Ничего случайного
Ничего случайного

Полная версия

Ничего случайного

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Я этого списка не знала, но очень быстро научилась узнавать его действие. Когда Андрей приходил к нам, дома вдруг выяснялось, что «Анна спит», «Анна занята» или вообще «Анны нет». Иногда я слышала его голос в прихожей. Узнавала сразу, ещё до слов, по мягкой интонации, от которой у меня всё внутри тянулось к двери.

Я сидела в комнате и ждала.

Сейчас кажется невозможным: несколько шагов — и я могла выйти. Просто открыть дверь и сказать: «Я здесь». Но тогда между мной и прихожей стояла не деревянная перегородка. Там стояла мама со своей уверенностью, что лучше знает, кого мне можно любить, а кого нельзя. Стояла вся моя детская привычка: взрослый главный, значит, взрослый прав. Если мне больно — молчи. Если не согласна — всё равно сначала подумай, не виновата ли сама.

— Анны нет дома, — говорила мама.

Несколько секунд было тихо.

Потом Андрей отвечал что-то, чего я не разбирала. Шаги удалялись. Хлопала входная дверь.

И только после этого я могла дышать.

— Мам, зачем ты так?

— Потом спасибо скажешь.

— За что?

— Вырастешь — поймёшь.

Эта фраза лишала меня права на следующий вопрос. Мама уже находилась в будущем, где всё понимала, а я оставалась в настоящем — маленькая, неопытная, неспособная решить, кто мне дорог. Я уходила к себе и старалась не плакать. Больше всего мучило не то, что я не увидела Андрея. Мучила мысль: он сейчас идёт от нашего дома и думает, что это я не захотела выйти.

Другие мальчики казались маме куда перспективнее. Один был из медицинской семьи, другой — из обеспеченной. Им открывали дверь, предлагали чай, задавали вопросы. Я смотрела на мамину доброжелательность и почти физически чувствовала несправедливость: эти мальчики могли обладать любыми достоинствами, но рядом с ними я оставалась обычной Анной. А стоило Андрею посмотреть своими невозможными голубыми глазами — и весь мир менял температуру.

Мы с ним жили в собственном пространстве, которое возникало сразу, как только мы встречались. Компания могла шуметь рядом, кто-то спорил, включал музыку, смеялся, но я всегда знала, где Андрей. Чувствовала его взгляд ещё до того, как поднимала глаза. Через несколько минут мы незаметно отставали от остальных, и начиналась наша настоящая жизнь — тихая, без свидетелей.

Мы не говорили ничего великого. Обсуждали людей, музыку, дачу, какую-то ерунду. Иногда вообще молчали. Но рядом с ним молчание не было пустотой. В нём помещались его шаги, тепло плеча, случайное прикосновение руки, моё торопливое сердце. В пятнадцать лет я не знала слова «безопасность» в отношении мужчины. Я просто думала: вот он. Мой человек.

Однажды баба Нина отмечала день рождения. Андрей пришёл за мной.

— Пойдём, бабушка зовёт.

По дороге я делала вид, что всё нормально, а сама нервничала. Войти в дом, полный его родственников, означало перестать быть просто девочкой, с которой он гуляет. Сейчас на меня посмотрят его бабушка, мама, братья, тёти. Кто я им? Что он им сказал? Вдруг все знают про драку, про Антона, про мамин синяк на моём лице?

У двери я замедлила шаг.

Андрей оглянулся и протянул руку. Я вложила в неё свою. Он сжал пальцы — просто и уверенно, будто это было самым естественным жестом на свете.

В доме было тесно, шумно и тепло. На столе стояли тарелки, салаты, хлеб. Из кухни несли ещё что-то горячее. Все говорили одновременно. Я остановилась у порога, не зная, куда деть руки и на кого смотреть.

Андрей не дал мне остаться одной в этом смущении. Подвёл к столу и сказал с такой спокойной гордостью:

— Это моя Анна.

Моя.

Одно слово вошло в меня глубже любых признаний. Когда-то в детском саду меня отделили от остальных: свой стул, свой стол, своя страшная кукла. Там мне объяснили без слов: ты чужая. Здесь, среди незнакомых людей, Андрей сказал обратное: она со мной. Она своя.

Баба Нина — бабушка Андрея, хозяйка этого шумного дома — посмотрела на меня внимательно, но без строгости. У неё было открытое, всё замечающее лицо и быстрые руки человека, который даже во время разговора успевает подвинуть тарелку, поправить скатерть и проверить, всем ли хватило еды.

— Так вот ты какая, — сказала она. — Проходи, чего на пороге стоишь?

— Я не стою, — пробормотала я и тут же поняла, что именно стою.

Андрей улыбнулся:

— Я же говорил, у нас все сразу начинают разговаривать.

— Ты ничего не говорил.

— Значит, собирался.

— Очень полезное уточнение.

Он чуть сильнее сжал мою руку. Баба Нина уже ставила передо мной тарелку, кто-то подвинулся, освобождая место. Несколько обычных реплик сделали то, чего не могли сделать мои долгие внутренние уговоры: я перестала чувствовать себя гостьей.

Я улыбалась, отвечала на вопросы, ела то, что мне положили, но почти не чувствовала вкуса. Внутри повторялось одно и то же: «моя Анна». Мне хотелось остаться в этом доме, в этом слове, в его ладони. Хотелось, чтобы меня больше никогда ни от кого не прятали за закрытой дверью.

Летом мы ездили на озеро в соседнюю деревню. Вода блестела так ярко, что приходилось щуриться. Ребята шумели у берега, кто-то плескался, кто-то спорил. Андрей отвёл меня в сторону и вдруг стал серьёзным.

— Дай руку.

Я протянула ладонь.

Он надел мне на палец кольцо из проволоки. Неровное, чуть смешное, без камня и коробочки. Проволока царапнула кожу. Андрей смотрел на кольцо так, будто заранее извинялся за его несовершенство.

— Сам сделал?

— Сам. Кривовато получилось.

— Нормально получилось.

Сказать «нормально» было единственным способом не расплакаться от счастья. Я поворачивала руку к солнцу и видела не проволоку. Я видела обещание. Он где-то сидел, нашёл кусок металла, сгибал его пальцами и в это время думал обо мне. Мне было пятнадцать, и ничего дороже придумать было невозможно.

Я хотела сказать: «Я никогда его не сниму». Хотела спросить: «Это значит, мы всегда будем вместе?» Но мы и так были уверены, что поженимся. Не надеялись, не обсуждали — знали. В пятнадцать лет любовь не признаёт условного наклонения. У неё нет «возможно» и «если получится». Есть только «когда».

В конце августа наша компания собралась на прощальный вечер у Мерина. Лето уже уходило. Днём всё ещё было тепло, но вечером в воздухе появилась первая прохлада. Пахло сухой травой, дымом и чем-то печальным, чему я тогда не знала названия. Взрослая я назвала бы это концом времени, в котором мы были счастливы и ещё ничего не потеряли.

Мы забрались на крышу. Снизу доносились голоса, кто-то смеялся, кто-то перебирал струны гитары. Над нами было огромное небо. Звёзды казались близкими, а город — очень далёким. Завтра дача закончится. Между нами снова появятся тридцать километров, школа, мамины запреты и закрытая дверь.

Андрей сидел рядом и долго молчал. Обычно его молчание меня успокаивало. В тот вечер оно тревожило. Я чувствовала: он что-то приготовил, но не решается.

Наконец он достал сложенный листок.

— Это тебе.

Я взяла письмо. Обычная бумага, несколько сгибов. Но держала его так осторожно, словно оно могло рассыпаться.

— Что там?

— Прочитаешь дома.

— Почему дома?

— Просто прочитай потом.

Конечно, ждать до дома я не стала. Мне и так всё время приходилось ждать: пока мама разрешит, пока закончится неделя, пока Андрей приедет. Я не собиралась откладывать ещё и его слова.

— Я сейчас прочитаю.

Он отвернулся к тёмному небу, будто так мог спрятаться от моей реакции.

Бумага дрожала в руках. Возможно, от ночной прохлады. Но скорее от страха. Пока письмо было закрыто, я могла воображать что угодно. А сейчас на листе появится правда: кто я для него, что он чувствует, есть ли у нашей берёзы с «А+А» продолжение за пределами лета.

Я не могу спустя годы восстановить каждое предложение и не хочу придумывать Андрею слова, которых он, возможно, не писал. Я помню другое: как вела пальцем по строчкам, как возвращалась к началу, потому что от волнения переставала понимать смысл, как старалась дышать тише. Он писал мне — не компании, не друзьям, не кому-то вообще. Мне.

А в самом конце стояло то, что осталось со мной навсегда:

«Я тебя очень люблю, моя Анечка».

Я перечитала эту строчку. Потом ещё раз. «Люблю» — не «нравишься», не «давай встречаться», не шутка, которую можно завтра забрать обратно. И «моя Анечка» — так нежно, будто он обнял меня словами раньше, чем решился прикоснуться.

В груди стало тесно. Слёзы появились мгновенно, и я рассердилась на себя: только бы не разреветься, только бы не испортить этот момент. Но любовь в пятнадцать лет не умеет быть сдержанной. Она входит целиком — в горло, в ладони, в колени, в дыхание.

Я подняла глаза. Андрей уже смотрел на меня. В его лице было столько напряжения, что я вдруг поняла: ему страшно не меньше. Он отдал мне не листок. Он отдал возможность сделать ему больно.

— Ну? — спросил он наконец.

— Что «ну»?

— Ты прочитала?

— Нет, просто держу письмо перед глазами.

— Ань…

— Я прочитала.

— И?

Я специально выдержала паузу. Не из жестокости — просто впервые увидела, что Андрей, которого я считала спокойнее и смелее себя, тоже может бояться одного моего слова.

— Ты правда так думаешь? — спросила я.

— Я бы не написал, если бы не думал.

— А сказать не мог?

Он опустил глаза.

— Написать легче.

Тогда эта фраза показалась мне трогательной. Нам обоим действительно было легче писать, чем говорить. Я ещё не знала, как дорого мы однажды заплатим за эту общую привычку.

— И я тебя очень люблю, — сказала я.

После этих слов всё вокруг продолжало существовать: смеялись ребята, скрипнула крыша, ветер бросил волосы мне на лицо. Но мир отодвинулся, будто оставил нас одних.

Я не помню, кто наклонился первым. Помню расстояние, которое вдруг стало совсем маленьким. Голубые глаза уже невозможно было рассмотреть целиком. Помню письмо, зажатое в пальцах. Помню, что боялась пошевелиться — не оттого, что не хотела, а оттого, что хотела слишком сильно и не знала, как правильно.

Его губы коснулись моих осторожно, почти невесомо. Это был не тот красивый, уверенный поцелуй, который показывали в кино. Мы оба не умели. Оба прислушивались друг к другу. Прикосновение длилось, наверное, несколько секунд, но внутри меня за это время произошло больше, чем за всё лето.

Сначала я почувствовала тепло. Потом — как сердце ударило так сильно, что стало больно. Потом исчезли руки и ноги, и остались только его близость, моё сбившееся дыхание и ясное, почти торжественное понимание: это Андрей. Он меня любит. Я целую человека, с которым собираюсь прожить всю жизнь.

Он чуть отстранился. Между нашими лицами снова появился воздух.

— Нормально? — спросил он шёпотом.

В этом вопросе было столько Андрея — его смущение, забота, страх сделать что-то не так, — что я засмеялась сквозь слёзы.

— Дурак.

И сама потянулась к нему снова.

После второго поцелуя Андрей всё равно смотрел настороженно.

— А почему ты плачешь?

— Я не плачу.

— У тебя слёзы.

— От ветра.

Он посмотрел на совершенно тихую ночь.

— Конечно. Сильный ветер.

Я тихо толкнула его плечом.

— Не смейся.

— Я не смеюсь.

— Смеёшься.

— Я просто счастливый.

От этих слов слёз стало ещё больше. Я спрятала лицо у него на плече, а он обнял меня — неловко, бережно, как будто счастье тоже можно было нечаянно уронить.

Второй поцелуй уже не пугал. Я всё ещё не знала, куда деть руки, как дышать и сколько это должно длиться. Но мне не нужно было знать. Я держалась за его плечо, чувствовала под пальцами ткань одежды и училась не отступать от собственного желания. Для девочки, которую всю жизнь учили быть правильной и ждать разрешения, это было почти первым самостоятельным выбором: я люблю его. Я хочу быть здесь. Я сама отвечаю на его поцелуй.

Домой я возвращалась другой. Не взрослее — скорее, живее. В кармане лежало письмо, на пальце — проволочное кольцо, губы помнили его прикосновение. Мне хотелось улыбаться каждому фонарю. И одновременно хотелось спрятать счастье, чтобы никто не отнял.

Ночью я несколько раз включала свет. Доставала письмо, расправляла листок, снова читала последние слова. Потом складывала точно по старым линиям и клала под подушку. «Моя Анечка». Мне казалось, эти два слова сильнее расстояния, маминого недовольства, осени и всего будущего.

Утром я проснулась и первым делом коснулась губ. Ничего не изменилось — та же комната, те же стены, мама на кухне. Но я знала то, чего не знала вчера: меня любят. И я люблю. У нас есть письмо, кольцо и первый поцелуй. Казалось, теперь с нами уже ничего плохого случиться не может.

Лето закончилось. Андрей жил примерно в тридцати километрах и приезжал по выходным. Неделя растягивалась, а несколько часов рядом пролетали мгновенно. Я заранее выбирала одежду, стояла у окна, прислушивалась к звонку, а потом старалась выглядеть так, будто вовсе его не ждала.

Письмо я прятала особенно тщательно. Если бы мама нашла, она обязательно напомнила бы, что надо учиться, а не думать о мальчиках, иначе «будешь яйцами торговать». Я слушала и молчала. Мама говорила о будущем, в котором спасала меня от неправильной жизни. Я думала о настоящем, в котором самым дорогим предметом был сложенный листок под подушкой.

Потом Андрей позвонил с автомата. Голос звучал непривычно глухо.

— Меня забирают в армию.

Я прижала трубку к уху сильнее, будто могла расслышать другой смысл.

— Когда?

— Через три дня проводы.

— На два года? — спросила я, хотя знала ответ.

— На два.

— А если…

Я замолчала.

— Что «если»?

— Ничего.

— Ань, говори.

— А если ты меня забудешь?

В трубке стало тихо. Я уже пожалела, что спросила.

— Не забуду, — ответил Андрей. — Ты сама только не забудь.

— Я? Никогда.

Мы говорили уверенно, как умеют только очень молодые люди. Ни он, ни я не могли знать, что забудет не память. Разрушить нас сможет то, о чём мы оба промолчим.

Два года.

В пятнадцать лет два года — не срок. Это почти другая жизнь. За два года можно закончить школу, стать другой, разлюбить, забыть голос. Можно встретить человека, которого я не увижу. Можно вернуться и не узнать девочку с проволочным кольцом.

После разговора я ещё долго держала трубку у груди. Плакать при маме не хотелось. Я закрылась в комнате и впервые позволила себе испугаться не запрета, не расстояния в тридцать километров, а настоящей потери.

Что, если он изменится?

Что, если забудет?

Что, если там с ним случится беда?

И вопрос, которого я стыдилась больше всего: что, если изменюсь я?

Его двоюродного брата Костю забирали тоже. У бабы Нины собралось много людей. Все говорили громче обычного, суетились, шутили, наливали мужчинам — будто шум мог заглушить страх. Я почти не отходила от Андрея и жадно запоминала его живого: линию плеч, руки, голос, привычку чуть склонять голову, когда слушает.

Мама Андрея взяла меня за руку.

— Ты его только жди.

— Конечно.

Мне даже стало обидно, что это нужно спрашивать. Разве можно не ждать человека, с которым ты уже прожила внутри целое будущее? Он вернётся, мы поженимся. Два года были не концом, а дорогой к нашему «потом».

Когда пришло время прощаться, я обняла Андрея так крепко, как могла. Он был рядом — тёплый, настоящий, мой. Через несколько минут должен был уехать туда, куда я не могла последовать.

— Я буду писать, — сказал он.

— И я.

— Жди меня.

— Буду.

Автобус тронулся. Я шла рядом несколько шагов, пока могла, потом остановилась. Андрей смотрел из окна. Я подняла руку. Он тоже.

Когда автобус исчез, я всё ещё стояла на дороге, будто он мог вернуться, если не уходить. Только тогда слёзы потекли свободно. В кармане у меня лежало первое письмо, которое призналось в любви. Теперь между нами начиналось другое письмо — длиной в два года.

Глава 6Два года в конвертах

Первые дни после отъезда я жила так, будто Андрей просто задержался. Просыпалась и на секунду забывала, что его нет. Потом вспоминала — и внутри становилось пусто. Не той красивой пустотой, о которой пишут в стихах, а обычной, тяжёлой: день только начался, а ждать уже трудно.

Я ждала письмо.

До него расстояние было бесформенным. Я не знала, где Андрей просыпается, что видит, о чём думает, помнит ли нашу крышу. Его обещание «буду писать» повторялось в голове, но почтовый ящик оставался пустым.

Каждый школьный день начинал вращаться вокруг одного и того же маршрута: уроки, автобус, подъезд, несколько ступенек, ящик. Я заранее пыталась угадать по щели, есть ли там что-нибудь. Иногда виднелся край газеты, и сердце всё равно успевало ударить сильнее. Я открывала дверцу. Квитанция. Реклама. Ничего.

«Ещё не дошло», — говорила я себе.

На следующий день повторяла то же самое.

Ожидание быстро показало свою неприятную сторону: любовь не могла ускорить почту. Нельзя было лучше учиться, сильнее хотеть, выполнить больше дел — и заслужить конверт. Впервые старание ничего не решало. Оставалось только терпеть неизвестность.

И однажды я увидела своё имя.

Конверт лежал среди обычных бумажек, но я узнала его раньше, чем прочитала обратный адрес. Почерк Андрея. Наклон букв. То, как он написал «Анне». Всё вокруг — лестничная площадка, запах подъезда, звук чужого телевизора за стеной — исчезло.

Я вынула письмо обеими руками.

Мне хотелось разорвать конверт немедленно. И одновременно — не открывать ещё немного. Пока он закрыт, внутри может быть любое будущее. Вдруг Андрей пишет, что ему плохо? Вдруг там сухое «привет»? Вдруг наша крыша была для него только летним вечером, а для меня стала целой жизнью?

Я дошла до комнаты, закрыла дверь и села на кровать. Положила конверт на колени. Провела пальцем по своему имени. Андрей был далеко, но эти буквы написал он. Его рука касалась бумаги, которую теперь держала я. Между нами существовала одна и та же вещь.

Край конверта не поддавался. Я поддела его осторожно, боясь порвать лист. Сердце билось так, будто сейчас в комнату войдёт сам Андрей.

Я не буду спустя годы выдумывать полный текст того первого армейского письма. Память сохранила не каждое слово — она сохранила, как я их читала. Сначала быстро, почти жадно, перескакивая через строчки. Потом медленно, возвращаясь к началу. Потом ещё раз, уже прислушиваясь не к смыслу, а к его голосу внутри себя.

В письме он снова назвал меня своей Анечкой.

Я читала и будто разговаривала с ним.

«Как ты там?» — спрашивала глазами у строчек.

Ответ находился ниже: он держится, привыкает, скучает.

«А по мне?»

Я сама сердилась на этот детский вопрос и всё равно искала подтверждение в каждой фразе.

В конце тихо сказала вслух:

— Я тоже скучаю, Андрей. Очень.

Комната, конечно, не ответила. Но впервые после его отъезда тишина не казалась пустой: в ней уже был его бумажный голос.

Вот тогда я заплакала по-настоящему.

Не от горя. От облегчения. Он не исчез. Не растворился в неизвестной военной жизни. Он помнил меня. Где-то далеко человек сел, взял бумагу, написал моё имя и отправил мне часть своего дня.

Я прижала письмо к груди. Этот жест кажется смешным, пока тебе пятнадцать и в руках действительно находится всё, что осталось от любимого человека.

Потом я читала его лёжа. Сидя. У окна. Включала свет вечером и перечитывала ещё раз. Слова не менялись, но каждый раз давали мне разное: сначала радость, потом спокойствие, потом тоску. Я всматривалась в почерк, будто между буквами можно было увидеть его лицо.

Ответ начала писать сразу.

Первый лист испортила. Начала слишком официально и разозлилась: разве так говорят с человеком, которого любят? Второй показался слишком жалобным. На третьем я пыталась быть весёлой. Мне хотелось рассказать Андрею всё сразу — кто что сказал, как прошёл день, как скучаю, как часто достаю его первое письмо с крыши.

Но главное я долго не могла написать.

Мне было страшно.

Страшно, что он изменится. Что увидит другую жизнь и вернётся не ко мне. Что письма однажды станут короче, потом реже, потом исчезнут. Ещё страшнее было признаться, что и сама могу измениться. Будто одно сомнение уже являлось предательством.

Поэтому в письме я была сильной. Писала, что жду. Что у меня всё хорошо. Что я учусь. Не писала, как иногда лежу ночью и считаю не дни до возвращения, а всю огромную жизнь, которая может случиться без него.

Так между нами с самого начала возникло два разговора. Один — на бумаге: любовь, верность, новости, обещания. Другой — внутри меня: страх, ревность к неизвестности, усталость, желание, чтобы кто-то сказал, что мне тоже можно бояться. Второй разговор я никому не показывала.

Письма стали приходить регулярно. Каждая неделя сжималась до звука ключа в почтовом ящике. Если там лежал конверт, весь день менялся. Если не было — я делала вид, что это ничего не значит, но становилась молчаливой и раздражительной.

Я носила письма с собой. Перечитывала в автобусе, перед сном, иногда на уроках, спрятав под тетрадью. Андрей будто помещался в конверт и возвращался небольшими бумажными частями. Я знала, где на листе его почерк становился торопливее, где слово было исправлено, где ручка сильнее вдавила бумагу.

Мама не должна была найти письма. Это добавляло любви ещё одну жизнь — тайную. Я прятала конверты, прислушивалась к шагам, быстро убирала лист под учебник. Дом, который должен был быть самым безопасным местом, приучал меня скрывать самое дорогое.

Теперь я вижу в этом не только строгость матери. Так формировалась одна из моих главных проблем: я научилась переживать важное в одиночку. Не просить защиты. Не объяснять. Не говорить прямо человеку, что мне больно и страшно. Я ждала, что настоящая любовь сама всё поймёт — даже то, чего я не произнесла.

К шестнадцати я заканчивала девятый класс. У Андрея умер дедушка, баба Нина осталась одна, и я стала ездить к ней почти каждую неделю. Мыла полы, носила воду, помогала по хозяйству, слушала её рассказы. Мне казалось естественным: если я люблю Андрея, значит, должна любить всё, что принадлежит его миру.

Иногда я заходила в комнату, где он спал до армии. Смотрела на обычные вещи и чувствовала, как сжимается сердце. Стул. Полка. Одежда. Следы присутствия становились важнее самих предметов. Я могла представить, как он открывает эту дверь, садится, берёт что-то в руки. Дом хранил его телесное отсутствие, и я приходила туда, чтобы побыть ближе.

Баба Нина иногда заставала меня у дверей его комнаты.

— Опять грустишь?

— Я не грущу.

— Ну да. Просто стоишь и на пустой стул смотришь.

— Он не пустой.

Она понимала без объяснений.

— Вернётся твой Андрей. Куда он денется?

— Я знаю.

— Знает она, — ворчала баба Нина. — Иди лучше чай пить. На голодный желудок ждать ещё тяжелее.

У неё любовь всегда быстро превращалась в тарелку еды. Я шла за ней на кухню, и ждать действительно становилось немного легче.

Младшие братья Андрея, Павел и Пашка, словно взяли меня под охрану. Ходили рядом, следили, кто подходит, кому что нужно.

— Служба у Андрея, а караул оставил он, — смеялась я.

На самом деле меня трогало их отношение. Я всё ещё была частью его семьи. Значит, он по-прежнему считал меня своей.

В школе жизнь не останавливалась. Наш класс переформировали. Рядом оказались Стас и Костя. Стас — высокий, крепкий, с быстрым юмором, от которого сходила с ума половина школы. Костя — ниже и плотнее, весёлый, из обеспеченной семьи, привыкший действовать уверенно. Они помогали мне с математикой, геометрией и физикой, я писала им сочинения и спасала на гуманитарных предметах. Оба относились ко мне с симпатией. Мне нравилось внимание — было бы неправдой делать из себя святую, которая два года никого вокруг не замечала. Я замечала. Мне хотелось быть красивой, хотелось нравиться. Но внутри стояла граница: я жду Андрея.

Эта фраза стала почти частью имени. Анна, которая ждёт.

Однажды Костя проводил меня домой и попытался поцеловать. Я резко отстранилась.

— Никогда больше так не делай. Я жду парня из армии.

Он рассердился:

— Ну и дура — два года сидеть и ждать.

Я ушла, кипя от обиды. Для него мои два года были глупостью. Для меня — доказательством любви. Он не видел писем. Не знал, что такое открыть конверт и снова услышать «моя Анечка». Не стоял на дороге, пока автобус с любимым человеком не исчез.

Но его фраза зацепилась внутри. Я прогоняла её, а она оставалась. Потому что за злостью прятался вопрос, которого я сама боялась: ожидание — это любовь или жизнь, поставленная на паузу?

Я не могла позволить себе признать этот вопрос. Если ждать было ошибкой, значит, каждый отказ, каждый спрятанный конверт, каждый вечер у почтового ящика мог оказаться напрасным. Поэтому я ждала ещё упрямее.

На страницу:
2 из 3