
Полная версия
Муж напрокат, или Травница вне закона

Ева Вересова
Муж напрокат, или Травница вне закона
Ева Вересова
Муж напрокат,
или Травница вне закона
Роман
Аннотация
Меня собирались выдать замуж за самого холодного мужчину столицы, а заодно навсегда запретить лечить. Я сбежала на край королевства — в бабушкин дом с одичавшим садом, ворчливой мандрагорой в горшке и вывеской «Чаи и травы». Кто ж знал, что люди отца найдут меня так быстро!
Пришлось срочно обзавестись мужем. Первым попавшимся. За пять марок в месяц, с отдельной спальней и строгим договором.
Вот только «муж напрокат» оказался невыносимым чистюлей, чихает от моей полыни, подозрительно хорошо готовит и почему-то морщится каждый раз, когда я ему вру. А вру я часто.
И, кажется, он тоже что-то от меня скрывает…
Часть первая. Брак по расчёту (очень маленькому)
Глава 1. В которой я сбегаю через окно
Приличные девушки из приличных семей не лазят по ночам из окон.
Это мне в своё время объяснили три гувернантки, две классные дамы Академии Гильдии целителей и один отец, который, в отличие от гувернанток, объяснял не словами, а взглядом. У отца был очень выразительный взгляд. Им можно было замораживать реки и усмирять бунты. Мне всегда казалось, что если бы его поставили на границе с Северными пустошами, никакие варвары не рискнули бы её перейти.
Так вот. Приличные девушки из окон не лазят.
Я сидела на подоконнике собственной спальни на третьем этаже особняка Линдов, свесив одну ногу наружу, и думала, что приличной девушкой я, пожалуй, никогда и не была. Просто очень старательно притворялась.
Внизу шелестел сад. Ночь была тёплая, начало лета, и от клумб тянуло ночной фиалкой и подстриженной туей. Туя, к слову, меня ненавидела. Она вообще ненавидела всех, кто не садовник Бертольд, но меня особенно — за то, что я в двенадцать лет пожалела её и позволила ей разрастись как хочется, а Бертольд потом три дня возвращал ей «пристойную форму». Туя запомнила. Растения вообще всё запоминают, что бы там ни писали в учебниках.
— Не смотри на меня так, — шёпотом сказала я тёмному силуэту внизу. — Я ухожу навсегда. Можешь радоваться.
Туя промолчала. Но я отчётливо почувствовала её злорадство — колючее, как её же иголки.
К поясу у меня был привязан саквояж. Небольшой, кожаный, старый — я нарочно выбрала самый неприметный. Внутри лежали: две смены белья, тёплая шаль, три платья (самые простые, какие нашлись), ступка с пестиком, набор склянок, завёрнутых в чулки, мешочек с семенами, кошелёк тётушки Ирмы и толстая тетрадь с моими записями. В тетради было восемь лет работы. Без белья я бы, пожалуй, обошлась. Без тетради — нет.
В правой руке я держала горшок с мятой.
Да, я знаю. Сбегать из дома с горшком мяты — не самое разумное решение. Горшок тяжёлый, неудобный, и спускаться по плющу с ним в руке примерно так же удобно, как танцевать менуэт с ведром на голове. Но эту мяту я вырастила из одного-единственного черенка, который мама дала мне, когда мне было девять. Мама умерла через год, а мята осталась. Я её пересаживала, делила, спасала от тли, от кухарки, которая норовила сорвать пару листочков в соус, и от отца, который однажды велел «убрать этот сорняк с подоконника». Сорняк остался. Я тоже.
Ни одна из нас не собиралась оставаться здесь дальше.
— Ну, — сказала я плющу, который оплетал стену дома от фундамента до самой крыши. — Выручай.
Плющ шевельнулся.
Со стороны это, наверное, выглядело жутковато: тёмная зелёная масса на стене вдруг пошла волной, листья зашуршали, и толстые, узловатые плети сами собой сдвинулись, сплетаясь под моим окном во что-то вроде лестницы. Не очень ровной. Плющ никогда не отличался чувством формы. Зато он меня любил. Я двенадцать лет тайком подкармливала его настоем крапивы, и он отвечал мне той искренней, бескорыстной привязанностью, на которую способны только растения и очень глупые собаки.
Это называется «зелёная рука». Дар, который в нашей семье считается чем-то вроде косоглазия или привычки ковырять в носу — неприлично, но, если не обращать внимания, можно жить.
Мой отец, магистр Освальд Линд, глава Королевской гильдии целителей Авернии, не обращал внимания на мой дар двадцать три года. Это у него получалось превосходно. Гораздо лучше, чем обращать внимание на меня.
Я перекинула вторую ногу через подоконник, нащупала носком первую петлю плюща и начала спускаться.
Если вам интересно, как я до этого дошла, то всё началось четыре дня назад с прачки Марты и её сына.
* * *
Марта стирала бельё в доме Линдов уже лет пятнадцать. Она была широкая, красная, громкая, пахла щёлоком и всегда совала мне в карман то яблоко, то медовый пряник — с тех пор, как я была маленькой и сидела в прачечной, потому что там было тепло и никто не говорил мне держать спину ровно. Её сына Пита я помнила пухлым младенцем, потом — вихрастым мальчишкой, который таскал у кухарки сахар. Пите было семь.
Четыре дня назад Марта не пришла на работу. Вместо неё прибежала её соседка и сказала, что Пит горит, третий день горит, кашляет так, что слышно через стену, и уже не узнаёт мать.
Я, естественно, побежала к ним. Естественно — потому что для меня это было естественно, а вовсе не потому, что так поступила бы любая приличная девушка. Любая приличная девушка послала бы за лекарем Гильдии. Что, кстати, Марта уже сделала.
Лекарь пришёл. Посмотрел на комнату с плесенью в углу, на Марту в залатанном фартуке и на мальчика, который хрипел на сундуке под ворохом тряпья. Потом назвал цену визита. Потом цену лечения. Цена лечения была примерно равна жалованию Марты за полгода.
Потом лекарь ушёл.
Когда я пришла, Пит дышал так, будто каждый вдох был последним. Влажный, булькающий хрип, синие губы, горячая, как печка, кожа. Лёгочная горячка. Ещё сутки — и всё.
Я знала, что делать. Я знала это с четырнадцати лет, когда впервые нашла в бабушкиной книге — той самой, которую отец потом сжёг, — рецепт настоя из девясила, корня алтея, сосновых почек и чабреца. С добавлением «малой меры силы». То есть с капелькой той самой «зелёной руки», которую так удобно не замечать.
Целители Гильдии лечат даром. Они кладут ладони на больного и вливают в него силу — очень дорого, очень благородно и, надо признать, очень эффективно, если целитель хороший. Травники же лечат травами. Это дёшево, долго и, по мнению Гильдии, «ненадёжно, антинаучно и опасно».
А ещё — незаконно. Уже тридцать лет как.
«Уложение о снадобьях» запрещает кому-либо, кроме членов Гильдии, «приготовлять, продавать и применять лечебные средства, включая настои, отвары, мази и порошки». Травникам оставили право торговать «кухонными травами и чаями». Чай с ромашкой — можно. Ромашковый настой от воспаления — тюрьма.
Я, разумеется, член Гильдии не была. Я была студенткой третьего курса Академии Гильдии — дочь главы как-никак, — и у меня даже был официальный, весьма средненький целительский дар. Но лечить самостоятельно студентам запрещено. А лечить травами — запрещено вообще всем.
Я сварила настой прямо на Мартиной печке. Просидела с Питом всю ночь. Поила по ложечке, обтирала уксусом, держала за руку и тихонько, совсем чуть-чуть, подталкивала травы своей силой — чтобы они работали быстрее. К утру горячка спала. Пит открыл глаза и попросил есть.
Марта плакала. Соседка плакала. Я, кажется, тоже плакала, но это от недосыпа.
А потом в дверь постучали, и в комнату вошёл Себастьян Корвин.
Себастьян Корвин был заместителем моего отца. Ему было тридцать два года, у него был сильный целительский дар, безупречные манеры, светлые волосы, которые всегда лежали волосок к волоску, и глаза цвета зимнего неба. Красивые. Холодные. Такие же холодные, как у отца. Наверное, поэтому отец его так ценил.
И ещё Себастьян Корвин был моим женихом.
Не по моему выбору, конечно. Отец объявил о помолвке полгода назад за ужином, между супом и рыбой, примерно тем же тоном, каким он сообщал, что завтра обещают дождь. Я тогда уронила вилку. Отец сделал замечание по поводу вилки.
— Агата, — сказал Корвин в дверях Мартиной комнаты, обводя взглядом склянки, котелок с остатками настоя и мои закатанные рукава. — Какая неожиданная встреча.
Это была совсем не неожиданная встреча. Я потом узнала, что тот самый лекарь, который ушёл, сразу же доложил по начальству, что дочь магистра Линда «ворвалась в дом пациента и препятствует надлежащему лечению». Надлежащее лечение, по всей видимости, заключалось в том, чтобы мальчик тихо умер, не утруждая никого своим присутствием.
— Мальчик поправится, — сказала я, вставая. — Если хочешь проверить — проверь.
Корвин проверил. Положил узкую ладонь на лоб Пита, прикрыл глаза. Помолчал.
— Поправится, — согласился он. — Это травы?
— Это травы.
— С твоей силой?
Я промолчала. Мне не понравилось, как он это сказал. Как будто не спросил, а записал.
Корвин посмотрел на меня долгим, оценивающим взглядом. Потом улыбнулся — уголками губ, вежливо и совершенно пусто.
— Твой отец будет очень огорчён, — сказал он.
Отец не был огорчён. Отец был в ярости.
Это выглядело так: он сидел за своим письменным столом в кабинете, сложив руки, и говорил тихо-тихо, ровно-ровно, а я стояла перед ним и чувствовала, как воздух в комнате становится всё холоднее. На подоконнике медленно покрывалась инеем герань. Бедная герань.
— Ты нарушила Уложение, — говорил отец. — Публично. В присутствии свидетелей. Ты, моя дочь. Студентка Академии. Невеста моего заместителя. Ты хоть понимаешь, что это значит для репутации Гильдии? Для моей репутации?
— Это значит, что ребёнок остался жив, — сказала я.
Отец посмотрел на меня так, словно я заговорила на древнеэльфийском.
— Ребёнок, — повторил он, — мог получить надлежащее лечение.
— За полугодовое жалование его матери.
— Существуют благотворительные приёмные часы.
— По вторникам. С девяти до одиннадцати. Очередь с ночи. Пит умер бы в понедельник.
Отец помолчал.
— Совет Академии, — наконец сказал он, — рассмотрит вопрос о твоём отчислении. Полагаю, это будет простая формальность. Себастьян любезно согласился, что после свадьбы тебе нет нужды продолжать обучение. Супруге заместителя главы Гильдии не пристало работать. Свадьба состоится через неделю.
— Через… неделю? — Голос у меня сорвался. — Была же осень!
— Обстоятельства изменились. — Отец взял перо, обмакнул в чернильницу и придвинул к себе бумаги, давая понять, что разговор окончен. — Если ты откажешься, я буду вынужден исключить тебя из реестра Гильдии с пометкой о нарушении Уложения. Это лишит тебя права заниматься любой целительской практикой пожизненно. И до своего двадцатипятилетия ты останешься под моей опекой. В этом доме. Под присмотром. Я позабочусь, чтобы ты больше не позорила семью.
Перо заскрипело по бумаге.
Я стояла и смотрела на его макушку, на седину в тёмных волосах, на узкие плечи под тёмно-синей мантией с серебряным шитьём, и думала: когда это случилось? Когда он стал таким? Я помнила — смутно, как сквозь воду, — другого отца. Который смеялся. Который сажал меня на плечи, чтобы я могла сорвать яблоко с верхней ветки. Который целовал маму в макушку, проходя мимо её кресла.
Наверное, это тоже умерло вместе с мамой. А может, и раньше. А может, мне просто приснилось.
— Да, папа, — сказала я.
Отец кивнул, не поднимая головы.
Я вышла из кабинета. Закрыла дверь. И, вместо того чтобы подняться к себе, остановилась в коридоре, потому что из соседней комнаты — малой гостиной — доносились голоса.
Один голос был Корвина. Второй — его секретаря, сухого, похожего на богомола господина Фельса.
— …прекрасный результат, — говорил Корвин. — Лёгочная горячка в третьей стадии, за одну ночь. Травами. Вы понимаете, что это значит, Фельс?
— Что барышня Линд нарушила закон, господин Корвин?
— Что дар у неё куда сильнее, чем мы предполагали. «Зелёная рука» такого уровня встречается раз в поколение. Её бабка, по слухам, была такой же. — Пауза. Звук, будто кто-то поставил бокал на стол. — Это актив, Фельс. Очень ценный актив. Глупо было бы позволить ему пропасть в каком-нибудь монастыре.
— Магистр согласился ускорить свадьбу?
— Магистр, — голос Корвина стал мягким, почти ласковым, — сейчас соглашается почти со всем, что я предлагаю.
Секретарь сухо рассмеялся.
Я стояла в коридоре, прижавшись спиной к стене, и чувствовала, как по коже ползут мурашки. Актив. Я — актив. Не женщина, не невеста, даже не досадная помеха. Актив. Как дом. Как вклад в банке. Как породистая лошадь, которую выгодно купить, чтобы потом выгодно использовать.
Мне захотелось войти и выплеснуть ему в лицо бокал, который он там поставил. Мне захотелось пойти к отцу и сказать: «Ты слышишь, за кого меня выдаёшь?» Но я уже знала, что ответит отец. Он скажет, что я подслушивала, а подслушивать неприлично. Он скажет, что Себастьян выразился неудачно, но по существу прав. Он скажет: «Агата, не устраивай сцен».
Я не стала устраивать сцен.
Я пошла к тётушке Ирме.
* * *
Тётушка Ирма была младшей сестрой отца и единственным человеком в нашей семье, у которого было чувство юмора. Возможно, поэтому отец считал её «эксцентричной», а свет — «невыносимой». Она дважды овдовела, носила лиловые тюрбаны с перьями, курила тонкие южные сигариллы на балконе и держала в доме попугая, который умел говорить три фразы: «Чаю!», «Где мои очки?» и «Магистр Линд — зануда!». Последней фразе его научила сама тётушка, и отец, бывая у неё в гостях, всякий раз делал вид, что не слышит.
Она жила через две улицы от нас, в узком розовом доме с витражами. Когда я влетела к ней в гостиную, она лежала на кушетке с книгой, а попугай сидел у неё на плече и пытался съесть перо с тюрбана.
— Чаю! — сказал попугай.
— Тётушка, — сказала я, — мне нужно сбежать.
Тётушка Ирма опустила книгу. Посмотрела на меня поверх очков. Потом сняла очки, протёрла их краем шали и снова надела.
— Ну наконец-то, — сказала она. — Я уж думала, мне придётся тебя выкрасть самой. Садись. Рассказывай.
Я рассказала. Про Пита, про отца, про «актив». Тётушка слушала, и её лицо, обычно насмешливое и живое, постепенно становилось всё серьёзнее.
— Он так и сказал? «Магистр сейчас соглашается почти со всем»?
— Так и сказал.
Тётушка помолчала. Постучала пальцами по подлокотнику.
— Знаешь, Агата, — медленно произнесла она, — твой отец всегда был занудой. Но он никогда не был дураком. А последний год… — Она покачала головой. — Последний год мне иногда кажется, что я разговариваю с портретом. Вроде бы и он, а вроде бы и нарисованный. Ладно. Это потом. Куда ты собираешься бежать?
— Не знаю, — честно сказала я. — Куда-нибудь. Подальше. На юг, может быть. Устроюсь компаньонкой. Или гувернанткой.
— Ты? Гувернанткой? — Тётушка фыркнула так, что попугай взмахнул крыльями. — Девочка, ты продержишься на этой должности ровно до того момента, когда твоя подопечная впервые чихнёт, и ты накормишь её отваром из подорожника. Тебя посадят через неделю. Нет. Тебе нужно место, где тебя не будут искать в первую очередь и где ты сможешь заниматься тем, что умеешь.
Она встала, прошуршала шёлковым халатом к секретеру в углу, выдвинула нижний ящик, порылась в нём и достала небольшой кожаный футляр. Из футляра она извлекла старый, потемневший от времени ключ на ленточке и сложенный вчетверо лист гербовой бумаги.
— Что это? — спросила я.
— Это, — сказала тётушка, протягивая мне и то и другое, — твоё наследство.
Я развернула бумагу. Это была дарственная. «Я, Ядвига Линд, урождённая Мирош, находясь в здравом уме и твёрдой памяти, завещаю принадлежащий мне дом, именуемый “Под полынью”, с садом, оранжереей и всем имуществом, расположенный в городе Тихий Брод Северного округа, моей внучке Агате Линд…»
Бабушка Ядвига.
Я видела её два раза в жизни. Первый — когда мне было пять, и она приезжала в столицу на мамины похороны. Нет, подождите. Мама умерла, когда мне было десять. Значит, в первый раз я видела бабушку в пять лет, она привозила мне в подарок маленькую фиалку в горшке и тайком от отца показала, как заставить её расцвести, просто подержав над ней ладонь. А второй раз — на маминых похоронах. Она стояла в стороне ото всех, маленькая, сухая, в чёрном платке, и пахла полынью. Она подошла ко мне после службы, взяла меня за подбородок жёсткими, как корни, пальцами и сказала: «У тебя мамины глаза. И моя рука. Береги и то, и другое».
Отец не пустил её на поминки.
Бабушка Ядвига была травницей. Настоящей, старой школы, ещё до Уложения. Когда вышел закон, она отказалась его признавать, уехала на самый край королевства и продолжала лечить людей там, куда не добирался ни один лекарь Гильдии. Отец — её сын — считал её позором семьи. Он никогда о ней не говорил. Когда три года назад пришло письмо о её смерти, он прочитал его за завтраком, сложил и отложил в сторону. И сказал: «Передай масло, Агата».
— Он мне не сказал, — прошептала я. — Про наследство. Ни слова.
— Конечно, не сказал. — Тётушка опустилась обратно на кушетку. — Он забрал бумаги у нотариуса и запер в своём кабинете. А я, в свою очередь, позаимствовала их из его кабинета. Год назад. Как раз на такой случай.
— Тётушка Ирма, это… это же кража.
— Это восстановление справедливости. — Она величественно махнула рукой. — Тихий Брод — это на самой северной границе. У Мглистого леса. Туда пять дней на дилижансе, и ни один уважающий себя столичный житель не поедет туда добровольно. Твой отец тебя там искать не станет — он, по-моему, вообще забыл, что этот дом существует. По крайней мере, на первых порах. А дальше… — Она пожала плечами. — Дальше посмотрим.
Потом она дала мне кошелёк. Тяжёлый. Я пыталась отказаться, но тётушка Ирма в спорах о деньгах была непобедима, как северный ветер.
— Тебе нужно на что-то жить, пока ты не встанешь на ноги, — отрезала она. — И не спорь. Мне это ничего не стоит. Мой второй муж оставил мне столько денег, что я могу кормить ими попугая.
— Магистр Линд — зануда! — подтвердил попугай.
* * *
И вот теперь я висела на плюще где-то между третьим и вторым этажом, с саквояжем на поясе и горшком мяты в руке, и очень старалась не думать о том, что будет, если плющ передумает меня любить.
Плющ не передумал. Он бережно, лист за листом, спустил меня до самой земли и даже, кажется, на прощание погладил по плечу. Я погладила его в ответ.
— Спасибо, — шепнула я. — Не давай Бертольду себя стричь.
Туя возле крыльца злорадно шелестела. Я показала ей язык.
Дальше было просто. Через калитку в глубине сада — ключ от неё я стащила у садовника ещё днём. По переулку, держась в тени. Мимо спящей пекарни, мимо закрытой аптеки Гильдии с золочёной вывеской — змея над чашей, — мимо храма, на ступеньках которого дремал нищий. Я сунула ему в шапку медяк. Он приоткрыл один глаз и пробормотал: «Благослови вас Мать-Земля, барышня». Я подумала, что благословение мне сегодня очень пригодится.
Станция северных дилижансов находилась у Речных ворот. Тётушка Ирма купила мне билет заранее, на имя «вдовы Агнессы Мирош». Мирош — девичья фамилия бабушки. Агнесса — потому что тётушка сказала, что это имя звучит «достаточно уныло, чтобы никто не стал задавать вопросов». А вдова — потому что вдова, путешествующая одна, вызывает сочувствие, а незамужняя девица — подозрения.
— И ради всего святого, — напутствовала она меня, — сделай скорбное лицо. У тебя такое лицо, будто ты только что украла пирожок и собираешься украсть ещё один.
Я старательно сделала скорбное лицо.
Дилижанс стоял у коновязи — огромный, пузатый, выкрашенный когда-то в красный цвет, а теперь облезлый до бурого. Четвёрка лошадей переминалась с ноги на ногу. Кучер, бородатый детина в кожаной куртке, сонно проверял упряжь. На козлах рядом с ним сидел мальчишка-форейтор и зевал во весь рот.
— Северный, через Глинск и Вязовую Падь, до Тихого Брода? — спросила я.
Кучер окинул меня взглядом — мою скромную серую накидку, саквояж, горшок с мятой — и хмыкнул.
— Он самый, барышня. Отправляемся через четверть часа. А это что у вас, рассада?
— Это память о покойном муже, — скорбно сказала я.
Кучер смутился, пробормотал соболезнования и даже помог мне подняться в карету.
Внутри было темно, пахло кожей, дорожной пылью и чьим-то луком. На скамье напротив дремала толстая женщина в чепце, обняв корзину, из которой торчала куриная голова. Курица была жива и смотрела на меня с осуждением. В углу похрапывал тощий старик в потёртом сюртуке. Больше пассажиров не было.
Я забилась в противоположный угол, поставила горшок с мятой на колени и прижалась лбом к холодному стеклу.
Город спал. Черепичные крыши, шпили, башня Гильдии с золотой змеёй на флюгере — она была видна отовсюду, эта башня, она нависала над Сольмаром, как сам мой отец нависал над моей жизнью. Я смотрела на неё и думала о том, что завтра утром горничная Лиззи постучит в мою дверь с подносом, а мне никто не ответит. Что она найдёт открытое окно и записку на подушке. Записка была короткой: «Папа, я не выйду за Корвина. Не ищи меня. Агата». Я переписывала её семь раз. В первых вариантах было много слов. Я их вычеркнула. Отцу никогда не были нужны мои слова.
Интересно, расстроится ли он? Или просто разозлится — на испорченные планы, на скандал, на неудобство?
Мята на моих коленях тихонько шелестела. Я опустила ладонь на её листья, и она отозвалась — тёплым, свежим, чуть щекотным чувством, похожим на то, как пахнет утро после дождя. Мята всегда умела меня утешить.
Дилижанс качнулся, заскрипел, кучер щёлкнул кнутом — и мы тронулись.
Мимо поплыли тёмные улицы, потом городская стена, потом Речные ворота, где сонный стражник махнул рукой, не глядя. Потом — тракт. Тёмный, бесконечный, уходящий на север, туда, где за полями и лесами, за пятью днями пути, стоял дом под названием «Под полынью». Мой дом.
Я не знала, что меня там ждёт. Развалины? Заросший сад? Пустота?
Я понятия не имела, что меня там ждёт мандрагора с отвратительным характером, город, в котором все знают всё обо всех, приказ о возвращении под отцовскую опеку и муж.
Самый настоящий муж. Арендованный за пять марок в месяц.
Но это было потом. А пока я сидела в углу дилижанса, обнимала горшок с мятой и чувствовала себя впервые за много лет… не знаю. Свободной? Испуганной до дрожи в коленях? Наверное, и тем и другим сразу.
— Ко-ко, — осуждающе сказала курица из корзины.
— Знаю, — шёпотом ответила я. — Сама в шоке.
И впервые за четыре дня улыбнулась.
Глава 2. В которой у меня появляется дом, сад и очень грубый горшок
К концу пятого дня пути я выяснила о себе много нового.
Например, что я умею спать сидя, с открытыми глазами и с горшком мяты на коленях. Что курица по имени Пеструшка — да, у неё было имя, её хозяйка, тётушка Дорота из Глинска, представила нас друг другу на второй день — откладывает яйца исключительно в чужие саквояжи. В мой, если быть точной. Что тощий старик в потёртом сюртуке — бывший учитель словесности, который знает наизусть всю «Песнь о Северном походе» и не стесняется это демонстрировать. И что «скорбное лицо вдовы» очень трудно держать, когда тебе в двадцатый раз рассказывают, как рыцарь Годрик сражался с ледяным великаном.
А ещё я узнала, что чем дальше на север, тем хуже дороги, тем гуще леса и тем меньше людей интересуются тем, кто ты и откуда.
В Глинске сошла тётушка Дорота вместе с Пеструшкой. На прощание она подарила мне два яйца — те самые, что нашлись в моём саквояже, — и посоветовала «найти себе хорошего мужика, вдовство молодой бабе не к лицу». Я пообещала подумать.
В Вязовой Пади сошёл учитель, так и не дочитав «Песнь» до конца. Я не знаю, победил ли рыцарь Годрик ледяного великана. Подозреваю, что да. В таких песнях рыцари всегда побеждают.
Последние полдня я ехала одна.
За окном тянулся лес — сначала светлый, берёзовый, потом смешанный, а потом еловый, тёмный, такой густой, что даже в полдень под деревьями стоял сумрак. Мглистый лес. О нём рассказывали всякое. Что там водятся болотные огоньки, которые заманивают путников в трясину. Что там растут травы, каких больше нигде нет. Что в самой глубине стоят каменные круги старых богов, и в полнолуние там можно услышать музыку.
Я прижалась лбом к стеклу и прислушалась — не ушами, а тем, другим чувством.
Лес был… огромный. Это первое, что я ощутила. Огромный, древний и сонный, как спящий медведь. Старые ели думали медленные, тягучие мысли о дожде, о корнях, о том, как сто лет назад здесь бушевал пожар. Под ними что-то шевелилось — мхи, папоротники, грибницы, целая подземная сеть, переплетённая и живая. И где-то в глубине, далеко-далеко, мерцало что-то странное. Серебристое. Холодное и одновременно притягательное, как лунный свет на воде.

