
Полная версия
Сквозь время. Огонь в ладонях. Пролог. Первобытность
Мамонт поднял голову. Посмотрел. Спокойно. Как на маленькую собаку, что лает вдалеке. Не испугался. Не разозлился. Просто смотрел.
Седой остановился. Поднял копьё. И крикнул.
Один раз. Резко. Так, что Витька дёрнулся.
И мамонт — дёрнулся тоже. Развернулся в его сторону. Тяжело, медленно, но развернулся. И пошёл на седого.
Дальше Витька не успевал думать.
Всё пошло сразу. Как будто кто-то отпустил пружину.
Мамонт шёл на седого. Тот побежал. Не слишком быстро — так, чтобы мамонт не отстал, но и не догнал. Витька не понимал, как он успевает — с копьём, с седой бородой, старый. Но успевал. Бежал и не спотыкался.
Справа выскочили двое. Закричали. Мамонт повернул в их сторону. Двое отступили. Ещё двое выскочили слева. Закричали. Мамонт повернул туда. И пошёл на них.
Тогда из-за деревьев — Витька не заметил когда они там оказались — выскочили сразу трое. С копьями. Прямо сбоку. И сразу стали метать.
Одно копьё пролетело и воткнулось в дерево. Второе — промахнулось. Третье — попало в бок. Мамонт рявкнул. Не как зверь. Как **что-то очень большое, что не хотело кричать, но пришлось».
Он развернулся и пошёл прямо на тех троих. Быстрее. Совсем не медленно. Земля затряслась. Трава пригибалась. Витьке показалось, что сейчас — вот сейчас — всё.
И тут один из троих — молодой, с длинными волосами — споткнулся. Упал. Копьё отлетело в сторону.
Мамонт шёл прямо на него.
Витька закричал.
Он сам не понял — как. Просто рот открылся, и звук вышел. Громко. Страшно. Как у — не у мальчика. У кого-то другого.
И — мамонт остановился.
На одну секунду. Может быть, на полсекунды. Но остановился. Повернул голову. В сторону Витьки.
И этой полсекунды хватило. Кто-то — седой, тот, что бежал впереди, — уже подскочил к молодому, схватил его за руку и выдернул. Из-под ног. Из-под мамонта. В сторону. Так, что тот покатился по траве.
Витька не успел выдохнуть.
Тот — лежал в траве. Седой — стоял рядом. Мамонт — снова развернулся к тем, кто метал копья. И трое новых уже сновали — справа, слева, сзади. Кричали. Отвлекали. Держали его в кольце внимания.
А потом — ещё одно копьё. Потом — ещё одно. Потом — ещё.
Мамонт снова рявкнул. Тяжело. Долго. И стал оседать. Как башня, которой подрубили основание. Медленно. Тяжко. На бок. На траву.
Он умирал не сразу. Витька видел это, и хотел было отвернуться, но не отвернулся. Что-то держало. Не любопытство. Что-то другое. Как будто если он отвернётся, то всё это — окажется неправдой. А это было правдой. Это надо было видеть. Он не имел права не видеть.
Мамонт вздохнул. Один раз. Глубоко. И перестал дышать.
Стало тихо.
Слышно было, как ветер шуршит в траве. Как кто-то — не Витька — сморкнулся. Как муха уже жужжит где-то над боком мамонта.
Охотники стояли вокруг. Молча. Никто не кричал. Никто не смеялся. Никто не бросался к зверю. Все стояли и смотрели.
Седой подошёл. Тронул мамонта за хобот. Опустил голову. Постоял. Потом сказал что-то — тихо, коротко. Витька не понял слов. Но понял смысл.
Это было «спасибо». И это было «прости». Оба — одновременно.
Потом — всё пришло в движение. Сразу. Быстро. Охотники доставали ножи. Начали свежевать. Работали слаженно — как будто делали это сто раз. Кто-то подтаскивал камни. Кто-то разводил маленький костёр. Кто-то перевязывал молодому руку — порезался, когда падал.
Витька не участвовал. Он стоял в стороне. И вдруг понял, что никто его не зовёт. Не потому, что чужой. А потому, что у него нет копья. И ножа нет. И дела у него тут нет.
Это было странно. Не обидно. Просто странно. Он был свой, но без дела. И от этого было немного пусто.
Шли обратно долго.
Мясо несли на жердях. Связали два длинных шеста, положили куски, и двое несли спереди, двое сзади. Менялись по очереди. Шли медленнее, чем утром. Устали. Но шли ровно. Не торопились.
Витька шёл в конце. Теперь — в конце. Просто потому, что спешить было некуда.
Он думал о мамонте. Он видел смерть раньше — у бабушки умер кот. Но то было тихо. Это было громко. То было дома. Это было при всех. И всё-таки — было одно и то же. Живое становилось мёртвым. И ничего нельзя было с этим сделать.
Он думал о седом. О том, как тот пошёл вперёд — один — и крикнул. Ему было страшно. Витька видел это. Но он всё равно пошёл. Не потому, что смелый. А потому, что надо.
И он думал о том мальчике — который упал и чуть не умер. И о том, что если бы не Витька закричал — может быть, тот бы и умер. А может быть — и нет. Витька не знал. И не хотел знать. Он просто знал, что закричал. И что это сработало.
Правильно это было или нет — он не знал. Но было — так.
В лагере их увидели издалека.
Женщины вышли навстречу. Не бежали. Шли. Спокойно. Как к своим, которые возвращаются. А потом — всё-таки побежали. Не все. Сначала одна. Потом другая. Потом — старуха с палкой. Потом — мальчишки.
Витька понял: они не бежали к мясу. Они бежали к своим. Чтобы увидеть — жив. Все. Своими глазами.
Он нашёл мальчика у костра.
Мальчик не бежал. Он сидел у того же маленького костра и смотрел на встречающих. У него были зелёные глаза. И у него был тот же огонь — тот же, который он подкладывал ночью, который держал всю ночь, чтобы люди шли и вернулись.
Он не пошёл на охоту. Он остался. Потому что его дело — другое. И это — тоже охота. Только без копья. Только без бега. Тихая. Огонь не убьёт мамонта. Но без огня — никто не вернётся живым.
Витька понял это — и остановился.
Стоял и смотрел на мальчика. Долго. Мальчик не смотрел на него. Просто сидел. И держал огонь.
Тогда Витька подошёл. Сел рядом. Рядом с костром. Не рядом с мальчиком — рядом с огнём. Как свой.
Мальчик посмотрел на него. Один раз. Коротко. Витька — посмотрел в ответ.
И мальчик — подвинулся. Чуть-чуть. На полшага.
Чтобы Витька тоже мог протянуть руки к огню.
Браслет мигнул.
Витька почувствовал — тепло. Не обжигающее. А такое, как от огня, когда протягиваешь ладони. Второй квадрат — стал зелёным.
Два зелёных. Двадцать девять красных.
Он вернулся.
Домашняя веранда. Вечер. Тихий. Летний. На столе — кружка с молоком, которую мама оставила и забыла. Пискнул комарик над ухом.
Витька сидел не двигаясь. Руки были холодные. Лицо — тёплое. Как будто он их только что — отнял от огня.
Он закрыл глаза.
И услышал — голос седого. Как тот сказал что-то тихо мамонту. И голос мальчика. Как тот сидел и молчал. И своё — своё «а-а-а» — тот крик, от которого мамонт остановился.
Он открыл глаза.
Пошёл в дом. Тихо. Мама спала. Он прошёл мимо её двери. Осторожно.
В саду, на яблоне, сидел кот. Соседский. Он уставился на Витьку зелёными глазами. И Витька улыбнулся.
Он уже знал, что завтра — нет. Ещё одно путешествие — потом. Когда квадрат загорится.
А сейчас — спать.
Он лёг. Закрыл глаза.
И перед тем, как уснуть, подумал:
«У каждого — своё дело. Без меня — не будет копья. Без него — не будет огня. Без огня — не вернутся. Без них — не будет мяса. Без мамонта — не будет ничего».
Это было неправильно. Не так, как учат в школе.
Это было правильно на самом деле.
Глава 6. Стена

Витька понял, что браслет ждёт, вечером.
Он уже знал, как это бывает. Сначала квадрат тускнеет. Не гаснет, не краснеет — просто становится как мокрое стекло. Потом, если приглядеться, внутри начинает что-то медленно двигаться. Как облако в бутылке. И тогда становится ясно: скоро.
Витька сидел на веранде. Было ещё светло. Мама копалась в саду, бабушка гремела кастрюлями на кухне, где-то в доме бормотал телевизор. Обычный вечер. Тот самый вечер, каких у всех тысячи.
А у Витьки на руке медленно просыпался третий квадрат.
Он подумал: а если не пойти? Что будет? Квадрат погаснет? Останется тусклым навсегда? Или просто будет ждать — как ждёт автобус, на который ты не сел?
Он не знал. И не мог узнать, не попробовав. А пробовать значило — не пойти. А не пойти он не мог. Он уже знал это про себя, спокойно и без всякого пафоса, как знают, что утром надо вставать в школу. Просто так.
Он спустился с веранды, сказал маме, что погуляет, мама кивнула, не отрываясь от грядки, и Витька вышел за калитку.
Квадрат уже светился. Не зелёным, не красным. Просто светился. Как будто внутри него был маленький огонёк, который ещё не решил, гореть ему или нет.
Витька приложил палец.
И мир вывернулся.
Он стоял у входа в пещеру.
Не в лагере, не в поле, не среди людей. Прямо у тёмного, расширяющегося к небу входа, из которого тянуло холодом и землёй. У входа горел костёр. Небольшой, аккуратный. Возле костра сидела женщина. Немолодая. С двумя тонкими палочками в руках — она что-то ими делала, но Витька не сразу понял, что.
Женщина подняла глаза, посмотрела на него, кивнула. И вернулась к своему делу.
Витька не удивился. И не удивился тому, что не удивился. Правила были простые: его видят, его принимают, вопросов не задают. Он давно перестал этому поражаться. Теперь это было как дышать — заметно только когда воздуха нет.
Он подошёл ближе. И увидел, что женщина делала.
Она плела корзину. Из тонких корней, распаренных в воде. Пальцы двигались быстро, точно, не задумываясь, — как будто руки знали нужный путь лучше головы. И рядом с ней, на земле, лежали уже три готовые корзины. Одна глубже, другая поуже, третья — круглая, как гнездо.
Витька сел на корточки и стал смотреть. Молча.
Женщина не обращала на него внимания. Не потому, что не замечала. Просто не мешала.
Время шло. Витька смотрел, как из-под её рук вылезает — именно вылезает, как живое, — четвёртая корзина. И постепенно у него в голове начинало стучать одно и то же слово: умеет. Ещё один человек. Ещё одно умение. Ещё одно дело.
Он вспомнил мальчика у костра. Вспомнил седого, который пошёл на мамонта. Вспомнил охотников с копьями. Все они что-то умели. А эта женщина умела плести. И от этого в племени становилось больше корзин. Значит, больше можно унести. Значит, больше можно запасти. Значит...
Витька не додумал. Потому что плетение кончилось.
Женщина подняла корзину, осмотрела её, повернула в руках, кивнула себе под нос — мол, годится — и отложила к остальным. Потом посмотрела на Витьку.
Долго, внимательно, без враждебности. И тут же — как будто прочитав что-то на его лице — махнула рукой в сторону входа в пещеру.
Иди, мол. Смотри.
Витька поднялся.
Внутри было темно. Не сразу, не полностью — свет от костра немного заходил следом за ним, но быстро растворялся в глубине. Витька шёл осторожно, выставив одну руку, чтобы не наткнуться на стену. Стена оказалась ближе, чем он думал. Тёплая. Шершавая. С какими-то бугорками.
Он двинулся вдоль неё, ощупывая ладонью. Под пальцами были выпуклости, впадины, борозды. Он не понимал, что это, и шёл дальше.
А потом услышал голоса. Приглушённые, негромкие. Откуда-то из глубины.
Он пошёл на голос.
И вышел в небольшой зал. Здесь было светлее — горел факел, воткнутый в расщелину стены. И у дальней стены, освещённые этим жёлтым дрожащим светом, стояли трое. Двое взрослых и мальчик. Один из взрослых держал в руке что-то маленькое. Другой просто смотрел. А мальчик — мальчик стоял на коленях перед стеной и что-то делал руками.
Приглядевшись, Витька понял: мальчик рисовал.
Он набирал пальцами из небольшой плошки что-то мягкое, сырое, тёмное — землю, глину, сажу, кто знает — и проводил линию по стене. Потом ещё одну. Потом ставил точку. Потом ещё. Он не торопился. Он работал так, как работают те, кому не надо никуда успевать, потому что до них здесь стена стояла и после них стоять будет.
Витька подошёл ближе. И — остановился.
На стене были звери.
Олени. Мамонты. Бык. Кто-то, похожий разом на птицу и на человека, но не птица и не человек. Они бежали, стояли, смотрели. Они не были нарисованы точно, как в учебнике биологии. Они были нарисованы так, как будто тот, кто рисовал, видел их не глазами, а всем собой.
Витька стоял и смотрел.
Он вдруг подумал: а ведь это была не картинка. Не украшение. Это было письмо. Не ему. Никому конкретно. Просто оставленное. Для тех, кто придёт потом. Для тех, кто будет смотреть, как он сейчас.
Он стоял в пещере, на стене — звери, а где-то в другой пещере, в другой стране, через тысячи и тысячи лет, тоже будут стоять и смотреть люди, и не поймут ни слова из того, что здесь было сказано, но поймут главное. Потому что главное можно понять без слов.
Мальчик у стены всё ещё работал. Он добавил охру — красную, тёплую, жирную. Один рог мамонта на стене стал коричнево-рыжим. Мальчик откинулся, посмотрел критически, решил, что ещё рано, и снова наклонился к стене.
Взрослый, который держал что-то в руке, наконец поднял это что-то, и Витька увидел маленький каменный светильник. Кусок камня с выдолбленным углублением, а в углублении — тлеющий жгут. Жир горит долго. Значит, света хватит. Значит, можно работать. Значит, снова — дело.
Витька отвернулся. И пошёл к выходу.
На выходе женщина всё ещё плела. Теперь уже пятую корзину. Не глядя на него, она кивнула — как кивают своим, которые уходят и вернутся.
Витька кивнул в ответ. И шагнул в темноту у входа.
Вернулся он на веранду.
Солнце почти село. В воздухе висели мошки. Мама уже стояла у крыльца и смотрела в сторону улицы, ждала.
Витька взглянул на браслет. Третий квадрат — зелёный. Три зелёных, двадцать восемь красных.
Мама сказала: «Гуляешь, гуляешь... ужинать пора».
Витька сказал: «Иду».
Он прошёл через двор, тёплый, вечерний, выложенный мягкой пылью. На крыльце стояла та самая корзина — бабушкина, старая, с отвалившейся ручкой. Витька посмотрел на неё и вдруг в первый раз в жизни задумался: а кто её сделал?
Кто-то же сделал. Не завод. Человек. Держал в руках те самые тонкие корни, гнул их, распаривал, плёл. Может, и не бабушка. Может, ещё до неё. Может, ещё до того, как эту деревню вообще придумали.
Витька поднялся по ступенькам, сел за стол. Бабушка поставила перед ним тарелку. Он поел. Молча.
А потом, когда ложился спать, вспомнил не мамонта, не седого, не крик. Он вспомнил мальчика у стены. Как тот работал. Медленно, уверенно, не оглядываясь. Как будто за ним — весь мир. И подумал: тот мальчик рисовал не для своих. Тот мальчик рисовал для тех, кто ещё не родился.
Витька натянул одеяло до подбородка. Свернулся калачиком.
И тут пришла мысль. Простая и странная.
Он не знал, для кого закричал на мамонта. Не знал, для кого теперь будет жить дальше. Но что-то в этом было — как у мальчика у стены. Что-то, что надо было делать. Не потому, что заставят. А потому, что иначе — никак.
Он уснул.
И ему не снилось ничего.
Глава 7. Зерно

На этот раз браслет загорелся утром.
Витька проснулся, потянулся, посмотрел на руку — и четвёртый квадрат уже светился. Не тускло, не наполовину. Ясно. Зовуще.
Он лежал и думал: а можно ведь не сразу. Можно позавтракать. Можно умыться, одеться, доесть кашу. Можно потянуть время.
Он полежал ещё минуту. Потом встал, оделся и вышел во двор.
Никто его не видел. Бабушка гремела на кухне, мама ещё спала, а может, уже ушла куда-то. Витька сел на лавочку, вытянул руку и приложил палец к квадрату.
И двор исчез.
Он стоял на поле.
Не на лугу, не на поляне — на поле. Ровном, большом, покрытом невысокими зелёными ростками. Ростки были тонкие, слабые, ещё не окрепшие. Ветер ходил по ним волнами, и волны уходили к горизонту и там пропадали.
Таких полей Витька не видел никогда. Дачные грядки — это одно. А тут — не грядка. Тут — целое море. Только не воды, а зелени, низкой, шелестящей, живой.
Он прошёл шагов двадцать и увидел женщину.
Женщина стояла на коленях. В руках у неё была маленькая плетёная сумка, а в сумке — зерно. Она взглянула на Витьку, кивнула — как кивают своим, — и снова опустила глаза долу.
А потом разжала руку.
Зерно высыпалось тонкой струйкой, легко, будто песок. Женщина подождала секунду, посмотрела на землю, где легли зёрна, и двинулась дальше. Через два шага — снова разжала. Снова посыпалось. Она шла по полю медленно, будто отмеряла шагами что-то вроде расстояния, чего Витька и сам бы не смог назвать.
Он чуть не сказал вслух: «Так же нельзя, это же надо в землю». И осекся.
Потому что вдруг понял: она и бросает. Она не теряет зерно. Она его отдаёт.
Раньше зерно было едой. Нашли колосья — съели. Всё просто, как с мамонтом. А здесь женщина брала зерно, которое можно было съесть сегодня, и отдавала его земле. Чтобы земля вернула — потом. Через месяц или больше. Чтобы зерна было много. Чтобы было не «найти», а «прийти и взять».
Витька стоял и смотрел на эту тонкую струйку, которая падала в землю. И думал: вот оно. Первое. Первое, что человек не нашёл. Первое, что человек сделал. Из ничего. Из земли, зерна и своего решения.
Женщина выпрямилась и пошла к краю поля. Витька пошёл следом.
Дальше, у самой кромки, стояла группа людей. Небольшая. Восемь-девять. В основном — женщины, несколько стариков, пара детей.
И между ними — костёр, котёл, и вокруг него — глина.
Мокрые комья. Целые кучи. И рядом — уже готовые вещи. Горшки. Много горшков. Круглые, пузатые, с широкими горлами. Одни уже обожжённые, тёмно-бурые, стоят остывают. Другие — свежие, серые, ещё не знали огня.
Одна из женщин лепила. Её руки были по локоть в глине. Она брала ком, катала в ладонях длинную колбаску, гнула её, пристраивала к другой, разглаживала мокрым пальцем. На стенках горшка оставались следы. Она их затирала — медленно, круговыми движениями, — и горшок становился гладким.
Витька подошёл ближе.
Он смотрел на её руки. И на мгновение всё это показалось ему похожим на то, как он сам когда-то лепил из пластилина — в детском саду. Корявые фигурки, кривые чашки. Только там был пластилин, которого можно купить. А тут — не купить.
Тут во всём мире не было ни одного горшка. И глины не было как материала. Глина была — просто земля. Мокрая земля под ногами.
А теперь женщина брала эту землю и делала из неё вещь, которой раньше не существовало.
Она подняла глаза, посмотрела на Витьку. Не сказала ничего. Просто пододвинула к нему комок глины. Мокрый, серый, чуть тёплый.
Витька взял.
Глина была мягкая. Слишком мягкая. Пальцы утопили в ней, как в тесте. Он попытался скатать шар — не получилось. Попробовал сделать чашку — расползлась. Со второй попытки вышло что-то вроде маленькой тарелки. Кривой, неровной, с тонким краем и большим комом в середине.
Женщина посмотрела на его работу, серьёзно и без улыбки. Потом взяла его тарелку, отщипнула лишнее, разгладила, поправила. Отдала обратно.
И теперь у Витьки в руках было что-то настоящее.
Он держал. Не знал, куда это девать, что делать, сказать не мог ничего. Просто держал на ладони. Мокрое. Тёплое. Сделанное его руками.
И тут же, сбоку, что-то ткнулось ему в бедро.
Витька обернулся.
Коза.
Коза стояла у его ноги и жевала что-то у него в кармане. Витька глянул вниз — ничего у него в кармане не было, но коза жевала уверенно, будто ела уже долго. Коза была маленькая, с короткой шерстью, с двумя мягкими рожками. На шее у неё висела верёвочка, другой конец которой был привязан к колышку. Но колышек она вытащила из земли и теперь стояла рядом с Витькой, как будто так и надо.
Она посмотрела на Витьку. Спокойно. И продолжала жевать.
Это было не то, что «приручили». Это не было похоже на то, что кто-то её звал. Коза сама пришла, сама осталась и теперь стояла у ноги Витьки, как будто всю жизнь здесь. Первое живое существо рядом с человеком, которое не убегает и не кусается. Просто стоит и жуёт.
Он погладил её между рожками. Шерсть была жёсткая, тёплая. Коза мотнула головой, но не ушла.
Витька остался на краю поля. Коза легла у его ног, положила голову на передние копытца и, кажется, задремала.
Он смотрел, как женщины лепят. Как старик выравнивает край горшка гладким камнем. Как одна из женщин унесла свежие горшки к костру. Как другая разложила их на солнце — пусть подсохнут.
И постепенно всё это складывалось у него в голове в одно слово, короткое и, как ему показалось, очень верное: оставляют.
Раньше этого слова не было. Все просто брали. Взял огонь. Взял мамонта. Взял рисунок на стене. А теперь люди начали оставлять. Оставляют зерно в землю. Оставляют глину в огонь. Оставляют детёныша при себе. И знают, что придёт время — и вернётся. Не всё. Что-то вернётся не так, как ждали. Но вернётся.
Витька тихо встал, чтобы не разбудить козу.
Она тут же проснулась и посмотрела на него. Вставать не стала. Так и осталась лежать.
Он пошёл вдоль поля к тому месту, откуда начал. Туда, где стоял при входе. Никто его не окликнул. Никто не спросил, куда он.
Просто ушли и оставили.
Браслет мигнул на его руке.
Двор встретил его тем же утром, тем же солнцем, той же лавочкой.
Четвёртый квадрат — зелёный. Четыре зелёных, двадцать семь красных.
Витька посидел немного на лавке. Руки у него были чистые — но помнили, что были в глине. Тёплые и мягкие. Как тесто под ладонями.
Он вошёл в дом. Бабушка как раз лепила пирожки. Тесто стояло в большой миске, миска — на столе. Бабушка доставала кусок, катала в пальцах, расплющивала, клала начинку, защипывала край. Всё то же самое. Один в один. Как та женщина на краю поля.
Витька сел на табурет рядом и стал смотреть.
Бабушка сказала:
— Чего сидишь? Помог бы.
Витька вымыл руки, взял кусок теста. И начал делать пирожок.
Получилось криво. Край с одной стороны защипнулся, с другой — разошёлся. Витька попробовал ещё раз. Опять криво.
Бабушка посмотрела на его работу и сказала:
— Ничего. Дойдёт.
Витька кивнул. И продолжил лепить.
И думал: люди не изменились. Руки не изменились. Просто одни придумали лепить, а другие — теперь просто лепят.
Тысячи лет прошли.
А руки — те же.
Глава 8. Голос

Браслет позвал ночью.
Витька проснулся от того, что рука стала тёплой. Он лежал в темноте, смотрел в потолок и слушал, как в соседней комнате ровно дышит мама. На руке светился пятый квадрат.
Ночью уходить было непривычно. Всегда — днём, утром или вечером. А тут — глубокая ночь, весь дом спит, весь мир спит. Витька полежал немного, потом тихо встал, натянул футболку, сунул ноги в кроссовки. Скрипнула половица. Он замер. Никто не проснулся.
Вышел на веранду. Ночь была тёплая, звёздная. Где-то далеко, у соседей, тявкнула собака — и умолкла.
Витька сел на ступеньку и приложил палец к квадрату.
Он стоял у костра. Большого.
Такого большого Витька ещё не видел. Огонь поднимался выше его, выше двух и трёх таких, как он. Костёр был окружён камнями, а вокруг — сидели люди. Много людей. Больше, чем в прошлые разы. Поближе — взрослые мужчины. За ними — женщины. По краям — дети и старики.
Была ночь. Такая же, как дома. Звёзды, темнота, только здесь огонь был не фонарь и не электричество. Здесь он был единственным светом на весь мир.
Никто не разговаривал.
Потому что говорил один.
Он стоял перед костром, спиной к огню, лицом ко всем. Высокий. Не молодой, но и не старый. На голове у него было что-то вроде ленты — тонкий ремешок, пошитый красными нитками. На груди — костяной амулет. В руке — длинный посох с пучком птичьих перьев.
Он говорил.
Витька не понимал слов. Совсем не понимал. Звуки были незнакомые, тягучие, будто пришли из сна. Но не понять слова — не значит не понять смысла. Витька стоял и смотрел.
Человек говорил ровно. Он не кричал, не размахивал руками, не старался быть ярче. Он просто говорил — медленно, размеренно, как будто слова шли не от него, а сквозь него. И люди слушали.
Все слушали.
Никто не смотрел в огонь, хотя огонь был огромный. Все смотрели на него.
Когда он замолкал, чтобы подышать — тишина стояла такая, что было слышно, как потрескивают дрова. А когда он продолжал, никто не шевелился и не шёпотом переговаривался, как это бывает всегда, когда говорит кто-то один, а остальные ждут не дождутся, когда можно будет отвернуться.
Никто не ждал. Все смотрели.
Посох висел в руке. Перья покачивались от сухого жара. Амулет поблёскивал белым по чёрному. Он говорил. Долго. Так долго, что Витька перестал понимать, сколько времени. Он стоял и слушал.









