Ведьма из Сызрани. Совсем не трогать
Ведьма из Сызрани. Совсем не трогать

Полная версия

Ведьма из Сызрани. Совсем не трогать

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 2

Василиса сидела на лавке. Держала трубку обеими руками.

— Пелагея Саввишна, — сказала она. — А чем пахла та табакерка?

— Табаком, — сказала Пелагея Саввишна. — Сладким. С вишней. И…

— Серой, — сказала Василиса.

— Да, — тихо сказала Пелагея Саввишна. — Серой.

Василиса положила трубку.

Подняла голову. Посмотрела на полку.

Банка в углу, тёмного стекла, с сургучом на бечёвке, стояла как стояла. Но в кухне пахло табаком. Сладким. С вишней.

И по сургучу на крышке — тонкая, как волос, едва заметная — бежала трещина.

Глава 4. Трещина

Банка треснула в ночь на двадцать второе декабря. В самую длинную ночь в году. Ровно в полночь.

Василиса не спала. Она теперь почти не спала — двое внутри толкались по очереди, как будто играли в футбол, и стоило ей задремать, как кто-нибудь бил ножкой прямо в печень. Она лежала на бабушкиной кровати, на боку, обложенная подушками, и смотрела в потолок. Егор спал рядом, раскинув руки, и тихо храпел. Модест лежал у неё в ногах. Тоже не спал. Она знала — по тому, как у него подрагивали уши.

В полночь на кухне что-то щёлкнуло.

Тихо. Сухо. Как будто лопнула струна на гитаре. Или ледяная корка на луже.

Модест поднял голову.

Василиса села на кровати. Насколько позволял живот — медленно, тяжело, держась за спинку.

Щёлк. Ещё раз. Громче.

А потом — звон. Долгий, хрустальный, как будто кто-то провёл мокрым пальцем по краю бокала.

И запах.

Табак. Сладкий. С вишней. Такой густой, что, казалось, его можно потрогать. Он пополз из кухни под дверь бабушкиной комнаты, заполнил её, как туман. А под табаком — сера. Острая. Как от сотни спичек, зажжённых одновременно.

Егор проснулся. Сел. Втянул носом воздух.

— «Герцеговина Флор», — сказал он хрипло. — Вась. Это та банка?

Василиса не ответила. Она встала. Сунула ноги в бабушкины валенки. Накинула пуховый платок. Пошла на кухню.

Модест шёл рядом. Шерсть дыбом — вся, от ушей до кончика хвоста. Он стал вдвое больше обычного. Огромный, чёрный, страшный.

Фрол Евсеич стоял посреди кухни. Не за печкой — посреди. С кочергой в руках. В тельняшке и ватных штанах. Маленький, седой, взъерошенный. Лицо — белое.

На полке, в углу, стояла банка тёмного стекла.

Вернее — то, что от неё осталось.

Она лопнула. Не разбилась — раскрылась. Как бутон. Тёмное стекло разошлось лепестками, острыми, изогнутыми. Сургуч на крышке раскололся на две половинки. Бечёвка — та самая, Нюрина, — лопнула и висела обрывками. А из середины, из раскрывшегося бутона, медленно, лениво, клубами поднимался дым.

Сизый. Густой. Пахнущий табаком.

Он поднимался к потолку. Растекался. Закручивался. И постепенно — Василиса смотрела, не дыша, — принимал форму.

Сначала — котелок. Чёрный, круглый, фетровый. Потом под котелком — голова. Потом — плечи. Сюртук. Длинный, чёрный, старомодный, с бархатными отворотами. Жилет — в тонкую полоску. Белая манишка. Галстук-бабочка. Цепочка от часов. Брюки со штрипками. Лакированные штиблеты — острые, узкие, блестящие.

И трость. Чёрная, с серебряным набалдашником в виде собачьей головы.

Дым рассеялся.

Посреди кухни, рядом с полкой, стоял человек.

Невысокий — Василисе по плечо, не больше. Стройный, ладный, изящный. Лет сорока на вид. Смуглое, острое, весёлое лицо. Чёрные, блестящие, вьющиеся волосы, выбивающиеся из-под котелка. Чёрные усики, тонкие, подкрученные. Чёрная бородка клинышком. Глаза — тёмные, почти чёрные, с красноватым отсветом, как угли в печке. Очень живые. Очень весёлые. Очень внимательные.

В глазу — монокль. На цепочке.

Он стоял, опираясь на трость, и разглядывал кухню. Медленно. С интересом. Как турист — музей.

— Ох, — сказал он. Голос у него был приятный, бархатный, с лёгкой хрипотцой, как у старого актёра. — Ох, хорошо. Пятьдесят один год. Пятьдесят один год в банке, господа. Без воздуха. Без света. Без табака. — Он вдохнул полной грудью. — Ох. Печкой пахнет. Пирогами. Капустой. Хорошо.

Он повернулся. Увидел Фрола Евсеича с кочергой.

— Фролушка! — Лицо у него расплылось в улыбке. — Голубчик! Живой! Не постарел ни на день! Всё в тельняшке! — Он сделал шаг вперёд, раскинув руки, как для объятия.

Фрол Евсеич поднял кочергу.

— Не подходи, — сказал он глухо.

— Ах, Фролушка, — человек в котелке остановился. Вздохнул. — Обижаешь. Пятьдесят лет не виделись. Ну, ладно. Ладно. — Он повернулся. Увидел Модеста.

Модест стоял у порога. Огромный, вздыбленный, страшный. С оскаленными клыками.

— Модест, — сказал человек в котелке. И улыбнулся ещё шире. — Ах, Модест. Ты растолстел.

— Я прекрасно сохранился, — прошипел кот.

— Растолстел, растолстел. — Человек покачал головой. — Агафья тебя сметаной перекармливала. Я ей говорил. — Он помолчал. — Ты, говорят, Пелагее Венцовой в ноги кланялся? На ковре лежал? Сто пятьдесят шесть лет набирался храбрости?

Модест замер. Шерсть у него встала ещё выше.

— Откуда ты…

— Я всё знаю, Модест, — ласково сказал человек. — Я в банке сидел, а не в гробу. Банка — стеклянная. Я всё видел. Всё слышал. Пятьдесят один год. — Он постучал тростью по полу. — Как Агафья старела. Как она одна тут сидела, по вечерам, с Гроссбухом. Как она с тобой разговаривала, когда думала, что никто не слышит. Как она умерла. Я видел, как она умерла, Модест. Через стекло. Ты у неё в ногах лежал.

Модест молчал. Шерсть медленно опускалась.

Человек в котелке повернулся. И увидел Василису.

Она стояла в дверях кухни. В ночной рубашке. В бабушкином платке. В валенках. Огромная, восьмимесячная — нет, шестимесячная, но с двойней, а значит, как на восьмом. Держалась за косяк. За её спиной стоял Егор — в майке и трусах, с бабушкиной скалкой в руке.

Человек в котелке посмотрел на Василису. На её лицо. На её живот. Долго. Медленно. Сверху вниз и снизу вверх.

А потом снял котелок. Прижал его к груди. И поклонился. Низко. Изящно. По-старинному. С шарканьем ножкой.

Из-под чёрных кудрей, на макушке, торчали два маленьких рожка. Аккуратных. Блестящих. Изогнутых, как запятые.

— Василиса Андреевна, — сказал он. — Голубушка. Наконец-то. Разрешите представиться. Еремей. Еремей Касьянович. Сызранский чёрт. — Он выпрямился. Надел котелок. Улыбнулся. — Ваш покорный слуга. В самом буквальном смысле.

Василиса смотрела на него.

Ей было страшно. Очень. Но страх был какой-то странный. Не такой, как перед Анжеликой на сцене или перед Шаповаловым на льду. Те были холодные. Пустые. А этот… этот был тёплый. Пах табаком и печкой. И смотрел на неё — она это видела, она умела видеть, — не голодно. Не жадно.

С интересом. С любопытством. И — где-то очень глубоко, под улыбкой, под моноклем, — с чем-то ещё. Чем-то, что она пока не могла понять.

— Что вам нужно? — спросила она.

— Ах, голубушка, — сказал Еремей Касьянович. — Сразу к делу. Как Агафья. Как Анфиса. Все вы, Кругловы, такие. Ни тебе «здравствуйте», ни «чаю не хотите ли». — Он вздохнул. — Мне нужно немного. Совсем немного. Только своё.

— Своё?

— По договору. — Еремей сунул руку во внутренний карман сюртука. Достал что-то. Сложенное. Бумажное. Старое. Развернул.

Это была купюра. Большая, старинная, сторублёвая, с портретом Екатерины Второй. «Катеринка». Пожелтевшая, мятая, с обтрёпанными краями. А поверх портрета императрицы, по всему полю купюры, бурыми, выцветшими чернилами — или не чернилами, — был написан текст. Мелким, торопливым, неровным женским почерком.

Еремей Касьянович протянул купюру Василисе. Не отдал — показал. Держа за край двумя пальцами.

Василиса прочитала.

«Я, Анфиса Евграфовна Круглова, сызранская мещанка, по своей воле, в здравом уме, на пристани у Сызранки, в ночь на 8 июля 1898 года. Взамен жизни мужа моего, Ивана Сергеевича, возвращённой мне Еремеем, сызранским чёртом, обязуюсь: из первой двойни, что в роду Кругловых родится, одного отдать Еремею. В ученики. Навечно. А до того дня Еремей роду Кругловых служит и желания их исполняет. Подпись: А. Круглова».

И внизу — отпечаток. Пальца. Бурый. Тот же цвет, что и текст.

Василиса читала, и у неё холодели руки. Ноги. Живот. Двое внутри затихли — оба, разом, как будто тоже читали.

— «Из первой двойни, что в роду Кругловых родится», — повторила она шёпотом.

— Сто двадцать девять лет ждал, — сказал Еремей Касьянович. — Ни одной двойни. Ни у Анфисы. Ни у Дарьи. Ни у Агафьи. Я уж думал — не дождусь. Кругловы — они ведь всё по одному рожали. Упрямые. — Он аккуратно сложил купюру и убрал обратно в карман. — А тут — вы. Двое. Девочка и мальчик. — Он посмотрел на её живот, и улыбка у него стала совсем мягкой. — Я в банке, голубушка, когда почуял — чуть стекло не разбил. От радости.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
2 из 2