
Полная версия
Лето 93-го
Женщина в пальто остановилась. Медленно, всем корпусом, развернулась.
Посмотрела на меня мутными глазами.
Остальные ушли дальше, на восток, даже не замедлились.
— Сюда, — прошептал я, отступая. — Сюда, сюда. Ко мне. Иди…
Пятился назад, к своей сосне. Она шла. Медленно, ровно, руки вперёд. Пальцы шевелились. Термос стучал о бедро.
Двадцать шагов пятиться — это долго. Дважды споткнулся и один раз чуть не сел в мох. Она не ускорялась. Шла и шла.
Вот сосна. Перешагнул через ствол, нащупал ногой камень в мху. Встал рядом с ним, в шаге от ствола.
— Ну давай, — сказал я. — Давай. Иди сюда.
Она дошла до сосны. Упёрлась в неё ногами.
И рухнула вперёд, лицом в листья, прямо мне под ноги. Руки так и остались вытянуты, она даже не выставила их.
Ноги у неё остались за стволом, а голова лежала у моих кроссовок. Она загребла руками листья, начала подтягивать колени.
Наклонился, схватил камень двумя руками. Поднял над головой. Руки затряслись.
И отпустил.
Камень ударил её в затылок. Глухо, тяжело. Она ткнулась лицом в листья. И продолжила ворочаться.
Снова поднял камень. Уронил. Поднял. Уронил.
На третий раз что-то хрустнуло.
Она замерла.
Отступил. Упёрся спиной в соседнее дерево.
Термос висел на ремне через её плечо. Ремень пришлось отстёгивать — карабин заклинило, пальцы соскальзывали. Провозился минут пять.
Наконец карабин щёлкнул.
Термос был тяжёлый. На боку, под вмятинами, читалась выцветшая надпись: «Скаут-Термо. Горячо 24 часа!». Потряс его. Внутри булькнуло.
Отвинтил крышку-стаканчик. Потом пробку.
Запахло кофе. Холодным, старым, с кислинкой.
Налил в крышку. Тёмно-коричневое, мутное. Понюхал. Кофе. Пролежал неизвестно сколько, но кофе. С сахаром — на краю стаканчика остался сладкий налёт.
Пить или нет?
Отпил глоток.
Кислый. Горький. Холодный. Сладкий.
Мерзость.
Выпил весь стаканчик. Налил ещё. Выпил. Налил ещё — последний, на дне осталась гуща.
— Спасибо, — сказал я ей. Она лежала лицом в листьях, седые волосы рассыпались. — Спасибо за кофе.
Сахар. Две ложки, не меньше. Кто-то положил ей. Утром, перед выходом. Закрутил крышку.
Отец пил с двумя.
Мне было лет десять. Мы с отцом ездили на рыбалку, на то самое озеро, в пять утра, когда ещё темно. А мама вставала раньше нас. Варила кофе — отцу, в большой клетчатый термос, с двумя ложками сахара. Мне — какао, в маленький. Заворачивала бутерброды в фольгу. Стояла на крыльце в халате и махала нам, пока машина не сворачивала за угол.
Мама.
Сидел я над мёртвой женщиной со стаканчиком в руке и вдруг понял.
Два дня. Два дня я ни разу не подумал о маме.
Где она? После смерти отца она переехала в Боулинг-Грин, поближе к сестре. Маленький дом с верандой. Два часа езды от Роузвуда.
Жива ли она? Знает ли, что я… что я был… Звонил ли ей кто-нибудь?
Кто-то же менял мне капельницы. Кто-то подрезал ногти. Может, этот кто-то и маме звонил?
Кофе в стаканчике пошёл мелкой рябью. Это у меня тряслась рука.
Пальто было длинное, плотное, тёмно-синее. Хорошее пальто. Посмотрел на него. Посмотрел на свою кожанку.
Снимать пальто с неё, тяжёлой, неподвижной, у меня не хватит сил. Это я знал по джинсам вчерашним. Полчаса — и ничего.
— Оставь себе, — сказал я.
Термос я повесил себе на шею, на её ремне. Он стукнулся о грудь, пустой и лёгкий.
* * *Лес кончился часа через два. Вышел к полю, и за полем, в километре, серело шоссе. Солнце так и не выглянуло. Но небо уже темнело. Вечер.
На краю поля, у самой опушки, стоял сарай.
Дощатый, серый от дождей, с крышей из рубероида. Двустворчатая дверь, на ней — навесной замок, ржавый, на железной петле. Сбоку — маленькое окошко, сантиметров сорок на сорок, без стекла, приоткрытая деревянная ставенка.
Под углом крыши стояла бочка. Ржавая, железная, на двух кирпичах. Над ней — жестяной желоб водостока.
Подошёл к ней. Заглянул.
Вода. Полбочки воды. Тёмной, с плавающими листьями и дохлым жуком. Но вода.
— Господи, — сказал я. — Господи, у тебя сегодня хорошее настроение.
Сначала сарай.
Обошёл его кругом. Медленно, прислушиваясь. Постучал костяшками по доскам — вроде тихо.
Замок на двери был закрыт снаружи. Значит, внутри никого.
А окошко…
Сорок на сорок. Высоко — мне по грудь.
— Ты не пролезешь, — сказал я себе. — С таким пузом. Не пролезешь.
Подтащил к окошку деревянный ящик, валявшийся у стены. Встал на него. Сунул в окошко голову. Внутри темно, пахнет машинным маслом и сырым деревом.
Живот застрял.
Висел в окошке — голова и руки внутри, ноги снаружи. Ящик из-под ног уехал. Болтал ногами в воздухе и не мог сдвинутся, ни вперёд, ни назад.
— Ну… ну… — пыхтел я.
Выдохнул весь воздух из лёгких разом. Живот втянулся. Рванулся вперёд — и провалился внутрь.
Упал на что-то мягкое. Мешки.
Лежал в темноте на мешках и дышал.
— Пролез, — прохрипел я. — Пролез, мать его.
Глаза привыкли к темноте не сразу. Из окошка падал серый вечерний свет.
Сарай был маленький, метра три на четыре. Верстак у стены. Полка над верстаком. В углу — стопка пустых мешков из-под удобрений, на которые я и упал. На каждом — улыбающийся помидор и слоган: «Гроу-Макс. Растёт как на дрожжах!»
В углу, за мешками, стояли грабли без двух зубьев.
На поперечной балке над верстаком кто-то нацарапал гвоздём палочки. Пачками по пять, перечёркнутые. Насчитал четыре пачки и ещё три. Двадцать три. Рядом — буква «Р.» и больше ничего.
Под верстаком стояла консервная банка, полная окурков. Рядом — пустая банка из-под фасоли, с ложкой внутри. Ложка была чистая, вылизанная.
Двадцать три дня здесь кто-то жил. Потом ушёл и запер дверь снаружи на замок.
Ключ от замка где-то был. У кого-то.
На верстаке лежали рабочие перчатки. Толстые, брезентовые, с прорезиненными ладонями. «Для лёгких садовых работ». Натянул их сразу. Крапиву — теперь можно спокойно рвать.
Рядом с перчатками — моток бельевой верёвки. Метров десять, жёлтая, синтетика.
Подержал её в руках. Зачем она мне?
— Не знаю, — сказал я. — Зато лёгкая. Беру.
На полке стоял фонарь. Большой, жёлтый, прорезиненный, с ручкой сверху.
— О-о-о-о!
Схватил его. Щёлкнул выключателем.
Темнота.
Щёлкнул ещё раз. Ещё. Открутил крышку отсека.
Пусто. Пыль и пружинка.
— Ну конечно, — сказал я.
Потом подумал.
Батарейки — найти проще, чем фонарь. Батарейки — они везде. В пультах, в часах, в игрушках, в радио.
Фонарь я всё-таки сунул в наволочку. Наволочка распухла и затрещала.
* * *Воду я набирал уже в сумерках.
Вылез через окошко ногами вперёд: сложил изнутри мешки стопкой, встал на них, просунул в окошко ноги и долго елозил по раме, нащупывая снаружи ящик. Нащупал. Сполз. Подошёл к бочке.
Сначала сполоснул термос — внутри осталась кофейная гуща. Плеснул туда воды из бочки, поболтал, вылил. Ещё раз. Гуща выходила коричневыми хлопьями.
Оторвал от простыни последний кусок. Сложил вчетверо. Натянул на горлышко термоса и прижал пальцами.
Фильтр.
Мистер Гловер, скаутмастер, показывал нам это. Или я видел в передаче про бородатого англичанина. Неважно. Тряпка задержит листья и жуков. А всё остальное…
Черпал воду кружкой и лил через тряпку в термос. Медленно. Тряпка темнела, на ней оставались листья, какие-то нитки, мелкий мусор.
Термос наполнился. Литра полтора, наверное.
Завинтил пробку. Крышку-стаканчик. Потряс.
Не булькает. Полный.
Потом напился сам. Через ту же тряпку, прямо кружкой. Вода была холодная, с привкусом ржавчины и прелых листьев.
Посмотрел на сарай.
— А еда… еда — жёлуди. Горькие. Ну и ладно.
Прежде чем лезть обратно, я сел на ящик у бочки и высыпал из наволочки жёлуди.
— Вымачивать, — сказал я. — Мистер Гловер говорил — вымачивать. Несколько дней. Меняя воду.
Нескольких дней у меня не было. Но одна ночь — была.
Колол жёлуди о кирпич под бочкой. По одному. Скорлупа трескалась, ядро выковыривалось ногтем.
Залил дождевой водой через тряпку.
Вода сразу стала мутно-коричневой, как слабый чай.
— Вот, — сказал я. — Это горечь выходит. Танин. Или как его там. Утром слить, налить новой. Будет не так мерзко.
Поставил кружку на ящик и накрыл её сверху ладонью. Потом сообразил, что ночью она будет стоять снаружи, а я внутри.
Пришлось лезть в сарай с кружкой в руке. Через окошко. Втягивая живот. Расплескал половину воды себе на штаны.
— Да чтоб тебя…
Внутри поставил кружку в угол, у стены. Сел на мешки.
Последний серый свет падал из окошка квадратом на пол. Развернул карту в этом квадрате.
Приложил большой палец к карте. Сустав пальца — примерно полмили по масштабу.
От автошколы до сарая — два с небольшим сустава. Чуть больше мили.
Вчера — километр. Сегодня — почти два.
До развилки, судя по карте, оставалось меньше полумили. Вчера я думал, что дойду до неё за два дня. Похоже, дойду завтра к обеду.
— Не зазнавайся, — сказал я себе. — Сегодня у тебя была отбивная. Завтра у тебя будут жёлуди. На желудях далеко не уйдёшь.
Поставил на опушке крестик. Красный. Рядом карандашом: «Сарай. Бочка с водой».
Сложил карту.
Внутри стало совсем темно.
Постелил мешки на пол. Три слоя. Лёг. Ещё три мешка накинул сверху. Они хрустели, пахли химией и пылью. Но держали тепло.
Где-то далеко ухнула сова.
Думал о женщине в пальто. О том, кто варил ей этот кофе утром.
О маме на крыльце в халате.
Сова ухнула снова.
Лежал и слушал. Ждал шагов. Если щёлкнет замок — что я ему скажу?
Решил, что скажу правду. Потом — что сначала спрячусь за мешками. Потом снова — что правду.
Так и уснул.
* * *Проснулся от того, что дёрнули замок.
Темнота была полная. Звякнула дужка о петлю. Ещё раз. Дверь качнулась внутрь на палец и встала — держал замок.
Ключом никто не звенел. Дверь толкали — ровно, без злости, как толкает ветер.
Шарк. Пауза. Удар плечом в доски. Шарк.
Потом с другой стороны, у бочки, — плеск. Кто-то задел бочку, и она глухо гукнула.
Двое.
Сел на мешках. Мешки хрустнули на весь сарай. Замер.
Цепочка. Видно, недалеко ушли. А я днём орал над фонарём.
Ставенка на окошке была приоткрыта, как я её оставил. Серый квадрат — снаружи было чуть светлее, чем внутри.
Квадрат закрылся.
В окошко просунулась рука. Медленно. Пальцы шевелились, щупали раму, воздух. Потом вторая. Потом между ними — голова, тёмная, и хрип. Близко. Метра два.
Изнутри окошко было высоко, над верстаком. Он лез. Плечи упёрлись в раму, сорок на сорок. Застрял.
Руки шарили по верстаку. Наткнулись на фонарь. Фонарь поехал и грохнулся на пол. Снаружи, у двери, второй ударил в доски сильнее.
Нашарил в углу грабли. Перехватил черенок обеими руками.
Бить нельзя. Удар — это звук, а у двери второй. А сколько их ещё в поле — неизвестно.
Ждать до утра с ним в окне тоже нельзя. Рама старая. Может не выдержать.
Ткнул граблями, как вилкой, зубьями в лицо. И надавил. Всем весом. Зубья вошли — в глаз, в щёку, не видел куда. Он дёрнулся, захрипел громче. Надавил ещё. Ещё.
Хрип оборвался.
Стоял с граблями, упёртыми в него, и не мог отпустить. Руки тряслись так, что зубья скребли внутри.
Потом упёрся сильнее и толкнул. Назад, наружу. Тело поехало рывками, плечи вышли из рамы, и он вывалился в траву под окошком. Глухо.
Зацепил ставенку зубьями граблей за край и подтянул. Она закрылась. Подпёр черенком.
У двери скреблись до рассвета. Толкали, отходили, возвращались. Сидел я в углу на мешках с черенком в руках и не шевелился. Бёдра свело через час. Через два перестал их чувствовать.
Двадцать три палочки на балке. Тот, кто их нацарапал, наверное, тоже так сидел.
Под утро шарканье ушло в сторону леса. Потом стало тихо.
Посмотрел на кружку в углу. Жёлуди в ней стояли целые, вода не расплескалась.
Закрыл глаза. На минуту.
Глава 4
Жёлуди за ночь стали мягче.
Сидел на мешках, держал кружку на коленях и выуживал ядра пальцами. Вода в кружке потемнела до цвета крепкого чая. Отодвинул черенок граблей, приоткрыл ставенку и слил её наружу, в сторону. Под окошко не смотрел. Куснул первое ядро.
Горько. Но уже терпимо. Как грейпфрут, если есть его без сахара и с похмелья.
— Спасибо, мистер Гловер, — сказал я. — Месяц в скаутах. Окупился.
Жевал медленно, по половинке ядра. Двадцать три ядра — это минут двадцать жевания. Торопиться было некуда. Солнце только поднималось, в окошко падал розоватый квадрат света, плясала пыль.
Мешки подо мной хрустнули, когда я поёрзал. От них поднялся запах — кислый, химический, с подкладкой чего-то травяного. Удобрение.
Принюхался.
Запах был знакомый. Очень знакомый. Откуда?
Задний двор. Грядки вдоль забора, четыре штуки, обложенные кирпичом. Мама в соломенной шляпе и садовых перчатках с цветочками. Пакет с удобрением на тачке, точно такой же — зелёный, с нарисованным помидором. Мне лет восемь. Помидоры у мамы вырастали огромные, кривые, с трещинами, и она раздавала их соседям вёдрами, а соседи кивали и потом выбрасывали, потому что у каждого были свои.
Ядро застыло у меня во рту.
Мама. Опять мама. Заснул вчера с мыслью о ней и проснулся с ней же — и вот теперь эти помидоры.
Сидел с недожёванным жёлудем и смотрел в стену сарая.
Боулинг-Грин, Олд-Ривер-роуд. Ездил к ней на Рождество и на День благодарения. Чаще звонил — раз в две недели, когда вспоминал.
Боулинг-Грин — это не округ Нокс.
Значит…
Значит, там может быть всё нормально. Может, там горит свет, работает телефон, по телевизору идёт футбол. А мама сидит на веранде со своим холодным чаем и ругает соседского кота, который опять разрыл ей грядку.
А может — нет.
Газета ведь без даты. Может, с тех пор, как её напечатали, карантин распространился на весь штат. На всю страну.
Сложил газету обратно. Руки дрожали.
Над правым ухом заныло — так же, как вчера у машины, когда я пытался пробиться сквозь туман той пятницы. Не стал пробиваться.
— Ладно, — сказал я. — Ладно. Не сейчас.
Доел жёлудь. Он был горький.
Термос я наполнил из бочки перед выходом, процедив через тряпку. Вылез из сарая — ногами вперёд, по уже знакомой схеме. Под окошком лежал ночной, лицом в траве. Перешагнул. Постоял, послушал. Тишина. Утренний туман над полем, мокрая трава, где-то тренькает птица.
До развилки, судя по карте, было меньше полумили на юг. Вдоль опушки, потом через поле к грунтовке.
Пошёл.
Опушку прошёл быстро, оглядываясь на лес. Через поле шёл короткими перебежками, если можно назвать перебежками моё шарканье: от куста к кусту, с остановками.
«Опять дёргаешься», — сказал Дон.
— Опять, — согласился я.
«А жёлуди свои помнишь? Ставлю пятёрку, что через час ты будешь сидеть в кустах со спущенными штанами».
— Заткнись, Дон.
«И я даже отвернусь».
Хмыкнул. Уже второй день он со мной, этот Дон в голове. И с ним идти было легче.
Где сейчас Дон?
Улыбка сползла.
Дон жил в Роузвуде. В квартире над прачечной, на Мейн-стрит, в самом центре. Там, где больше всего домов.
Больше не стал про это думать.
* * *Развилку я нашёл к полудню.
Грунтовка уходила от шоссе направо, на запад, между двумя полями. На столбе у развилки висел указатель — деревянная стрелка, выцветшая, с облупившимися буквами: «ФЕРМЫ ДЭВИС — ТОРНТОН — БЕЙЛИ». Под ним кто-то прибил картонку и написал маркером: «СВЕЖИЕ ЯЙЦА. МЁД. 2$». Рядом на гвозде висела банка из-под огурцов с прорезью в крышке и наклейкой «Честная касса». Внутри лежали три мятых доллара и горсть мелочи. Никто их не взял.
Свернул на грунтовку.
Первая ферма — Дэвисов, судя по почтовому ящику с полустёртой фамилией, — стояла на пригорке, в стороне от дороги.
Двухэтажный белый дом с облупившейся краской. Длинное крыльцо с перилами. Два сарая — большой и поменьше. Курятник. Ржавый трактор без колёс у забора. Вокруг двора — дощатый забор, низкий, по пояс.
Залёг за кустами шиповника на краю поля и смотрел.
Долго. Минут двадцать. Солнце ползло по небу, муравей залез мне на руку, я его стряхнул.
В доме кто-то ходил — я слышал, как скрипят половицы, когда ветер стихал. На крыльце, за перилами, стоял силуэт, неподвижный, покачивающийся. За курятником что-то брякало: равномерно, тупо, раз в несколько секунд. Как будто кто-то пинал ногой жестяное ведро.
— Раз, — шептал я, загибая пальцы. — Два — на крыльце. Три — за курятником. Может, ещё внутри кто. Четыре. Может, пять.
Можно пойти дальше.
— Дальше — Торнтоны, — сказал я себе. — Это ещё миля. Потом Бейли — ещё миля. Солнце уже за полдень. Если там то же самое, я останусь на ночь в поле.
«А тут их четверо», — сказал Дон.
— А тут их четверо, — согласился я. — Но тут есть забор.
Смотрел на этот забор. Низкий, дощатый, по пояс. Весь двор — как загон.
Забор — это хорошо. Через забор они падают. Мы это уже выяснили. Но забор — это и плохо. Если их окажется больше, чем четверо, а я буду стоять у забора…
Нужно место, куда можно отступить. Открытое за спиной. Чтобы видеть, если кто-то зайдёт сзади.
И оружие. Как вчерашний камень у сосны.
Пополз вдоль поля в обход фермы. Медленно, от куста к кусту.
С дальней стороны двора забор выходил прямо в поле. За ним — открытое пространство, ровное, просматривается метров на двести, до самой лесополосы. Сзади никто не подкрадётся.
А у старого сарая, того, что поменьше, лежала куча кирпичей. Развалины какой-то печи или коптильни — почерневшие, закопчённые, вперемешку с битой глиной.
Дополз до кучи. Взял кирпич. Тяжёлый — килограмма два с половиной. В одной руке удержать можно. Если двумя — можно и замахнуться.
Выбрал шесть кирпичей. Целых, без трещин. Перетаскал их к забору ползком, по одному-два за раз — сколько мог унести. Разложил в траве у забора, на расстоянии вытянутой руки. Рядом положил палку от швабры. И термос, чтобы не мешал.
«Ну ты и стратег», — сказал Дон. На этот раз без насмешки.
— Учусь, — сказал я.
Солнце висело низко над полем. Ещё час — и начнёт темнеть. Ждать дольше нельзя.
Встал за забором в полный рост. Оглянулся. Поле за спиной пустое. Посмотрел на кирпичи в траве.
Сердце стучало в горле.
— Не получится — я труп, — сказал я себе. — Уйду ночевать в поле — тоже, скорее всего, труп.
Набрал воздуха.
И заорал.
— Эй! Э-э-эй! Сюда! Сюда, мать вашу!
Голос сорвался на «мать вашу» в петушиный визг. Мне стало стыдно — даже сейчас, даже здесь.
Но они услышали.
Входная дверь распахнулась так, что ударилась о стену. На крыльцо вывалились двое. Тот, что стоял за перилами, развернулся. Из-за большого сарая вышел ещё один.
Медленные. Все медленные.
Женщина в домашнем халате — с бахромой на рукавах, в одной тапке. Старик в джинсовом комбинезоне на лямках, седой, тощий. Двое помоложе: парень в клетчатой рубашке и тётка в цветастом платье. Они ковыляли ко мне через двор, натыкаясь друг на друга, спотыкаясь о брошенный садовый шланг.
— Давайте, — шептал я. — Давайте, голубчики. По одному.
Поднял первый кирпич. Взвесил в руке.
Из-за угла курятника вылетел пятый.
Он бежал.
Мальчишка. Лет шестнадцати. Высокий, тощий, в бейсболке козырьком назад и в майке с каким-то рок-бэндом. Руки болтаются, голова завалена набок, рот открыт. И изо рта — визг. Высокий, захлёбывающийся, как у свиньи на бойне.
Кирпич выпал у меня из руки.
В голове — ничего. Пусто и звонко. Ни мыслей, ни расчётов. Даже Дон замолчал.
Бежать?
Куда? По полю? От него?
Двадцать метров. Десять.
Он врезался в забор на полном ходу, даже не сбавив скорости. Ноги зацепились за верхнюю доску, тело продолжило лететь.
И он перелетел через забор кувырком. Лицом в землю. Прямо мне под ноги.
И тут же начал вставать.
Быстро. Слишком быстро. Клетчатый в тюльпанах ворочался минуту. Этот уже упирался руками в землю, уже подтягивал колено…
Ноги подогнулись сами, и я рухнул на него. Всем весом, прямо на спину.
Он ткнулся лицом в землю. Захрипел подо мной. Задёргался.
Сидел на нём верхом. Он бился. Его руки скребли землю, ноги колотили. Он был сильный. Очень сильный. Сильнее меня, в десять раз. Но я был тяжелее.
Мама всю жизнь говорила: «Ты бы похудел».
— Ни за что, мам, — прохрипел я.
Кирпич. Где кирпич?
Нашарил рукой в траве — первый, тот, что выронил. Схватил. Двумя руками.
Поднял.
И ударил его по затылку. Бейсболка слетела.
Он дёрнулся сильнее. Чуть не сбросил меня.
Ударил ещё. Ещё. Ещё. Кирпич скользил в потных пальцах. Перехватывал его и бил снова.
На пятом ударе он затих.
Сидел на нём верхом и не мог отпустить кирпич. Пальцы свело. Смотрел на них. Они были белые и чужие.
А через забор уже тянула руки женщина в халате. Пальцы скребли по моей куртке.
— Пошла! — Я отшатнулся. Свалился с мальчишки на бок. — Пошла отсюда!
Она навалилась на забор животом. Перевесилась. Голова и руки по эту сторону, ноги — по ту.
Встал на колени. Поднял кирпич. Ударил.
Остальных я положил по одному.
Это было долго. Очень долго. Медленные доходили до забора, переваливались через него — и застревали, или падали, и пока они ворочались, я поднимал кирпич и бил. А потом садился отдыхать, потому что руки отказывали. А потом подходил следующий.
Старик в комбинезоне застрял на заборе лямкой. Висел и дёргался, как марионетка. С ним было проще всего.
Парень в клетчатой рубашке перевалился и упал на спину. Лицом вверх. Смотрел на меня, пока я поднимал кирпич. Глаза мутные, серые. Бил, закрыв свои.
Тётка в цветастом платье застряла в заборе ногой — между досками. Стояла и рвалась ко мне. Ударил её палкой от швабры в грудь, она завалилась на спину, а нога так и осталась в заборе.
После неё у меня кончились силы. Совсем.
Сел на землю. Потом — привалился к чему-то мягкому. Это был старик в комбинезоне. Сидел, привалившись к нему спиной, и дышал.
Пятеро за полчаса.
Два дня назад я стоял на коленях над Дуэйном и блевал пустым желудком. Вчера над женщиной с термосом меня трясло, но не вырвало.
Сегодня я сижу на трупе, как на диване.
— Ты привыкаешь, — сказал я вслух.
Ждал, что от этих слов станет страшно. Как вчера в лесу.
Страшно не стало. Стало как-то… пусто.
Солнце село. Небо над полем стало сиреневым.
А я сидел на мёртвом старике и вдруг почувствовал, как изнутри поднимается что-то тёплое. Горячее даже.
Я сделал это.
Составил план. Нашёл забор. Нашёл кирпичи. Разложил их. Выманил. И когда выскочил бегун — бегун! — я не убежал, не умер, не обделался. На него рухнул. И убил.
Я. Страховщик. Пивной живот. Который считал подъём на третий этаж кардионагрузкой.
Засмеялся. Тихо, сквозь зубы, счастливо. Хотелось встать и заорать что-нибудь в небо. «Да! Да, суки!»
«Эй, — сказал Дон. — Тормози».
Замолчал.
«Знаешь, из-за чего чаще всего бьются? — продолжал Дон. — Переоценка своих сил. Мужик купил мотоцикл, прокатился разок, решил, что он байкер. И через неделю — в столб».
Это была моя фраза. Говорил её клиентам. Много раз.
— Знаю, — сказал я тихо. — Знаю. Мне повезло. Он упал. Если бы он… если бы забор был на десять сантиметров ниже…
Посмотрел на мальчишку в майке с рок-бэндом. Лежит лицом вниз, бейсболка в траве.
— Учусь, — сказал я снова. — Но не зазнаюсь. Договорились?
«Договорились», — сказал Дон.
Потом я их обыскивал. Уже в сумерках.
Это стало… привычным. Расстегнуть, вытащить, проверить карманы. Не смотреть в лица.
С тётки в цветастом платье — ничего. С женщины в халате — ничего. С парня в клетчатой рубашке — ремень. Кожаный, широкий, с латунной пряжкой. Мой ремень на рабочих штанах держался на честном слове и на дырке, проковырянной гвоздём. Этот был лучше.
Со старика — кожаный портфель на ремне через плечо. Странная вещь для фермера. Открыл: внутри книга в мягкой обложке, «Ремонт и обслуживание автомобилей», и пачка квитанций. Видимо, старик был не только фермером.
На мужике же — оранжевая строительная каска. Не заметил её, когда он шёл, — она съехала на затылок. Каска. Целая, с регулируемым ремешком. Сбоку наклейка, выцветшая на солнце: «Безопасность превыше всего!».
Надел её. Затянул ремешок.
На парне в клетчатой были ковбойские сапоги. Коричневые, со скошенным каблуком, с вышивкой по голенищу: подкова и надпись «Рождён скакать». Старые, разношенные.
Примерил подошву к своей кроссовке. Мой размер. Ровно мой.


