Некромант северной стены. Зиккурат
Некромант северной стены. Зиккурат

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 2

Его не убили. Поставили к будущей стройке. Живой пример на работах действовал на дворы сильнее казни. Жена Фомы, узнав, что он жив, сначала обрадовалась, потом села у порога и замолчала надолго: живой муж на стройке камня казался ей уже не совсем мужем, а чужой собственностью. Соседи перестали заходить. Боялись, что вместе с сочувствием прилипнет и учёт.

Фома на стройке чувствовал, как чужая работа перемалывает прежний голос. Когда-то он собирал соседей у амбара. Теперь соседи обходили его взгляд. Жена приносила похлёбку и не спрашивала, каково ему. Оба знали: вопрос откроет дыру, которую нечем закрыть. Молчание стало единственной нежностью, которую они ещё могли себе позволить.

Жена Фомы принесла похлёбку к стройке и сквозь зубы сказала:

— Ешь. Потом молчи. Соседи уже не здороваются.

— Пусть не здороваются. Я живой.

— Живой — не значит свой. Ты теперь пример. Примеры не обнимают.

Фома ел и слушал, как двое рабочих за камнем спорили, стоит ли ночью снять с мёртвого неспящего перстень. Один говорил: железо своё, мёртвому не надо. Второй: тронешь — сам ляжешь в ряд. К вечеру перстень всё-таки сняли. К утру одного из спорщиков не было. Второй таскал раствор и дрожал так, что ведро стучало о камень.

В опустевшем дворе Фомы соседи уже растащили дрова и лавку. Жена застала бабку с чужого конца за её одеялом.

— Это не воровство, милая, — сказала бабка спокойно. — Это пока пустует. Война так учит.

Глава 9. Место силы

Место выбрали к северу от поселения: всхолмье с сухим грунтом, подход для повозок, старый казённый край, где когда-то стоял сигнальный столп.

Местные пришли спорить ещё до первого кола. Старшие дворов говорили о выгоне, о святой траве, о том, что здесь деды клали хлеб. Старик Третьяк кричал хрипло, что без выгона скотина падёт, а дети останутся без молока. Манус выслушал один раз. Потом повторил правило: место утверждено, работы начнутся на рассвете, сопротивление перейдёт в учёт.

Ночью кто-то попытался выдернуть колья разметки. К утру дозора и собак хватило: двоих поймали, одного ранили стрелой в бедро. Раненого допросили кровью. Вышли заказчики из дальнего двора — те самые, что ещё вчера говорили о дедах. Дальний двор к полудню уже стоял у чаши. Колья вбили снова, глубже.

Третьяк после этого сидел у плетня и смотрел на всхолмье молча. Молоко он уже не считал. Считал, кого из двора первыми поставят на смену, и не заметил, как внучка принесла ему хлеб и ушла, не дождавшись слова. Хлеб остыл на коленях. Страх ел тише голода.

Ночь после кольев пахла сырой землёй и страхом. Женщина из дальнего двора, чей муж попал под кровь, сидела у стены и перебирала чётки без веры — просто чтобы пальцы не дрожали впустую. Она шептала имена детей по кругу, будто список мог удержать их дома. За окном лаяла чужая собака. Лай оборвался. Она не пошла смотреть.

Третьяк у плетня сказал внучке хрипло:

— Не бегай к кольям.

— Там люди работают. Можно посмотреть.

— Там люди перестают быть людьми. Смотреть — уже участвовать.

Женщина из дальнего двора, чей муж попал под кровь за колья, сидела у стены и говорила в пустоту:

— Он же только кол выдернул. Кол. Дерево. Не человека.

Никто не отвечал. Отвечать значило признать, что дерево нынче дороже человека, если дерево стоит на чужом холме.

Ночью мародёры, пользуясь тем, что дальние дворы без мужиков, вскрыли клеть и вынесли зерно. На пороге оставили разорванную рубаху хозяина — как метку: мы тут были. Собаку убили, чтобы не лаяла. Утром дети нашли собаку и долго не понимали, почему она не встаёт. Война учила их раньше азбуки.

Глава 10. Публичное очищение

Первое публичное очищение провели на площади у будущего подножия холма.

Не ради красивой жестокости. Ради правила. Троих вывели за укрытие тел в ямах после запрета. Одного звали Мирон — он прятал брата, умершего от горячки, потому что мать молила «не отдавать чужим». Евсевий читал коротко. Манус не затягивал. Кровь свели в чаши у кольев. Тела не сожгли и не закопали на глазах толпы — уложили в чёрные повозки. Это ударило по людям сильнее меча: смерть переставала быть своей землёй. Она становилась чужим грузом, уходящим на север.

Мать Мирона закричала, когда повозка тронулась. Её не били. Её записали. Через день она уже стояла в очереди с мерой крови для двора — с пустыми глазами, но в строке учёта. Мужчина рядом шептал, что лучше бы сожгли по-человечески. Ему ответили молчанием. По-человечески больше не было мерой ордена.

Дети смотрели из-за юбок и запоминали скрип колёс. Ночью мальчишка Нёлы спросонья заплакал и сказал, что повозка едет за ним. Нёла трясла его до утра и сама не сомкнула глаз. Урок для живых начался раньше, чем орден назвал его уроком.

Когда повозка ушла, мать Мирона шла домой медленно, будто пол под ногами стал чужим. Соседи расступались. Никто не взял её под руку: жалость теперь стоила имени в книге. Дома она села на лавку и смотрела на пустой угол, где сушили братнин кафтан. Кафтан ещё пах дымом. Она уткнулась в него лицом и заглушила крик тканью.

Когда повозка с телами ушла, у кольев остались шёпоты.

— Брата Мирона в борт. Мать кричала.

— Кричи — не кричи. Мёртвых больше не кладут в землю. Земля нынче не принимает своих.

— А куда же душа?

— Не спрашивай. Вопросы тоже в книгу кладут.

Мать Мирона дома уткнулась в кафтан и услышала за стеной, как соседи уже делили его сапоги: «всё равно не вернётся, а зима близко». Она вышла и встала в дверях. Соседи замолчали, держа сапоги. Она сказала: берите. Голос был ровный, как у мёртвой. Сапоги унесли. Поругание было не в том, что сапоги взяли, — в том, что она сама разрешила, лишь бы не слышать торга над сыном.

Глава 11. Урок для живых

Урок для живых орден закрепил не одной казнью, а порядком дней.

Утро — смены на холм. День — допросы по спискам. Вечер — формула для тех, кого уже выжали. Ночь — охрана разметки и повозок. Люди учились быстро, потому что цена ошибки была конкретной: имя в книге, чаша, борт.

Селивёрст ловил младших на жалости к почти своим. Одного снял со смены у ворот и поставил на грязную работу у чаши на три дня. Жалость кончилась. Манус это видел и не отменял. Ордену была нужна дисциплина, а не сочувствие площади.

К концу недели поселение уже жило в новом ритме. Кто-то бежал ночью — и его принесли назад к утру, мокрого и без сапог. Кто-то сам привёл соседа с лопатой, которого видел у запретной ямы. Донос стал частью выживания. Жена пекаря, чтобы вымолить мужа, сама указала на двор, где ещё клали хлеб по-старому. Мужа после этого вернули на работу под надзором. Соседей забрали. Она стояла у ворот и не радовалась: спасла своего и поняла, что теперь будет жить с этим лицом в каждом куске теста.

Манус не строил иллюзий. Так начинается любой жёсткий учёт. Важно было только, чтобы донос шёл в книгу, а не в самосуд за плетнем.

Жена пекаря после доноса пекла и плакала в рукав. Тесто получалось солёным. Ученик не спрашивал почему. На улице дети уже играли в «чашу»: один водил, другие сдавали «меру» камешками. Взрослые одёргивали их зло. Дети не понимали злости — они понимали только новые правила игры, в которой взрослые проиграли первыми.

Дети играли в «чашу». Один водил, другие сдавали камешки.

— Ты соврал — жги жилы!

— Я не врал!

— Врал. Я видел.

Взрослая женщина выхватила камешки и швырнула в пыль.

— Не смейте. Это не игра.

Дети смотрели на неё как на дуру. Для них это уже была единственная понятная игра в посёлке.

Жена пекаря после доноса встретила во дворе ту, кого сдала. Та плюнула ей под ноги.

— Хлеб твой теперь с кровью. Давись.

Пекарь, вернувшийся под надзором, стоял между ними и не знал, кого жалеть. Ночью кто-то вымазал дверь пекарни экскрементами и написал углем: СДАЛА. Поругание дома стало дешевле хлеба.

Глава 12. Закладка камня

Закладку камня начали без праздничной речи и без венков.

Первые блоки легли на утрамбованный грунт. Рабочих брали из пленных, должников и разнарядки дворов. Отказ означал меру. После двух отказов подряд отказов стало меньше: пример работал быстрее уговоров. Фома, тот самый агитатор, таскал камень молча и не поднимал глаз. Спина у него стала чужой — чужой работе, чужому холму, чужому будущему.

Евсевий коротко сказал пастве, что камень будет пить службу так же, как чаша пьёт кровь. Кто хочет низкого сбора и целых детей позже — работает сейчас. Кто хочет старых ям — знает дорогу к кольям. Кто-то в толпе плюнул. Кто-то уже брал носилки.

Нёла смотрела на фундамент и думала о сыне: если правда про детей у камня, она готова носить глину сама. Если ложь — всё равно придётся носить. Выбора не было, оставалась только скорость, с которой ломается привычная жизнь. К вечеру первого дня линия фундамента читалась от края до края. Холм перестал быть идеей. Он стал стройкой с грязью на сапогах и с дозором у лесной кромки.

На закладке женщина с разбитыми ладонями остановилась отдохнуть и посмотрела на фундамент. Ей казалось, камень растёт быстрее, чем человек успевает привыкнуть к боли. Рядом мужчина тихо матерился не на надсмотрщика — на себя, за то, что вчера ещё верил, будто можно отсидеться в погребе. Погреб нашли. Вера осталась в пыли.

На закладке двое рабочих говорили, не разжимая губ.

— Блок за блок. Как будто себе могилу кладём.

— Себе — нет. Им. А мы только руки.

— Руки потом тоже в крипту. Слышал про неспящих? Придут и будут класть вместо нас. Тогда нас куда?

— В желоб. Или в борт. Не важность.

Женщина с разбитыми ладонями села в пыль и сказала соседке: если умру здесь, скажи дочери, что я не от камня, я от голода. Соседка кивнула и не пообещала: обещания нынче стоили как донос.

Вечером подростки стащили с разметки железные скобы «на продажу». Их поймали не братья — голодные мужики, которым скобы были нужны на свои сараи. Дрались уже между собой, пока орден не подошёл. Безначалие размножалось: воровали не только у мёртвых, но и у тех, кто ещё таскал камень.

Глава 13. Камень и плоть

На третий день стройки с севера пришли неспящие — не меньше трёх сотен.

Их прислал Люциан ускорить работу. Они трудились без отдыха, без сна, без торгов у колодца и без нужды в каше. Живые смены рядом сначала пятились, потом привыкали: мёртвые руки клали камень ровнее многих живых и не спорили о смене. Манус расставил неспящих на тяжёлые участки и на ночь. Живых оставил там, где нужен глаз, голос и разбор спора.

Темп вырос сразу. То, что живыми неделями тянули бы с бранью и срывами, неспящие закрывали сутками. Паства за забором смотрела молча. Дети прятались за юбки. Старик Третьяк сбился со счёта, сколько таких пришло, и впервые за много дней перекрестился по-старому — потом сам испугался своего жеста и спрятал руку в карман.

К исходу пятого дня нижние ряды уже держали форму будущего яруса. Фома, таская раствор рядом с неспящим, вдруг понял, что больше не отличает, кого из них он боится сильнее — мёртвого без устали или живого надсмотрщика с доской. Страх выровнял поле.

Ребёнок у плетня смотрел на неспящих и не моргал. Мать закрыла ему глаза ладонью, но он отодвинул руку: хотел видеть. Потом ночью кричал во сне, что каменные люди идут в дом. Отец сидел на краю лежанки и не знал, что сказать. Слова «не бойся» давно стали ложью. Он сказал другое: я рядом. Этого тоже могло не хватить.

Ребёнок у плетня спросил мать вслух, слишком громко:

— Они спят?

— Нет.

— Почему тогда как люди?

— Потому что люди тоже иногда не спят. Только эти уже не могут иначе.

Мать зажмурилась. Слова вышли страшнее, чем хотела.

Фома, таская раствор рядом с неспящим, шепнул соседу: у него на пальце кольцо, моей бабки работа, я узнаю насечку. Сосед ответил: не тронь. Мёртвому кольцо — твой приговор. Фома не тронул. Ночью кто-то другой тронул. К утру кольца не было, а неспящий стоял как стоял. Живые уже грабили даже тех, кто не умел умереть. Это было новое дно.

Глава 14. Столбы с чашами

Зиккурат закончили быстрее, чем местные успели привыкнуть к его тени на дворах.

На верхней площадке поставили столбы с чашами. Ритуал открытия провели ночью: кровь, формула, первые новые обращённые на алтаре по мере Отца. В крипты под ярусами пошёл приказ: мёртвых готовить к продолжению службы — броня, оружие, не яма. Три сотни неспящих Люциан оставил в охрану камня. Им привезли оружие и доспехи из воронёной стали. Они заняли гробницы неспящих без сна и без лишних шагов наружу.

Манус стоял у края площадки и слушал, как камень впервые принял устойчивый поток. Это было не торжество. Это было начало рабочей точки на карте Отца. Внизу паства стояла тише, чем на любом прежнем сходе. Кто-то плакал. Кто-то уже шептал формулу без приказа — из расчёта не оказаться в первой повозке.

Мать Мирона, та, что кричала за брата в повозке, теперь смотрела на чаши и не кричала. У неё кончился голос. Остался только взгляд, которым она провожала каждый борт, будто всё ещё надеялась узнать в связке тел своё.

Под чашами на открытии кто-то упал в обморок — не от вида крови, от духоты страха. Его оттащили к краю. Женщина рядом шептала формулу дрожащим шёпотом и вдруг засмеялась тихо, почти безумно: голос сам выговаривал чужое, а сердце всё ещё звало старых богов. Смех оборвался, когда на неё посмотрели. Она снова стала только шепотом.

Под чашами открытия женщина шептала соседке:

— Смотри, кого на алтарь ведут. Это же Гришка, кузнецов.

— Был Гришка. Теперь «новый». Не называй.

— Он мне в прошлом году серп правил.

— Серп теперь сам. Руки чужие.

Гришка, уже обращённый, смотрел в толпу и не моргал. Кто-то из баб перекрестился по-старому и тут же спрятал руку. После ритуала подростки, оставшись в тени, залезли в старую молельню и помочились на выбитые плиты «для храбрости». Один хвастался. Второй плакал. Третий сказал: если бога нет, то и стыда нет. Стыд, однако, остался — в виде рвоты у стены.

Глава 15. Желоба

Желоба довели в следующие дни: сток крови, приём, отвод, чистка.

Работа была грязной и точной. Селивёрст лично гонял артель по углам, пока сток не перестал теряться в глине. После открытия у подножия начали подниматься мёртвые и без личного присутствия некроманта — воля Отца доставала их у камня. Первых таких поставили в охрану периметра. Живые братья сначала шарахались, потом приняли как факт.

Манус получил приказ собрать артель и размножать систему. Где не противятся — строить и проповедовать. Где противятся — уничтожать сопротивление, строить и проповедовать. Сначала спрашивать Маркуса, если действие в его полосе нерационально. Если сил ордена мало — обращаться в крепость за войсками.

У колодца Нёла сказала соседке почти беззвучно: теперь и мёртвые сами встают, куда уж нам. Соседка не ответила. Она думала о муже на смене у желоба — о том, как он вечером моет руки до крови и всё равно чует запах, и о том, что дети уже не спрашивают, когда кончится «это». Дети перестали ждать конца. Это было страшнее крика.

У желобов живой рабочий поскользнулся и сел в грязь. Неспящий рядом продолжал работу, не глядя. Человеку стало обидно до слёз — не на мёртвого, на то, что усталость теперь стыдна. Он встал, вытер руки о штаны и снова взялся за камень. Вечером дома молчал. Жена не спрашивала. Молчание семей за холмом стало общим языком.

У желобов живой рабочий сказал напарнику:

— Грязь эта — не грязь. Это люди.

— Не повторяй. Работай.

— Я людей месил в глине. Понимаешь?

— Понимаю. Замолчи.

Напарник отвернулся, потому что тоже понимал и не хотел, чтобы понимание стало криком.

Вечером у колодца Нёла сказала:

— Теперь и мёртвые сами встают.

Соседка ответила не сразу:

— Тогда живым надо вставать ещё раньше. Или лечь сразу, без очереди.

Ночью мародёры сняли с краёв стройки брошенные лопаты и куски воронёной стали, отколотые при примерке доспехов неспящим. Сторож-живой спал. Сторож-мёртвый не спал, но не считал железо «своим» так, как считает голодный. К утру не хватало трёх лопат. Орден искал воров. Воры уже продавали сталь за хлеб на дальнем хуторе, где ещё надеялись, что война — это где-то не у них.

Глава 16. Первые молитвы

Новые молитвы Евсевий собирал из старых обрядовых форм, вычищая чужие имена и вставляя службу Отцу.

Люди повторяли сбивчиво. Кто-то плакал. Кто-то уже произносил ровно — из расчёта. Манус не требовал любви. Требовал повторяемости. На площади после третьего повтора формулы уже меньше путали строки. Этого хватало для начала.

В те же дни он передал на север запрос к Маркусу через канал Отца: помощь по полосе, согласование, чтобы камни и сеть не мешали друг другу. Ответ Люциана пришёл с поручением Маркусу помогать Манусу — зиккураты станут основой мощи; энергии уже достаточно; сеть крови развивать дальше; награды будут щедрыми.

Манус выслушал и вернулся к смене у желобов. Первые молитвы звучали над камнем. Повозки с телами уходили. Неспящие стояли в криптах. Тихий дом на окраине уже не был центром — центром стал холм.

Нёла впервые произнесла формулу без ошибки и сама испугалась, как легко это вышло. Пекарь, вернувшийся под надзором, пек хлеб и плакал в тесто тихо, чтобы ученик не видел. Фома на кладке считал блоки и не считал дни — дни стали одинаковыми. Орден впервые стоял не только как кара, но как строители системы. А простые люди впервые поняли, что война за их жизни уже идёт, даже если поле ещё далеко: она идёт в голосе, в повозке, в смене и в том, как быстро ломается привычка называть смерть своей.

После молитвы Нёла шла домой и повторяла строки, чтобы не забыть. На середине сбилась и остановилась посреди улицы. Слёзы навернули сами — от злости на себя. Сын взял её за руку. Она сжала пальцы слишком сильно. Он не охнул. Оба уже учились терпеть боль молча, как будто это тоже входило в формулу.

После молитвы двое стариков шли молча, потом один не выдержал:

— Я слова чужие выговорил. Горло само.

— И я. Зато внука не тронули сегодня.

— Сегодня. Завтра формула длиннее будет.

Нёла сжала сыну руку слишком сильно. Он сказал: мам, больно. Она ослабила и впервые за неделю улыбнулась криво: боль ещё значит, что ты живой.

Ученик пекаря, оставшийся без хозяина на час, увидел, как трое парней выносят из пекарни противни «в долг войны». Он закричал. Ему зажали рот квашнёй. Когда пекарь вернулся, противней не было, а на полу — следы сапог и смех за стеной. Пекарь сел на корточки и гладил пустое место, где стоял хлеб, как гладят могилу.

Глава 17. Малая жатва

Малую жатву назначили на третью ночь после того, как желоба впервые дали устойчивый сток.

Утром Евсевий объявил дворам меру крови и имён. Кто нёс молча, проходил у кольев быстрее. Кто спорил о «старом праве на яму», оставался под взглядом братьев дольше и уходил уже с пометкой в книге. К вечеру у подножия зиккурата стояли чаши, писцы и очередь. Пахло металлом, мокрой глиной и страхом, который люди старались не называть вслух.

Удар пришёл ближе к середине меры.

С южной тропы вышли не строем — сборной толпой: остатки недовольных, двое бывших служек старого культа, несколько мужиков с топорами и короткими клинками. Они рассчитывали на панику у чаш и на то, что неспящие «не успеют из крипт». Неспящие успели. Первых троих сняли ещё на подходе к кольям. Факел упал в грязь и зашипел. Крик оборвался быстро: живые братья закрыли паству плотным полукругом, мёртвая охрана пошла клином в тропу.

Бой вышел коротким и грязным. Топор ещё мог сбить неопытного обращённого, если дать полный размах и попасть в сустав. Против воронёной стали и тел, которые не отступали от раны, размаха не хватило. Один нападавший прорвался почти к чаше и успел крикнуть, что «камню конец». Его взяли живым — Манус велел так. Остальных уложили. Тела не оставили гнить у тропы: годных в отбор, остальных сразу в чёрную повозку.

Живого допросили кровью ещё до рассвета. Имена заказчиков из дальнего двора легли на доску. К полудню дальний двор уже стоял у кольев. Паства после ночи сдавала меру тише. Малая жатва завершилась не только собранной кровью. Она закрепила простое: камень нельзя поджечь с края леса малой толпой и громким криком.

Манус доложил Отцу коротко. Ответ пришёл без лишних слов: держать, расширять, следующих бить до того, как они успеют собраться в число.

В обозе беженцев женщина прижимала к груди узел с чужими сапогами — единственное, что успела снять с убитого мужа, прежде чем двор заняли. Сапоги были велики сыну. Она всё равно тащила их: без сапог на тракте ноги кончаются раньше страха.

Пленный солдат в клетке у узла не смотрел на чашу. Он смотрел на грязь и считал, сколько дней не слышал живого смеха. Когда рядом заплакал ребёнок из беженского хвоста, солдат вздрогнул так, будто это был выстрел.

У площади люди говорили полушёпотом. Кто-то клял судьбу, кто-то — себя. Больше всего боялись не смерти, а того, что после неё не останется даже имени на своей земле.

После ночного удара у тропы бабы собирали камешки с крови и спорили.

— Это наши били или они?

— Какая разница. Кровь одна, в желоб пойдёт.

— Разница есть. Своих хотя бы хоронили. Этих — в борт.

Мужик с топором, которого взяли живым, орал из цепи: я за детей, я за ямы, я не вор. Ему не отвечали. Жена его стояла в толпе и не подходила: подойти значило вписать себя рядом.

К утру на брошенных телах нападавших уже не было сапог и поясов. Кто-то из паствы успел раньше повозки. Селивёрст велел обыскать дворы. Нашли сапоги в клети у вдовы. Вдова плакала: дети босые, зима, я не убивала. Её всё равно поставили к кольям за мародёрство. Война не разбирала, голод это или жадность. Поругание мёртвых стало отдельной статьёй в книге, рядом с укрытием ям.

К утру после жатвы у тропы паства мела кровь песком и спорила вполголоса.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
2 из 2