
Полная версия
Я ещё могу тебя удержать
Тут надо сказать прямо, чтоб после не искать себе оправданий. Я не позвала чужое. Я хочу, чтоб это было понято верно: я не звала ни костного, ни сосудистого, никого. Я не умею звать мёртвое и не стала бы. Я сделала другое, и это хуже, чем позвать, потому что позвать — это поступок, а я не совершала поступка. Я слишком долго держала открытым место, которое Павлово тело уже не могло заполнить само. Сосуд не дотягивал до стопы — я держала стопу живой, ждала, что сосуд окрепнет. Он не окреп настолько. А место осталось открытым: живое, тёплое, требующее, чтобы его заполнили, — и я держала его открытым ночь за ночью. И к открытому, тёплому, требующему потянулось то, что само не закончило жить. Не ко мне. К месту. Я не приманка. Я — дверь, которую слишком долго держали приоткрытой, и я даже не знала, что держу дверь.
А дверь — это не только про Павлову ногу. Я живу у Порога, где живого и неживого разделяет одна доска, и всю жизнь думала, что моё ремесло к тому Порогу отношения не имеет: он там, у Избушки, большой, страшный, а я тут, при чужой голени, делаю малое, тихое, честное. И вот оказалось, что дверь я ношу в самих руках. Что то самое, чем я держу живое живым, — это и есть приотворённая створка, только маленькая, с ладонь, и что за пять веков я приоткрывала её тысячи раз и всякий раз закрывала вовремя, потому что тело успевало взять своё. А тут не успело. И створка осталась открытой ровно настолько, чтоб в неё вошло чужое. Я всю ту ночь просидела с этой мыслью, и мне было холоднее, чем от любой работы, потому что впервые за век я поняла: не Порог у Избушки страшен, а тот, что я, не думая, отпираю своей же лапой.
Я не пошла в ту ночь к своим — ни к Псу, ни к Ворону, ни к старой. Надо было бы; я потом корила себя, что не пошла. Но мне было стыдно. Тот, кто век гордился, что знает, когда ещё не поздно, не идёт сразу признаваться, что проглядел. Я решила сперва проверить всё сама, до конца, а уж потом нести к огню. Это была вторая моя ошибка после первой, и обе — из гордости. Гордость у меня, оказалось, не меньше, чем у Пса с его нюхом; просто моя тише.
В те дни он уже тянулся к работе, как тянется к воде отвыкший пить. Ольга принесла ему по его же просьбе ящик с мелочью на починку — соседи прознали, что Павел дома, и понесли: чайник, что не грел, замок, что заело, детскую коляску со сломанным колесом. Он сидел за столом на здоровой ноге, больную вытянув, и чинил, и лицо у него делалось при этом молодое, отпущенное. Я слушала его в такие часы и слышала, как всё в нём выправляется от работы вернее, чем от любой моей ночной подпорки: руки заняты, голова при деле, человек снова нужен. И одновременно слышала, как под столом больная нога держит его вес на четырёх чужих мёртвых, пока он, счастливый, чинит соседкину коляску. Двойное это было слушание, и от него никуда было не деться: верх человека выздоравливал по-настоящему, а низ выздоравливал ложью.
К вечеру Павел решил проверить ногу сам, по-своему, по-слесарному: встал без костыля.
Ольга не успела прикрикнуть. Он поднялся, перенёс вес на левую, на больную, — и не осел. Стоял. Три месяца назад эту ногу собирались отрезать; месяц назад он на неё не наступал; а теперь он стоял на ней, придерживаясь за стол разве что для вида, и на лице у него было то тихое торжество мастера, у которого машина завелась.
— Гляди, — сказал он Ольге. И мне, потому что знал уже, что я тут, в углу, слушаю. — Держит. Я ж говорил — чинить так чинить.
— Рано тебе стоять, — сказала Ольга, но без силы, потому что он стоял, и это было видно.
Я слушала и её тоже, пока она смотрела на брата. В ней радость мешалась с чем-то, чему она сама не знала имени, — с той тревогой, что встаёт в здоровом человеке, когда чужое выздоровление идёт не по-людски быстро. Тело её насторожилось раньше ума. Она не понимала почему, но радовалась не до конца, придерживала радость, как придерживают дверь, за которой сквозит. Я тогда подумала: вот, и она слышит, только телом, глухо. Люди больше знают, чем позволяют себе понять. Ольга всю жизнь ходила за больными — сперва за матерью, потом за братом, — и в ней сидело чутьё сиделки: она знала, как заживают по-настоящему, медленно, с откатами, с нытьём и жаром, а тут заживало гладко, ходко, без единого отката, и это гладкое пугало её сильнее, чем пугала бы гниль. За гнилью она знала, что делать. За этим — нет.
Я слушала его ногу, пока он стоял, и слышала, как все четыре чужих тока разом взялись держать его вес — вместе с Павловым, помогая Павлову, лучше Павлова. Нога не просто заживала. Она работала. Работала лучше, чем должна, лучше, чем позволяло то, что от неё осталось после железа. И вот это — не гниение, не чернота, не боль, а нога, которая работает всё лучше, — было самое страшное, что я слышала за очень долгий свой век. Потому что гниющее тело просит помощи, и я знаю, что делать. А тело, которое становится крепче, чем может, — оно не просит ничего. Оно довольно. И человек на нём стоит и радуется.
Ольга в тот вечер напекла — от радости, что брат встал; наставила на стол, звала соседку, и в доме на час сделалось шумно, тепло, по-живому. Павел сидел во главе стола, вытянув под ним больную ногу, и принимал поздравления с тем степенным довольством, с каким мастер принимает похвалу удавшейся работе. Соседка ахала, что вот-де какие теперь травницы пошли, поставили на ноги, а врачи резать хотели. Ольга поддакивала, но я слышала, как в ней та же придержанная радость: она была рада и не могла нарадоваться до конца. Я сидела в своём углу, невидимая, и слушала, как за общим весёлым столом одна нога под столешницей тихо держится на четырёх чужих мёртвых, и никто, кроме меня, этого не слышит, и все едят, смеются, славят выздоровление. Мне было среди этого веселья холоднее, чем на любом болоте. Так, наверное, чувствует себя один трезвый среди хмельных: всем хорошо, а ты один знаешь, что будет наутро.
— Работает, — сказал Павел.
— Работает, — сказала я. И, потому что иначе не умею, добавила правду: — Поэтому опасно.
Он засмеялся. Решил, что знахарка ворчит, как ворчат все знахарки, которым лишь бы напугать. Сел, довольный, вытянул ногу. А я осталась при своей правде, которую он не услышал, потому что человеку трудно испугаться того, что работает. Мне и самой было трудно. Я держала это тело в руках и знала: то, что делает его лучше, — не его. Живого в нём слишком много. И меньше всего в этом «слишком» было Павла.
Глава четвёртая. Один
Я привела Пса. Не Ягу — Пса.
Про это тоже скажу прямо, потому что тут начинается уже моя вина, а не моя удача. Позвать надо было Ягу — старую, всё видящую, ту, кто держит Порог. Но я не позвала. Я сказала себе: это тело, а тело — моё дело, не Порога; нечего звать хозяйку, пока не пойму сама. Так я думала, и думала честно, и была неправа ровно так, как была неправа когда-то Яга, когда решала за всех в одиночку. Я заперла вопрос внутри своей области, потому что в своей области я хозяйка и не люблю, когда в неё лезут. Позвала Пса — он свой, он тихий, он умеет то, чего не умею я: не читать тело, а узнавать человека.
Пёс пришёл ночью, тем же путём, каким ходит теперь всюду, — сам по себе, старый, седой на морде, с тем тяжёлым спокойствием, что осталось в нём после Девочки. Павел не спал — нога не давала, не болью, а тем зудом заживления, который хуже боли. Он увидел на пороге большого чёрного пса и не испугался; удивился, что пёс вошёл сам, без хозяина, а потом Пёс сказал ему пару слов, и Павел удивился ещё раз, коротко, как удивляются раз и переходят к делу, потому что на большее удивление у человека, которому три месяца собирают ногу, уже нет сил.
— Говорящая собака, — сказал Павел. — Ну ладно. К знахарке с болота говорящая собака в самый раз. — Он оглядел Пса. — Тоже лечить пришёл?
— Нет, — сказал Пёс. — Смотреть.
Павел усмехнулся — не испугу своему, а тому, во что вляпался. Я слушала, как это в нём улеглось: другой бы человек, увидев в ночи говорящего пса, зашёлся бы, а этот только пересчитал заново, во что попал, и принял к сведению, как принимают к сведению, что деталь оказалась хитрее, чем думал. Он и с чудом обходился по-слесарному: раз оно тут, стоит и говорит, — значит, оно часть механизма, и надо понять, какая. Я потом не раз убеждалась, что этот его склад — не тупость, не толстокожесть, а особая крепость: человек, которого не собьёшь с толку самим фактом непонятного, потому что он привык, что непонятное — это просто ещё не разобранное. Такому можно говорить правду. Он её не уронит.
Он не стал слушать ногу — он не умеет слушать ногу, это не его. Он сделал своё: обошёл Павла, обнюхал — руки, дыхание, голову, больную ногу, — не грубо, ведя носом, как читают долгий след. Я стояла в стороне и не мешала. Мне важно было, что он скажет, потому что я к тому часу уже боялась одного: что чужие токи в Павловой ноге — это не просто чужое тело, а чужой кто-то; что я своей дверью впустила в него не четыре способа тела продолжаться, а четырёх человек. Я слышу тело, но не слышу, один ли в нём человек. Это слышит Пёс.
Он нюхал долго. Дольше, чем нюхал Аню тогда, при Вере. Я видела, что ему трудно, — в Павле было много запахов, чужих, наслоённых, и он их все перебирал, отделяя один от другого, как отделяю я токи. Потом сел.
Я знаю Пса давно, дольше, чем он знает себя нынешнего. Мы с ним из одной службы, только он служит узнаванием, а я — рукой. И я умею читать его так же, как читаю тело: не по словам, по тому, как он держит себя. Пока он нюхал, я слушала не Павла, а Пса, и слышала, как ему трудно и почему трудно. Не оттого, что запахов много, — оттого, что он боялся того же, чего боялась я. Он тоже помнил Девочку. Он тоже один раз в жизни учуял в человеке не одного человека и не сумел вовремя сказать, что делать, и с той ночи носит это в себе, как я ношу своё «лучше, чем должно». И вот он снова стоял над телом, в котором намешано чужого, и нюхал так осторожно, будто боялся учуять то самое, второй раз за век. Я вжала когти в пол и ждала вместе с ним. Мы двое, старые, виноватые каждый по-своему, ждали от его носа приговора одному тихому слесарю, который лежал и не знал, что над его ногой сошлись две наши давние вины.
— Ну? — сказал Павел. И, помолчав, спросил то, что, видно, копилось в нём с той ночи, как я сказала «слишком хорошо держится»; спросил не меня, знахарку, а собаку, будто собаке виднее: — Я ещё я?
Он спросил это спокойно, по-слесарному, как спрашивают, цела ли деталь. Но я услышала телом, как под спокойствием у него дёрнулось сердце. Он уже чуял, что с ногой неладно не по-медицински. Мужик, который чинит машины, знает, когда в механизме завелось лишнее.
Пёс посмотрел на него снизу вверх.
— Ты, — сказал он.
Одно слово. Я выдохнула — оказалось, я всё это время не дышала, вжав когти в пол так, что после не сразу их разжала. «Ты». Павел — один человек. Не четверо. Не мешанина людей в одной шкуре. Один, целый, тот самый слесарь Павел, что стоял у станка на левой ноге и растил сына, — вот он, один, Пёс его узнаёт как одного и ручается.
Я скажу, отчего это «ты» было для меня важнее всего, что говорилось той ночью. Есть страх хуже смерти, и я его знаю по телам: страх перестать быть собой. Тело умирает — это ясно, у этого есть конец, и человек с концом мирится. А вот стать в собственной шкуре не собой, впустить в себя чужого так, что уже не разобрать, где ты, — этого тело боится глубже, чем смерти, и правильно боится. Я боялась за Павла именно этого, а не смерти: что чужое, войдя в ногу, поползёт выше, в него самого, и однажды на кровати будет лежать уже не Павел, а мешанина, носящая Павлово лицо. Пёс это и снял одним словом. «Ты». Что бы ни случилось с ногой — сам человек цел, не размыт, не подменён. Смерти можно бояться дальше; а вот этого, худшего, — уже нет. Оттого я и выдохнула, потому и не сразу разжала когти.
— В каком смысле «ты»? — не понял Павел. — Я и так знаю, что я — я. Ты мне скажи, что с ногой.
— С ногой — не ко мне, — сказал Пёс. — С ногой к ней. — Он мотнул мордой в мою сторону. — Я про другое. В тебе намешано чужого. Много. Я чую — не одна жизнь в этой ноге. Но человек тут один. Ты. Что бы там ни намешалось — оно не стало тобой и не сделало из тебя других. Ты остался один. Это я говорю твёрдо, за это ручаюсь.
Павел долго молчал. Переваривал. Потом сказал — и я запомнила, потому что в этом был весь он:
— Намешано чужого. — Он поглядел на ногу. — В машину, если чужую деталь поставить, она работает, а машина всё равно моя. Так?
— Нет, — сказал Пёс. И тут он был точнее меня, хоть и не читает тела. — Деталь — не жизнь. Ты не про то спросил, что я тебе ответил. Ты — один. А чужое в тебе — живое. Это разные вещи, и вторая тебе ещё аукнется. Но первое твёрдо: ты — ты.
Я слушала их и понимала, что Пёс сделал ровно то, что умеет, и ровно то, что нужно, — и ни на волос больше. Он сказал, кто Павел. Не сказал, что делать с ногой, что кому принадлежит, чьи это чужие токи. Раньше, до Девочки, он бы полез дальше: раз узнал — значит, решил бы, впускать чужое или гнать. Теперь не полез. Узнал — и остановился на узнавании. Он вырос на той ночи, дорого вырос. «Ты» — и всё; дальше не его.
Мы вышли с ним во двор, когда Павел задремал. Ночь стояла тихая, окраинная, с редкими собаками где-то и запахом остывающего железа от дома. Пёс сел у крыльца, и я села рядом, и мы долго молчали, как молчат те, кому не надо говорить, чтоб понимать друг друга.
— Ты позвала меня, а не её, — сказал он наконец. Без укора. Просто назвал, что есть. — Я пришёл. Но ты знаешь, к кому надо.
— Знаю, — сказала я.
— Это как тогда, — сказал Пёс. Он не назвал Девочку по имени, он её и не звал никогда по имени, для него она осталась запахом, который он не уберёг. — Живое в открытом месте. Я это уже нюхал. Один раз. И мы тогда решали сами, без неё, каждый в своём углу, и вышло то, что вышло. — Он посмотрел на меня своими старыми глазами. — Не делай, как мы тогда. Не запирайся со своим телом одна. Позови старую.
Я не ответила. Он был прав, и от его правоты мне было стыдно, потому что я и сама всё знала и всё равно тянула. Мы посидели ещё. Потом он поднялся и ушёл в темноту, сам по себе, как ходит теперь всюду, а я осталась во дворе слушать сквозь стену, как спит Павел и как в его ноге чужое тихо, довольно, уверенно держит то, что ему уже не принадлежит.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.











