончилось. И я думаю, что ты — единственный человек, который может это закончить.

— Вы знаете, кто я такая?

— Да.

— И вы не боитесь?

Он посмотрел ей в глаза. Света было мало, но его хватило, чтобы увидеть: глаза у него были тёплые, карие, с золотой крапинкой — и в них не было страха. В них была усталость. Такая усталость, какую не лечат сном.

— Боюсь, — сказал он. — Но страх — плохой советчик. Лучше бояться и идти, чем не бояться и не знать.

Он шагнул к двери. Остановился.

— Завтра, в полночь, бал-маскарад у герцога де Рокфора. Ты придёшь туда в маске. Я буду там. Мы встретимся, как чужие, и ты испытаешь меня — как я испытаю тебя. А потом, если мы оба ещё будем живы, — мы поговорим о том, что лежит в этой шкатулке, — он кивнул на ключ, — и о том, что лежит под Парижем.

— А если я не приду?

Он улыбнулся. Улыбка у него была странная — тёплая и в то же время чужая, как солнце в чужой стране.

— Придёшь. Ты придёшь, потому что тебе это не даст покоя. Ты — человек, который не сможет оставить вопрос без ответа. Это твоя сила, Вивьен. И это твоя погибель.

Он вышел. Дверь закрылась. И в комнате снова остались только свеча, ключ, ветер за окном — и женщина, которая стояла посреди ночи, сжимая в ладони медный ключ с розой, и не знала, сделала ли она шаг к разгадке или к бездне.

Прошло семь дней. Семь дней поисков, семи дней архивов, семи дней, в течение которых Вивьен училась быть Изабо так, как не училась ничему в жизни. Она изменила походку — стала мягче, мельче, как у женщин, привыкших уступать дорогу мужчинам. Она изменила голос — на полтона выше, с той лёгкой задорной хрипотцой, что сводит с ума дворян. Она изменила смех — научилась смеяться так, чтобы в смехе были обещания, которые не даются словами. Она выучила имена всех фавориток, всех хозяек салонов, всех тех, кто принимал в своих домах маски, оргии и тех, кто приходит после оргий, когда гасят свечи.

Из архивов она вынесла три вещи.

Первая: дело о ядах, 1679–1682. Список из ста девятнадцати имён, осуждённых Камерой пылающей. Среди них — отравительницы, колдуньи, аббаты-расстриги, монахи-беглецы, женщины, продававшие яды влюблённым мужьям и мужьям, которые хотели освободить место для новых жён. Суд сжёг тридцать шесть человек. Остальных разослали по монастырям, где они умирали медленно и тихо. Но не все. Не все. В списке было тридцать шесть имён казнённых — и было ещё одно, вычеркнутое. Зачёркнутое так старательно, что Вивьен понадобился час, чтобы разобрать буквы под чернилами.

На страницу:
1 из 3