С любовью к тебе твоя девушка в красном
С любовью к тебе твоя девушка в красном

Полная версия

С любовью к тебе твоя девушка в красном

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 3

А потом одёрнула себя, как одёргивают руку от горячего. Рано, подумала я. Рано радоваться, рано верить, что снег умеет лечить. Одна улыбка на балконе среди чужого города — это не исцеление, это просто передышка, просто вдох между двумя ударами, и я слишком хорошо знала, как быстро передышки заканчиваются.

Но я всё равно постояла там ещё немного, позволяя морозу выстуживать из меня остатки той, прежней, привыкшей вздрагивать. Мне казалось — если достаточно долго дышать этой белой тишиной, можно разучиться бояться. Я не знала тогда, что тишина эта была не концом моей боли, а просто вежливой паузой перед тем, как ты войдёшь в мою жизнь и назовёшь меня словом, которое я приму за имя, потому что больше мне никто ничего не предложит.

* * *

Утром я вышла из дома, как выходят на разведку — с осторожностью человека, который слишком долго не выходил вообще никуда.

Улицы этого города оказались уже, чем я ожидала по фотографиям на сайте аренды: две машины на них не разъезжались, приходилось прижиматься к обочине, утопающей в снегу. Витрины смотрели на меня по-разному. Булочная — тепло, паром на стекле, где отпечатались чьи-то детские пальцы. Скобяная лавка — равнодушно, инструментами и мотками проволоки. А люди, идущие мимо в цветных куртках, в вязаных шапках с торчащими нитками, смотрели все одинаково — с тем особым, ничем не прикрытым любопытством маленького города, где каждое новое лицо становится событием на неделю.

Я знала этот взгляд. Не враждебный, не злой — просто голодный до новизны. И под этим взглядом я, привыкшая быть невидимой, вдруг почувствовала, как меня разглядывают по частям: пальто, сапоги, то, как я держу спину. Мне хотелось сказать им всем — не пугайтесь, я не привезла с собой ничего, кроме тишины и пары чемоданов. Но вслух, конечно, я не сказала ничего, только кивнула какой-то женщине с санками, и она кивнула в ответ, будто мы были давно знакомы.

Я шла и репетировала фразы, как школьница перед экзаменом. «Да, я недавно приехала». «Нет, ненадолго не планирую, скорее насовсем». «Спасибо, здесь действительно очень красиво». Простые слова, которые я не проговаривала так давно, что они казались чужим языком, вытащенным из ящика после многих лет забвения. Я боялась запнуться. Боялась, что кто-то спросит, откуда я, и мой голос дрогнет на этом коротком слове, выдавая всё, что за ним стоит.

Кофейня нашлась почти случайно — маленькая дверь, вросшая в сугроб, колокольчик над ней звякнул слишком звонко для такого раннего часа. Внутри было тесно и жарко натоплено, пахло корицей и подгоревшим молоком, и хозяйка за стойкой, полная женщина в фартуке с вышитыми снежинками, подняла на меня взгляд и просияла так, будто ждала меня персонально.

— А вы та самая, что дом у почты сняли? — спросила она, не дожидаясь, представлюсь ли я вообще. — Марина мне сказала, я и подумала — надо же, к нам новенькая.

Я не успела ответить, а она уже наливала мне что-то в чашку, не спрашивая, что я хочу, будто в этом городе выбор напитка был не моим делом.

— Да, — сказала я, и мой голос прозвучал ровнее, чем я ожидала. — Сняла. Мне нужно было… тише.

— Ну, тише у нас есть, — усмехнулась она, ставя чашку передо мной. — Тише полно. Иногда даже слишком.

Я улыбнулась ей, честно, не отрепетированно, и от этого стало легче, чем от всех выученных фраз. За соседним столиком двое мужчин в тёплых куртках разговаривали приглушённо, но не настолько, чтобы я не расслышала обрывки.

— …говорят, скоро приём будет, у Ковалёвых, — сказал один.

— Ну а как иначе, — отозвался второй, — сезон открывается, гонки же на следующей неделе, надо себя показать.

Слова прошли сквозь меня, как вода сквозь пальцы, ничего не задев. Приём. Гонки. Чьи-то Ковалёвы. Это были слова из чужого языка, из чужой жизни, в которую я не собиралась входить — я приехала за тишиной, а не за приёмами, я приехала прятаться, а не показывать себя. Я отпила кофе, слишком горячий, обжигающий губы, и подумала, что мне решительно нет никакого дела до того, кто там открывает сезон и зачем.

Если бы я знала тогда, что эти самые слова, брошенные вполголоса за соседним столиком в маленькой кофейне, были первой ниткой, за которую судьба уже потянула, чтобы вплести меня в узор, из которого мне не выбраться. Но я не знала. Я просто пила кофе и радовалась, что хозяйка запомнила меня как «ту, что сняла дом у почты», а не как женщину, убегающую от собственной жизни.

Домой я шла медленнее, чем из дома. Снег усилился, залепляя ресницы, и я щурилась, разглядывая те же витрины, те же лица — уже не такие чужие, как час назад. Городок был крошечный, я поняла это окончательно, проходя одну и ту же площадь дважды, потому что перепутала поворот. Здесь, наверное, все знали, кто с кем встречается, кто разбил чью машину, кто набрал долгов в скобяной лавке. Здесь негде было спрятаться, ни за спиной толпы, ни в анонимности больших проспектов — я, приехавшая именно ради того, чтобы стать невидимой, оказалась в месте, где невидимость была невозможна физически.

И странно, эта мысль не испугала меня так, как должна была. Может быть, подумала я, поднимаясь по скрипучей лестнице к своей двери, мне вовсе не нужно было прятаться. Может быть, всё это время, все эти месяцы я бежала не от людей и не от их взглядов, а от собственного отражения в чужих глазах, и здесь, где взгляды были простыми, без злого умысла, без желания уличить меня в чём-то, я могла бы наконец позволить себе быть видимой без страха.

Я толкнула дверь, стряхнула снег с сапог на пороге и подумала, как наивно я ошибалась, полагая, что видимость эта будет мне безопасна.

* * *

Киоск у площади оказался деревянной будкой с окошком, из которого пахло горячим сургучом и бумагой, а хозяин, старик в вязаной шапке, не спешил, отсчитывая мне сдачу так, будто время здесь текло медленнее, чем в остальном мире. Кофе за углом ещё не остыл настолько, чтобы его можно было пить, и я, приткнувшись у стойки, взяла со стопки местную газету, просто чтобы занять руки, чтобы не думать о том, что я снова одна в незнакомом городе, где никто не знает моего имени и никому нет до этого дела.

Газета была тонкой, местной, с фотографиями чуть смазанными, будто печатали второпях, и я листала её без всякого интереса, скользя взглядом по заголовкам о ремонте дороги, о распродаже в скобяной лавке, о концерте в доме культуры. И вдруг страница развернулась на развороте с фотографией гонок, снежная пыль из-под колёс, размытые флаги, а в центре — лицо мужчины, крупным планом, с прищуром, будто он смотрел прямо в объектив, прямо сквозь бумагу, прямо на меня.

Я не помню, сколько я смотрела на эту фотографию. Наверное, дольше, чем следовало бы смотреть на снимок незнакомца в провинциальной газете. Было что-то в линии его подбородка, в том, как он держал голову, чуть склонив набок, будто прислушивался к чему-то, чего никто больше не слышал, что заставило меня забыть про остывающий кофе, про хозяина киоска, который что-то говорил мне вслед, про снег, оседающий на стекле окошка. Я вглядывалась в это лицо так, как вглядываются в собственное отражение, пытаясь понять, что в нём изменилось, только это было не моё отражение, это было лицо совершенно чужого мне человека, и всё же оно казалось знакомым, будто я уже видела его где-то, во сне, или в другой жизни, или в той версии себя, которую ещё не прожила.

Я не знала твоего имени тогда. Я даже не знала, что это ты, что эта смазанная газетная фотография станет первым, что я увижу от тебя, задолго до твоего голоса, задолго до твоих рук, задолго до всего, что случится потом. Но что-то во мне уже знало твоё лицо. Не узнавало, нет, узнавание предполагает память, а у меня не было памяти о тебе, ещё не было. Это было другое, глубже, будто тело моё почувствовало раньше разума, будто где-то под рёбрами что-то дрогнуло и сказало: вот, смотри внимательнее, это важно, — а я, глупая, отмахнулась от этого чувства, списала его на усталость, на снег, на кофе, который наконец остыл ровно настолько, чтобы обжигать уже не губы, а горло.

Под фотографией был текст, который я прочитала уже почти автоматически, скользя глазами по строчкам без особого внимания: сезон открывается на следующей неделе, местные гонщики готовятся к первому заезду, а после — большой приём в доме у Ковалёвых, куда съедется, как было сказано, «весь цвет города», чтобы «почтить лучших из лучших». Слова были такими же чужими, как разговор двух мужчин за соседним столиком час назад, такими же не имеющими ко мне отношения, и всё же я прочитала абзац дважды, задерживаясь взглядом на фотографии, будто искала в ней что-то ещё, какой-то знак, какое-то объяснение тому странному холодку, что пробежал по спине.

Я сказала себе, что это просто любопытство. Новый город, новые лица, немудрено, что взгляд цепляется за первое чужое лицо, оказавшееся крупным планом на развороте местной газеты, немудрено, что усталая после переезда голова ищет зацепки, привязки, что-то, за что можно ухватиться, чтобы почувствовать себя не такой потерянной среди этих сугробов и незнакомых улиц. Я убедила себя в этом почти успешно, сложила газету и отложила её на край стойки, туда, где лежали ещё несколько экземпляров, дожидающихся своих читателей.

Хозяин киоска что-то спросил про кофе, хороший ли, я ответила да, спасибо, машинально, не вникая в собственные слова, и вышла на улицу, где снег уже не сыпал хлопьями, а стелился ровной белой пеленой, укрывая площадь, укрывая мои следы почти сразу же, как я их оставляла. Я шла и старалась не оборачиваться на киоск, на ту газету, на тот разворот, но плечи мои были напряжены так, будто позади что-то осталось незаконченным, будто я забыла спросить что-то важное и теперь буду жалеть об этом.

Если бы я умела тогда слышать себя по-настоящему, а не только притворяться, что слышу, я бы поняла, что то смутное чувство, тот холодок под рёбрами, была не случайность и не усталость. Это было предчувствие, тихое и настойчивое, как первый снег, который ложится не спеша, но уже не тает, потому что знает: за ним придёт зима, долгая, без края.

Я не обернулась. Я убеждала себя весь путь до дома, что мне нет дела до гонок, до приёмов, до чужих лиц на газетных разворотах, и почти верила в это, пока не поймала себя на том, что иду медленнее обычного, будто жду, что кто-то меня окликнет.

* * *

Дом ещё пах чужими стенами, чужой краской, чужим табаком, въевшимся в дерево бог знает с каких времён, и я как раз пыталась понять, куда деть коробку с посудой, когда в дверь постучали так уверенно, будто стучавшая знала заранее, что я дома, что я одна, что мне нечем заняться, кроме как открыть.

На пороге стояла женщина лет пятидесяти, в накинутом на плечи пуховом платке, с румянцем на щеках от мороза и с пирогом в руках, ещё тёплым, я почувствовала запах корицы и яблок сквозь полотенце, которым он был укутан.

— Ну наконец-то, — сказала она так, будто мы были знакомы уже сто лет, — а я всё жду, жду, думаю, когда же новая соседка соизволит показаться. С новосельем вас.

Я не успела ничего ответить, как она уже была в прихожей, стряхивая снег с сапог, и говорила без остановки, перечисляя, кто где живёт, кто кому кем приходится, кто с кем не разговаривает уже третий год из-за какого-то забора, а я слушала и кивала, держа в руках пирог, который становился всё тяжелее с каждым её словом.

Тебе, наверное, смешно было бы это слышать, ты ведь знал каждое имя в этом городе, знал, кто кому должен, кто на кого злится, для тебя это было привычно, как дыхание, а для меня в тот момент это было первым уроком той жизни, в которую мне предстояло войти, не понимая ещё, что вход этот будет стоить мне так дорого.

— У нас городок маленький, — говорила она, устраиваясь у меня на кухне так, будто это была её собственная кухня, — но люди все на виду. Особенно те, кто наверху, ну вы понимаете. Гонки, приёмы, вот это всё. Узкий круг, доложу я вам, очень узкий. Все друг друга знают, все друг с другом здороваются, а по-настоящему внутрь не пускают чужих.

Я поставила чайник, спросила про чай, машинально, не особо вслушиваясь, пока в её монологе не мелькнуло одно имя, оброненное так небрежно, между делом, как бросают в разговор соль, не задумываясь, что кому-то может стать солоно.

— А уж наш-то гонщик, — она усмехнулась, разливая себе чай, не дожидаясь моего разрешения, — это вообще отдельная история. Звезда, каких поискать. И жена у него красавица, доложу я вам. Смотришь на них и завидуешь по-хорошему, знаете, бывает так, что смотришь на пару и думаешь, вот это жизнь удалась.

Она сказала это так легко, так буднично, ты бы посмеялся, наверное, узнав, каким мимолётным упоминанием ты вошёл в мою жизнь во второй раз за один день, будто судьба решила не тратить много слов на предупреждение, будто ей было достаточно бросить твоё имя в чужой разговор дважды, чтобы я запомнила его прежде, чем узнала твоё лицо.

Я почувствовала что-то похожее на тот утренний холодок в киоске, только теперь он был тише, спрятаннее, будто прятался за спиной соседки, за паром из её чашки, за запахом корицы, который всё ещё стоял в кухне. Я не хотела, чтобы это чувство было. Я приехала сюда не за чужими мужьями и не за чужими красивыми жёнами, я приехала за тишиной, за возможностью научиться дышать без того, чтобы каждый вдох отдавался болью где-то под рёбрами, и меньше всего мне нужен был ещё один узкий круг, ещё одна компания людей, которых придётся изучать, подстраиваться, бояться сказать что-то не то.

— Мне это не очень интересно, если честно, — сказала я, стараясь, чтобы голос звучал ровно, — я, скорее, за тишиной сюда приехала.

Она посмотрела на меня с тем особенным прищуром, каким смотрят люди, давно решившие для себя, что тишина в маленьком городе — вещь временная и ненадёжная, вроде первого льда на реке.

— Тишина тишиной, — сказала она, — а на приём вам всё равно надо будет пойти. Не поймут, если новенькая совсем в стороне держится. Да и жалко вам будет пропустить, там весь цвет города собирается.

Она допила чай, застегнула платок, у двери ещё раз оглядела меня с ног до головы, будто прикидывала, гожусь ли я для этого узкого круга, для этих приёмов, для этой красивой пары, которую все, по её словам, любили обсуждать.

— Я вас представлю, — сказала она уже с порога, легко, будто обещала одолжить сахар, — на следующей неделе будет прием у Ковалёвых, я вас непременно возьму с собой, познакомлю с кем надо.

Я кивнула, поблагодарила за пирог, закрыла за ней дверь и ещё долго стояла в прихожей, глядя на снег за окном, не зная тогда, что кивок этот станет моим первым шагом навстречу тебе, шагом, который приведёт меня прямиком в тот зал, где я впервые надену красное платье, ещё не понимая, что надеваю его как доспехи против того, что даже представить себе не могла.

* * *

Огонь в камине потрескивал так тихо, будто боялся меня спугнуть. Я сидела на полу, прислонившись спиной к креслу, колени подтянуты к груди, и впервые за очень долгое время в теле не было той привычной готовности вздрогнуть от звука шагов за дверью. Никто не должен был прийти. Никто не мог. Это была моя тишина, купленная ценой всего, что я оставила позади, и в тот вечер я ещё верила, что за неё уже заплачено сполна.

Знаешь, я обещала себе тогда, сидя вот так же, глядя на угли, что больше никогда не отдам себя целиком. Ты ведь знаешь, чем это заканчивается, я тебе потом расскажу, как заканчивается, когда отдаёшь себя человеку по кусочку, пока не остаётся ничего, чем можно было бы удивить даже саму себя. Я дала себе слово беречь хоть что-то в стороне, хоть уголок, хоть щепку от корабля, на случай если снова начнётся шторм. Я не знала тогда, что ты придёшь именно за этим уголком, что тебе не нужны будут корабли целиком, тебе будет достаточно именно того, что я приберегла напоследок для себя одной.

Платье висело на дверце шкафа, я его так и не убрала, оно осталось там с той минуты, как я достала его из чемодана в первый день, красное, тяжёлое от кружева на подоле, слишком нарядное для комнаты с потрескавшимся паркетом и остывающим чаем на подоконнике. Я смотрела на него из своего угла у камина, и оно смотрело на меня, как смотрит вещь, которая помнит о тебе больше, чем ты сама готова помнить. Куплено ещё тогда, в другой жизни, надето один раз и осуждено с порога, скажи, зачем тебе такое, ты же не на сцену собралась, ты бы не поверил, наверное, узнав, сколько раз я потом жалела, что не разорвала его в клочья тем же вечером. Но не разорвала. Привезла с собой через полстраны, через пересадки, через снег, будто знала, что оно мне ещё понадобится, будто платье умнее меня понимало, что случится дальше.

Надену ли я его снова, спросила я тогда себя, глядя на пляшущий на кружеве отблеск огня, и зачем мне вообще такое платье в городе, где вся жизнь укладывается в скрип снега под ногами да пар изо рта на морозе. Спросила и не ответила, потому что ответ уже сидел где-то в груди, тёплый и опасный, как уголёк, который вроде прогорел, а тронешь, обожжёшься.

Слова соседки не выходили из головы, весь цвет города, приём у Ковалёвых, я вас непременно возьму с собой. Я убеждала себя, что мне это не нужно, что я приехала за другим, за тишиной, за правом ложиться спать без страха, но что-то во мне уже вздрагивало от предвкушения, глупого, беспричинного, как будто город, укутанный снегом по самые крыши, уже приготовил для меня что-то в тёмных комнатах своих старых домов, и я лишь ждала, когда мне об этом сообщат официально, распишут расписание, назовут дату.

Я не хотела в этом признаваться даже себе. Легче было думать, что это просто любопытство новенькой, желание не выглядеть букой перед соседями, посмотреть, как живут люди в этом маленьком мире, собранном из чужих денег и чужих гонок, из светских улыбок и бокалов шампанского, которые здесь, наверное, разбивают так же красиво, как и наполняют. Легче было думать, что я иду туда из вежливости.

Огонь опускался всё ниже, угли темнели по краям, подёргивались серым пеплом, и я смотрела на них так долго, что перестала различать, где заканчивается пламя и начинается моё собственное сердце, которое тоже когда-то горело слишком ярко, а потом слишком быстро прогорело дотла. Здесь, думала я, здесь со мной такого больше не случится. Здесь тихо, здесь снег, здесь никто меня не знает и никому я не должна быть кем-то, кроме себя самой.

Веки тяжелели, тепло камина укачивало лучше любой колыбельной, и последней мыслью, с которой я соскользнула в сон прямо там, на полу, свернувшись клубком в старом пледе, была мысль до того наивная, что мне до сих пор хочется то ли смеяться, то ли плакать, вспоминая её. Здесь, наконец, ничего плохого случиться не может, подумала я тогда, здесь я в безопасности.

Если бы кто-то из будущего мог прошептать мне на ухо, что через неделю я надену это самое платье и войду в зал, где меня будет ждать ты, я бы, наверное, не поверила. А если бы поверила, может, сожгла бы платье прямо там, в камине, пока угли ещё держали хоть каплю жара. Но угли гасли, а я спала, и снег за окном всё падал, укрывая город, в котором мне только предстояло узнать, что тишина иногда бывает самой громкой ложью, какую только можно себе сказать.

* * *

Утром меня разбудил не будильник и не солнце — его тут, впрочем, и не было, — а стук в дверь, вежливый и настойчивый одновременно, будто кто-то знал, что я сплю, и всё равно решил, что пора вставать. Плед сползал с плеча, угли в камине давно погасли, оставив после себя серую холодную память о вчерашнем тепле, и я, ещё не до конца проснувшись, побрела открывать, ожидая соседку с очередной банкой варенья или советом, как топить печь.

Соседка стояла на пороге, и в руках у неё был конверт. Не письмо, не квитанция — конверт, плотный, тяжёлый, будто сделанный не из бумаги, а из чего-то более упрямого, с золотым тиснением по краю, поблёскивающим даже в этом тусклом утреннем свете. Она протянула его мне так торжественно, точно передавала не приглашение, а верительную грамоту, и сказала, что это от Ковалёвых, что она же обещала, что меня не забудут, что весь цвет города будет там, и что мне непременно нужно надеть что-то особенное.

Я поблагодарила, кивнула, закрыла дверь и осталась стоять в коридоре с этим конвертом в руках, глядя на золотое тиснение так, будто оно могло меня укусить.

Если бы я знала тогда, что держу в руках не приглашение, а первую строчку нашей истории, я бы, наверное, сожгла его сразу, там же, в коридоре, чиркнув спичкой, не донеся даже до камина. Но я не знала. Я стояла и просто вертела его в руках, ощущая под пальцами тяжесть бумаги, плотность, будто внутри был не листок с текстом, а что-то решающее, что-то, что уже нельзя будет вернуть назад, стоит только сломать печать.

Покалывание началось где-то в груди, тонкое, почти незаметное, похожее на то, как немеет рука, если долго спать на ней, не больно, а тревожно, предчувственно. Я пыталась убедить себя, что это просто волнение перед новым местом, перед новыми людьми, перед тем, что придётся снова быть на виду, после всех этих месяцев, когда я старательно училась быть невидимой. Но покалывание не унималось, оно словно знало что-то, чего я ещё не знала, и настойчиво напоминало о себе каждый раз, когда я опускала взгляд на конверт.

Я прошла в комнату, к камину, села на тот же плед, в котором спала, и наконец сломала печать. Приглашение оказалось коротким, вежливым, написанным изящным почерком — ежегодный зимний приём у Ковалёвых, дата, время, просьба подтвердить присутствие. Всё было буднично, обыденно даже, ничего, что могло бы объяснить, почему сердце вдруг забилось так, будто готовилось к чему-то важному.

До вечера оставалось три дня.

Я смотрела на эту дату так долго, что цифры начали расплываться, и думала о тишине, которую я так старательно себе выстроила здесь, о снеге, о камине, о днях без страха, без чужих голосов внутри головы, повторяющих, что я делаю что-то не так. Тишина эта казалась мне надёжной, крепкой, как лёд на реке зимой, а теперь я слышала, как под этим льдом что-то потрескивает, тонко, едва слышно, но неотвратимо.

Три дня. Я повторяла это про себя, как будто от количества повторений что-то могло измениться, как будто время могло сжаться или растянуться в зависимости от того, насколько сильно я хотела и одновременно боялась того, что ждёт меня там, в зале, среди чужих лиц и чужого блеска.

Я говорила себе, что пойду просто из вежливости, чтобы не обидеть соседку, чтобы посмотреть на этот их мир одним глазком и вернуться сюда же, к своему камину, к своей тишине, целой и невредимой. Я говорила себе много всего разумного тогда, и сейчас, вспоминая это, мне хочется и смеяться, и плакать одновременно, потому что я ведь знала, знала где-то глубоко, куда сама не заглядывала, что разумность здесь ни при чём.

Я поднялась, подошла к шкафу и вынула то самое красное платье, которое так и не решилась выбросить, которое возила с собой через несколько городов и несколько попыток начать заново, платье, которое видело меня в самые слабые мои моменты и одно из немногих не осуждало. Я разложила его на кровати, посмотрела на него долго, вспоминая, как оно лежало на мне тогда, в прошлой жизни, и как это было в последний раз, когда я его надевала.

Потом я взяла приглашение и подошла к каминной полке. Угли давно остыли, пепел лежал ровным серым слоем, будто прошлой ночью здесь никогда и не горел огонь, но я всё равно на секунду замешкалась перед тем, как положить конверт туда, наверх, рядом с флаконом духов и старой фотографией, которую я так и не решилась убрать в ящик.

Я положила его рядом с платьем, которое перенесла туда же чуть позже, аккуратно расправив, будто оно могло помяться от одного соседства с бумагой. И в этом жесте — в том, как естественно легли рядом эти два предмета, приглашение и платье, — было решение, которое я тогда ещё не осмелилась произнести вслух даже себе самой.

Три дня. Снег за окном падал так же спокойно, как падал всегда, город молчал так же надёжно, как молчал все эти недели, и только я, стоя перед камином с этими двумя вещами на полке, чувствовала, как во мне трескается лёд, который я сама так старательно намораживала, чтобы больше никогда не гореть.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
3 из 3