bannerbanner
Метель
Метель

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 7

– Да кто их знает, – пожал плечами офицер, поправляя ремень, перетягивающий шинель. – Должно быть, везли в сундуке своём что-то ценное. Может золото награбленное, а то самоцветы. Думаю, что и имена их не настоящие – никакие они не Пров Семёнович и Евсей Львович. Да нам и дела нет – обошлось и слава богу. Хотя приставу, конечно, сказать про них надо бы, – Платон Сергеевич кивнул в сторону степенно приближающегося к ним полицейского.

Аделаида Христофоровна, по-прежнему мелко крестясь, торопливо выбралась из кареты, приняла корзины от ямщика и, настороженно озираясь, двинулась к широкому крыльцу извозчичьей биржи – ей до её Выборга добираться было почтовой каретой, а биржа была одновременно и почтовым ямом.

– Спутница-то наша тоже поняла, – без насмешки кивнул ей вслед офицер и снова поморщился. – Не знаю уж как, бабьим чутьём каким-нибудь, должно быть, не иначе. А поняла. На заставе уже, наверное.

– Платон Сергеевич, а вы… вы из действующей армии, должно быть? – догадался, наконец, Грегори. И почти тут же озадачился про себя – а где сейчас воюют-то? И сам же себе и возразил: «А на Кавказе?». – Потому и морщитесь? Вы ранены?!

– Воевал, – неохотно протянул штабс-ротмистр. Так говорят обычно о чем-то привычном и малозначимом. – Из действующей. А морщусь не от раны, раны мои зажили давно – язву заработал от несвежей воды да плохой пищи, пока у черкесов в яме сидел.

Он неторопливо двинулся навстречу приставу, который, поняв, что офицер ждёт именно его, ускорил шаг.

– А долго вы в яме сидели, Платон Сергеевич? – Грегори не отставал.

– Полгода, – всё таким же скучающим тоном обронил штабс-ротмистр. – Потом казачки наши выручили. Кадет, вам должно быть, нужно спешить в Корпус?

– Так точно, – потерянно выдохнул Грегори, замедляя шаг. Приключение закончилось, теперь оставалась только рутина и канцелярщина, а с ней Платон Сергеевич прекрасно справится и без него, а его, кадета, полицейский, скорее всего, и слушать не станет.

Да и было бы что слушать – это ж не он сразу приметил и пистолеты, и разбойников, а штабс-ротмистр. Что он-то, Грегори, сказать может?

Поняв, Платон Сергеевич замедлил шаг и участливо сказал:

– Не расстраивайтесь, кадет. Доведётся ещё и вам проявить и храбрость, и смекалку. Думаю, и не раз.

Подумав, Грегори козырнул:

– Так точно!


В корпусе было малолюдно – как и прошлым летом, старички, к числу которых нынче относился и Грегори, ещё не вернулись с вакаций, а гардемарины – из практического плавания.

Практическое плавание.

Как всегда, при этих словах в душе Шепелёва словно струна какая-то лопнула, он прерывисто вздохнул – не терпелось и самому в это практическое плавание, руки отполировать вальками вёсел и концами – знал уже, что на флоте так называют любые веревки – хоть штаги, хоть леера, хоть тросы, хоть шкоты. Концы, и всё тут.

Единственными, кого встретил Гришка на главной парадной лестнице корпуса, были кадеты– первогодки. Баклажки. Стайка мальчишек, лет по десять-двенадцать, лопоухие и ещё без формы, в домашнем, они настороженно и чуть испуганно оглядывались по сторонам, словно каждое мгновение ожидая подвоха от любого из окружающих.

Правильно ожидаете, баклажки, – довольно усмехнулся про себя Грегори, и от этого самодовольства ему сразу же стало противно – понял вдруг, что доволен он в первую очередь тем, что кому-то надо опасаться цука, а ему, Грегори, и его друзьям – нет.

Цукать новичков ему не хотелось, и он, задрав нос, прошел мимо них по ступеням – а баклажки, едва ли не рты разинув, провожали его взглядами.

Обрушенную в наводнение галерею восстанавливать не стали, а построили вместо нее закрытый коридор, за что воспитанники были директору несказанно благодарны. Вполголоса передавали друг другу слова адмирала: «У нас, господа, не Севастополь и не Сухум, чтобы открытыми галереями баловаться. В Петербурге пять месяцев снег, а из остальных семи четыре – дождь. А то и со снегом. Потому про открытые галереи приказываю забыть».

Забыли постепенно.

Коридор был неширок (меньше полутора сажен) и пустынен. Здесь ему даже баклажки навстречу не попались. Свежая кладка в бывших оконных проемах – выходившие когда-то на галерею окна заложили кирпичом, косые блеклые полотнища солнечного света на некрашеном ещё полу коридора, запах олифы и скипидара – где-то что-то красили и белили.

Рановато ты вернулся, Грегори, – сказал себе с лёгкой грустинкой кадет Шепелёв.

Где ж теперь мы будем перила ломать, если на Павла-исповедника яблок на стол не подадут? – сама собой пришла в голову дурацкая мысль.

Досадуя сам на себя за приходящие в голову нелепости, Грегори отворил дверь в свою спальню, сбросил ранец у кровати и огляделся. Внутри спальни ничего не изменилось – всё те же побеленные стены, кое-где едва заметно и привычно тронутые пятнами сырости и плесени, небрежно прикрытые ткаными покрывалами кровати и шкафчики с дверцами нараспашку.

Грегори забросил ранец в свой шкафчик и вышел из спальни прочь – пока не закончилась относительная свобода, можно было погулять по городу без присмотра.


В Галерной гавани, как обычно, было многолюдно и суетливо. Горланили торговки, предлагая выловленную ещё утром салаку и колюшку, хмурые дрягили волокли по сходням с барж бочки, ящики и мешки, проходили матросы – кто по делу, а кто и без дела, в увольнении, шныряли в толпе мальчишки-уличники (опять вспомнился Яшка-с-трубкой – но этого здесь вряд ли встретишь, здешние чужих не жалуют). Торопливо бежали через фарватер две лёгкие гички и длинный лакированный вельбот – к стоящим невдали на якоре двум бригам – их мачты высились над тихой водой, и такелаж свисал с них густой паутиной. Где-то далеко в морской (морской, морской! нечего тут какие-то лужи какого-то маркиза приплетать!) синеве столбом поднимался дым, и ветер сносил его к норд-весту, разносил клочьями.

Грегори забрался на парапет набережной, обхватил колени руками (два десятка розог, если заметит такое непотребство офицер! – благо хоть, что с отставкой Карцова и Овсов, и Головин попритихли) и, запрокинув голову, прикрыл глаза, дыша налетающим ветерком и время от времени взглядывая в море.

Стоял неумолчный гомон – крики, смех, скрип, плач, стук… обычная жизнь морского порта. Скоро к нему примешался стук корабельной машины, и сквозь полуприкрытые веки Грегори увидел «Елизавету», которая чалилась к ближайшей пристани.

На пароход, хоть это и диво, смотреть сегодня не хотелось. Вот кабы фрегат или хоть бригантина…

Кадет Шепелёв снова прикрыл глаза, можно сказать забылся, то ли дремал, то ли думал. И вздрогнул от окрика знакомого голоса:

– Грегори!


3


Сон не шёл.

За окошками кареты смеркалось, полупрозрачные летние сумерки, совершенно не заметные в северном краю, сторожко выползали из дремотных лесных закоулков. Карету чуть покачивало по лесным ухабам, убаюкивало.

Но сон не шёл.

Глебу вдруг ясно вспомнилось.


Wer reitet so spaet durch Nacht und Wind?

Es ist der Vater mit seinem Kind;

Er hat den Knaben wohl in dem Arm,

Er fasst ihn sicher, er haelt ihn warm.


«Mein Sohn, was birgst du so bang dein Gesicht?»

«Siehst, Vater, du den Erlkoenig nicht?

Den Erlenkoenig mit Kron` und Schweif?»

«Mein Sohn, es ist ein Nebelstreif.»


«Der Erlkönig»6 великого Иоганна Вольфганга Глеб впервые прочитал ещё лет в восемь, когда начал изучать немецкий. Жутковатое холодно-сумрачное стихотворение напугало мальчишку-литвина гораздо сильнее, чем рассказы вешняков7 о свитезянках, Железном Волке и Белом Волке Белополе, о Витовтовой могиле8 – может быть, потому, что эти кощуны и басни он слышал с раннего детства вместе с колыбельными, а стихотворение это прочитал уже сам.

Может быть.

Только с год, наверное, после того вечерами то и дело вставало перед глазами – полутёмный лес, мчится всадник, ветер хлопает вьющимся плащом, дико выкачены конские глаза, фиолетовые, в кровавых прожилках, храпит конь, падает пена с конских губ, схваченных удилами. Дробно отзывается под ударами копыт мягкая, густо посыпанная прошлогодней листвой и хвоей дорога – тубут! тубут! тубут! Ветер треплет верхушки ольх, шумит листвой. Пугливый взгляд мальчишки из-под отцовского плаща. Холодная, нечеловеческая улыбка из ольховой чащи, блеск короны тёмного серебра, горящие словно самоцветы, глаза. «Дитяяя…».

Глеб содрогнулся.

Детские воспоминания давным-давно поблёкли, и Глеб, пожалуй, перчатку бы швырнул в лицо тому, кто посмел бы сказать шляхтичу из Невзор, что он, Глеб, боится Лесного Царя. И действительно не боялся – не ребёнок уже.

А только вот – накатило ж.

Сумерки.

Лес.

Дорога.

Конский топот.

Мужчина с мальчишкой.

Только что ветра нет, сумерки светлые, да кругом не ольхи, а ельник. Впрочем, с того не лучше. В народе говорят, в берёзовом лесу – петь-веселиться, в сосновом – богу молиться, в еловом – с тоски удавиться.

Глеб снова содрогнулся дурным мыслям, поёжился от крадущегося из низин ельника промозглого тумана, высунул голову в оконце кареты.

– Данила! – и ни за что на свете не признался бы себе, что отгоняет громким окриком наваждение из детских времён, внезапно подошедшее вплотную и стоящее за спиной, хмуро усмехаясь.

Глупо и стыдно в пятнадцать лет бояться того, чего боялся в восемь. Да и вообще бояться стыдно. Тем более, в пятнадцать.

Данила Карбыш чуть склонился с козел, встретился в светлых сумерках взглядом с хозяином.

– Что, панич?

– Что-то мы долго едем, Данила, – сказал Глеб изо всех сил стараясь, чтобы его голос звучал спокойной и не дрогнул даже на полтона. – Ты не заблудился часом?

– Да леший его знает, панич, прошу прощения за грубость, – обстоятельно отозвался камердинер, опять заставив хозяина невольно поёжиться при слове «леший». – Что-то я и впрямь дороги не признаю… Что прикажете, дальше ехать или на ночлег остановиться?

Шляхтич невольно прикусил губу – он не знал. С одной стороны, ночная дорога – удовольствие ещё то, с другой – здесь, в светлые летние ночи и коням ноги не наломаешь, и любого встречного видно хорошо, хоть человека, хоть зверя. Однако ж и отдохнуть бы не мешало – кони устали, на своих путешествуешь, не на почтовых или казённых. Да и Данила не железный, небось, уже всё седалище плоское стало за день-то, пока облучок им полировал.

– Ладно, – решился, наконец, после короткого раздумья, Глеб. – Как увидишь удобное место – останавливайся. Заночуем, да и кони отдохнут.


Едва слышно, уютно потрескивал костёр, шипело на углях вяленое мясо и копчёная грудинка, подрумянивались куски хлеба на ивовом пруте. Тонко пела вода в котелке над огнём и в тон ей многоголосо пели комары, толклись над головой пляшущим серым облаком. Где-то далеко в кустах глухо ухал сыч, а потом по лесу разнёсся протяжный низкий вопль – выпь. Должно быть, поблизости было болото. Здесь, в Ингерманланде, это не диво – тут болота на каждом шагу. Как, впрочем, и в родной Литве.

Поджаренное на огне мясо было восхитительно вкусным, хотя Глеб сильно подозревал, что дело тут не в качестве мяса, а в том, что ешь ты его на свежем воздухе, а кругом – чащоба. В высокой жестяной кружке (странно было бы в дорогу братья с собой хрустальный куверт) дымился горячий кофе – шляхтич отхлёбывал осторожно, чтобы не обжечь губы.

– Ложились бы вы спать, панич, – предложил Данила Карбыш, примостясь на козлах и кутаясь в широкополый казакин – его уланская форма вконец истрепалась и он, наконец, стал одеваться как обычный слуга небогатой шляхты. Но Данила не унывал, и по некоторым обронённым им словам можно было понять, что он уже заказал виленскому портному новую форму – тот портной, должно быть, ещё помнил, как тринадцать лет назад обшивал La Grande Armée9. Может, даже и лекала сохранились, портные – народ запасливый. – Спите, а я посторожу.

– А надо ль? – зевнул Глеб так, что челюсть звучно хрустнула. Допил кофе и опрокинул кружку над огнём, роняя в него последние капли и кофейную гущу. – Кто тут есть-то в округе?

– Осторожность никогда не мешает, – возразил Карбыш хмуро, чуть ёжась от сырости и холода, наползающих из кустов. – Мало ль… волк, медведь, лихой человек…

И верно.

– Тогда давай-ка лучше я сначала постерегу, – оживился Глеб. – Мне спать вот ничуть не хочется, я весь день в карете то дремал, то спал, то вообще – дрых. А ты устал.

Глеб не лукавил. Его зевота была скорее притворной, а тут вдруг прорезалась перспектива посидеть у ночного костра в одиночку, да ещё за лошадьми надо было приглядывать! Какой мальчишка откажется от такого приключения?!

Данила несколько мгновений раздумывал, сомневаясь, потом решительно кивнул – должно быть, его железную натуру всё-таки утомила дорога. Полез на верх кареты, раскинул там широкий войлок, взятый с собой как раз ради такого случая.

– Да ложился бы ты в карету, – предложил Глеб со смехом, но камердинер даже не обернулся в ответ на такое кощунство. Вместо ответа он вытащил откуда-то из-под полы казакина пару длинноствольных пистолетов и протянул их шляхтичу рукоятками вперёд. Предупредил. – Заряжены.

После чего повозился несколько мгновений, выбирая удобное положение, закутался поверх казакина в плотное рядно …и скоро протяжно и ровно засопел носом, задышал во сне. Глеб несколько времени поглядывал в сторону кареты, потом и оглядываться перестал.

Несколько мгновений разглядывал пистолеты – пара одинаковых длинноствольных капсюльников работы лондонского мастера Бейта. Когда-то они были кремнёвыми, но потом неизвестный Глебу мастер вырезал кремневые замки и привинтил вместо них флаконные капсюльники. Железные накладки и кольца с травленым узором, литые набалдашники на концах рукоятей.

Пистолеты были заряжены, и даже капсюли вставлены – взводи курок и стреляй.

Глеб повертел их в руках, поочерёдно прицелился то одним, то другим в темнеющий невдали от костра куст, щёлкнул языком, словно стреляя, потом аккуратно положил их рядом с собой на расстеленное поверх коряги рядно. Успею схватить, если что, – подумал он, лёгким пинком ноги задвинул поглубже в огонь прогоревшую толстую ветку…

И замер.

Запах ли это был или шорох – он не понял, только вдруг ощутил, что рядом (сзади? справа? слева?) кто-то есть.

Кто-то большой, сильный и молчаливый.

Разбойник?

Зверь?

Или…

Кадет сипло откашлялся и подал голос:

– Не спишь, Данила?

Данила продолжал сопеть.

Спал.

Тишина стала насмешливой – так, словно этот кто-то, кто был рядом, молча, бесшумно смеялся над нехитрой и простецкой хитростью Глеба.

Шляхтич снова шевельнулся, словно тянулся к обломку ветки – подбросить в костер. Положил ладонь на рукоять пистолета – теплое отполированное ладонями Карбыша дерево, и холодное гравированные железо. Рывком вскинул пистолет и вскочил на ноги разворачиваясь лицом к угрозе (лицом? ой ли?). Второй пистолет он держал полуопущенным в левой руке, готовый в любой момент стрелять.

Тишина стала глубже, вязкая и густая, словно овсяный кисель, он глядела Глебу прямо в лицо, скалилась гнилыми зубами – вот-вот, и бросится.

– К… кто здесь? – просипел Глеб. Внезапно пропал голос, воздуха на хватало.

Кадет Невзорович трусом не был. Средь бела дня, он, пожалуй не испугался бы с этими двумя пистолетами выйти и против троих здоровых разбойников.

Но в ночном лесу, не видя противника… куда стрелять-то станешь? В первый куст?

Невзоровичу стало не по себе.

Чужое присутствие никуда не исчезало, наоборот – ощущение его стало только сильнее. Так, словно чужак теперь был не один, словно их было двое.

И почти тут же Глеб услышал едва заметные шаги – шелестела под ногами трава и прошлогодняя листва, засохшая по осени, намокшая и подгнившая весной. Кто-то шел прямо к нему, легко раздвигая ивовый прутняк, шёл легко, словно ничего не весил – ни веточка не хрустнет, ни каблук по земле не стукнет.

– Кто здесь?! – уже с отчаянием спросил Невзорович, вскидывая и второй пистолет изо всех сил надеясь, что его крик достаточно громкий для того, чтобы проснулся, наконец, Данила.

Впустую.

Данила продолжал сопеть. А этот, в темноте, в ивняке, был уже совсем рядом, в какой-то сажени или полутора.

А потом вдруг раздался голос – спокойный, негромкий, но Глеб всё равно вздрогнул и выпалил бы на звук, будь курки пистолетов взведены.

– Не стоит стрелять.

Голос был низкий и бархатистый, словно старый ловелас убалтывал молоденькую инженю10. Глеб попятился, пытаясь взвести курки пистолетов большими пальцами.

Сил не хватало – пружины тугие, а бросить один пистолет, чтобы взвести второй другой рукой казалось невозможным, словно брось его – и страх победит.

Костер вдруг с лёгким треском выбросил сноп огня, осветив всё вокруг на сажень, и в этом свете из кустов вдруг шагнула на поляну лёгкая тень.

– Позвольте погреться у вашего огня? – всё тот же голос проникал в уши, словно забивая их чем-то тягучим.

Человеческая фигура оказалась в круге света – темный, почти черный плащ, сбитая набок такая же черная шапка – обычная круглая шапка, похожая на русский гречневик. Чужак подошёл к огню и, не дожидаясь разрешения, присел у огня напротив Глеба. Невзорович, помедлив мгновение, тоже шагнул к огню, опуская пистолеты – стоять дальше в такой позе было просто глупо. Опустился обратно на рядно.

Глянул на чужака.

Волосы, брови, усы и борода странного светло-серого цвета с уклоном в палевый, словно волчья шерсть, пронзительно-серые глаза, резко очерченные, словно из мореного дуба резанные черты лица, прямой хрящеватый нос. От него исходила странная, почти ощутимая, почти видимая глазом сила – не человеческая, не звериная. Какая-то иная.

– Кто вы? – спросил Глеб, сглатывая.

– Живу я тут, – невразумительно ответил чужак и умолк, словно считал, что этим ответом он сказал достаточно. Может быть, так оно и было. Протянул руки к огню, и Глеб, похолодев, увидел на тыльной стороне ладоней и на высунувшихся из суконных обшлагов запястьях ровную и редкую шерсть, тоже похожую на волчью. Опять судорожно сглотнул.

Оборотень?!

Чужак покосился на него и усмехнулся, словно мысли Глеба прочитал.

– Твой спутник не проснется, пока я не уйду, – сказал он. – Не нужно пугаться, я не хочу причинять никому вреда.

Глеб молчал, лихорадочно соображая, что сказать.

– В тебе, человек, есть что-то… – он помедлил, словно подбирая слова, – что-то знакомое, словно я видел когда-то тебя или… или твоего отца.

– Мой отец никогда не бывал в этих краях, – покачал головой шляхтич. – Когда это было?

– Давно, – обронил чужак хмуро. – Очень давно, много лет… мой народ иначе живёт, это для вас важно считать время…

Глеб уже не удивлялся, что чужак словно бы и отделяет себя от людей. Он хотел спросить ещё что-то, но тут чужак вскинул голову, глянул на шляхтича прямо, в глазах его вспыхнули огни.

Перед Глебом словно занавес распахнулся и открылся широкий и глубокий провал, замелькали перед глазами огни и тени.


В ночи дымно-багровым светом пылали факелы, тянуло горелым мясом и смолой, плескалась вода в камышах. Слышались далёкие невнятные крики на незнакомом языке, гулко и грозно звенело железо – ритмично били клинки о железные пластины. Храпели кони, топотали копытами, позвякивала сбруя.

Совсем рядом кричали, дружно, хором:

– Всеслав! Всеслав!! Всеслав!!!

В руке тяжело лежала рукоять меча – травленые щёчки рыбьего зуба, чернённое по серебру яблоко (Глеб откуда-то знал, что оно называется именно так), клинок почти касается скругленным концом камышовой вязанки.

На пригорке около горящего костра стояли двое. Высокий сухощавый старик в белой одежде и длинным резным посохом в руке – дубовое древко, железное остриё, бычий череп с рогами на вершине. И рослый коренастый воин – кольчуга до колен, алый (багряный в темноте) плащ на плечах, высокий островерхий шлем на голове, меч у пояса – серебро, зелёный сафьян ножен, хищная серая сталь. И пронзительный, с темным огнем, взгляд зеленоватых глаз, что-то звериное в них тяжело давило, удерживало на месте.

– Всеслав! Всеслав!


Шляхтич вздрогнул, наваждение пропало, в ушах постепенно затихали крики, ржание и звон железа.

– Что это было? – помотал он головой.

– Память, – коротко ответил чужак и, видя, что Глеб не понял, пояснил. – Моя память. Ты видел глазами своего предка, которого я когда-то знал.

– Как… – мальчишка поколебался, но всё же договорил. – Как мне называть тебя?

– Здесь меня обыкновенно зовут Тапио11, – нехотя ответил чужак. – Но тех, кто меня знает и помнит, сейчас осталось мало… как и таких как я.

– Что тебе от меня нужно?

– Ничего, – Тапио поднялся на ноги. – Я и правда всего лишь хотел побыть у огня. Скажу напоследок – в благодарность за огонь. Будь осторожен – не всегда друг тот, кого ты таким считаешь. Даже если ты с ним на одной стороне.

– Что это значит? – Глеб озадаченно моргнул, но Тапио уже стоял в полутора саженях от огня.

– Я сказал то, что вижу и не умею выразить яснее, – покачал он головой, шагнул в сторону и пропал среди кустов, которые словно сами раздвинулись, пропуская его.

Ни шороха, ни шелеста, ни треска.

И почти тут же пропало ощущение чужого присутствия, словно тот, в кустах, видя, что разговор Глеба и Тапио закончился добром, бросился бежать вслед за чужаком. Так сторожевой или бойцовый пёс бежит за господином, когда тот уходит прочь.


Наутро дорога нашлась сразу же, быстро вывела из еловых дебрей, а ещё через какой-то час карета Невзоровича уже подъезжала к заставе на Обводном канале, где в прошлом году он сражался против уличников вместе со своими будущими друзьями.


До ворот корпуса добрались ещё до полудня. И первыми, кого увидел Невзорович в воротах, были Грегори и Влас – они оба стояли за воротной решеткой, словно ждали его, и, завидев знакомую карету, разом замахали руками.

Глава 2. Тень корсиканца


1


Пана Рыгора Негрошо вся шляхта бывшего Княжества в округе знала, как пана Невозмутимого, «пана Спакойнего». Задолжал ли Рыгор корчмарю, заложил ли поместье, идут ли войной через его владения французы или русские – пан Спакойны только глянет равнодушно светло-серыми глазами, распалит трубку или достанет из чехла пистолеты – и будет спокойно ждать, пока ситуация не прояснится и не станет понятно, в кого стрелять.

Вот и сейчас – только раз он метнул на Глеба косой оценивающий взгляд, словно целился, и почти тут же снова спрятался за броню своей невозмутимости.

Пан Спакойны.

Было пану Спакойнему около полувека, и не нажил пан Спакойны ни семьи, ни богатства. Была некогда семья, да только всех оспа взяла – и жену, и сына, и дочь. И доживал теперь свой век пан Рыгор Негрошо в одиночестве в большом поместье, где чуть покосившийся помещичий дом не очень сильно отличался от крестьянских рубленых изб. Разве только размерами да кирпичной каминной трубой над низкой камышовой кровлей.

Пан Рыгор устроился в кресле с трубкой, приветливо повёл рукой, приглашая присесть и Невзоровича. Пахолок в вишнёвом жупане с золотыми усами разжёг камин, быстро и молча принёс и расставил на столике жбаны с пивом, высокий кувшин, откуда тянуло добрым хмелем и горьковатым ячменём – всем винам, и рейнским, и мозельским, и токайским, предпочитал пан Спакойны пиво, сваренное корчмарем-арендатором из его собственной вёски12 – Ицеком Жалезякером. Понятно, звали еврея-корчмаря иначе, но пан Рыгор, не озабочиваясь запоминанием иудейско-немецкого Эйзенштюкера, по сходству в смысле звал его Жалезякером. Ицек не был крепостным пана Спакойнего, хоть и жил в его вёске.

Откупщик, известное дело.

Глеб устроился во втором кресле, вытянул к камину, так же, как и хозяин, ноги в забрызганных грязью дорожных сапогах. Снаружи, за окнами, промозгло моросил дождь, совсем по-осеннему, словно и не июль-липе́ня на дворе, а октябрь-кастрычник. От камина тянуло дымноватым, приятно-разымчивым теплом. Глеб провозился в кресле, устраиваясь удобнее, отхлебнул из жбана холодное тёмное пиво, покатал глоток на языке, наслаждаясь горьковатым вкусом.

Эйзенштюкер-Жалезякер (Невзорович вдруг понял, что про себя зовёт еврея вообще на русский манер – Железякером) и впрямь был мастер пиво варить. Чуть горьковатое, с дымным привкусом хмеля и орехов.

– Доброе пиво, – добродушно усмехаясь, сказал пан Рыгор, попыхивая трубкой. Янтарный мундштук, сильно обкусанный, говорил о том, что у хозяина трубки есть и средства, и вкус, и любовь к старым вещам. – Вино, конечно, вещь хорошая, но пиво я больше люблю. Вот знаешь, сударь Глеб, чего мне не хватало во время моей службы на пана императора? Как раз вот этого – доброго ячменного пива от пана Жалезякера.

На страницу:
2 из 7