
Полная версия
Трещины в Раю
— Не надо говорить, что это хорошо.
— Не скажу.
— И что я смелая.
Я киваю. Она смотрит на меня так, будто еще не уверена, услышала ли я именно запрет, а не приглашение утешить иначе.
— Я боюсь, — говорит она. — Я вчера легла и подумала: если не проснусь, можно будет уже ничего не решать. Потом испугалась этой мысли. Я не хочу не проснуться.
Я спрашиваю, есть ли сейчас желание причинить себе вред. Голос у меня становится осторожным, и Лили это замечает.
— Нет. Я хочу жить. Только мне от этого не стало понятнее.
Я говорю, что при изменении этого состояния нельзя оставаться одной, и спрашиваю, кому она сможет сказать, если станет хуже. Она называет мастерицу прачечной, без имени. Не близкая, но живет в том же здании; иногда оставляет открытым свет в своей комнате. Я не превращаю это в готовую опору. У женщины, которая дописывает часы, может не быть возможности остаться рядом.
— Для беременности нужно наблюдение, — говорю я. — Питание, обследования. И вам должны объяснить варианты без угроз. Здесь я могу сделать только часть этого.
Лили опускает взгляд на папку.
— Вы сейчас отправите?
Грейс стоит у раковины. Ее руки неподвижны, кремовое пятно еще не впиталось возле костяшки. Я не могу сделать вид, что разговор касается только двух человек.
— Если я передам установленную беременность без назначенного союза, начнется рассмотрение нарушения. Я не могу сказать, что вам позволят вернуться в прачечную.
— Тогда не передавайте.
Она не просит стереть изображение. Не просит научить ее быть невидимой. Просьба направлена на мою руку, на одно действие, для которого меня привезли сюда.
Я смотрю на срок завершения. Вчера я поместила себя между двумя положениями и называла это временем. Сегодня положения сдвинулись, оставив мне меньше места. На экране больше нет предупреждения о техническом перерыве.
— Я могу завершить учет явки и записать рекомендации по вашим жалобам, — говорю я. — Если не внесу беременность в обязательный реестр, это будет сокрытие с моей стороны. Изображение и бумага останутся. Их могут потребовать.
Лили смотрит на Грейс.
— И с ее?
Я не отвечаю вместо нее.
— Я оформляю процедуры, которые проведены, — говорит Грейс. — Результат подписывает врач. Бумагу я не уничтожу. Если придут с запросом, придется показать.
Лили закрывает глаза. Несколько секунд дышит ртом. Потом открывает.
— Но сейчас не придут?
— Я не знаю, — отвечаю я.
Ответ снова лишает меня того, что принято считать достоинством врача: уверенного знания о ближайшем будущем. Лили не отворачивается. Она уже умеет отличать этот недостаток от обещания, которому не следует верить.
— Тогда сейчас не отправляйте.
Я ввожу клинические рекомендации по слабости и тошноте, необходимость дальнейшего наблюдения и согласованный повторный контакт. Не пишу, что беременность исключена. Не ставлю ложную отрицательную пробу. Это оставляет мне несколько фактически верных строк, из которых намеренно вынуто то, ради чего ее вызвали.
Вопрос о целевом обследовании появляется перед завершением. Я отмечаю: результат требует отдельного врачебного оформления. Система принимает завершение посещения, но создает задачу по незакрытому целевому статусу. Теперь это не вчерашняя отсрочка, связанная с неисправностью. Это зарегистрированное несоответствие между закрытым приемом и незавершенным контролем. Мой допуск позволяет подтвердить его вручную. Мой допуск сохранит и имя человека, который подтвердил.
Я нажимаю.
Ничего не гаснет. Не звучит сирена. Лили остается на стуле, Грейс — у раковины. Время меняется на девять пятьдесят один, и я ощущаю тяжесть совершенного только по тому, как трудно убрать палец с панели.
— Это все? — спрашивает Лили.
— Явка завершена. Обязательный статус не оформлен. По нему осталось требование.
— На сегодня?
— Требование останется и после сегодня.
Она кивает. Я не могу определить, поняла ли она всю разницу. Поэтому повторяю простыми словами: сейчас я не передала сведения, которые запустили бы рассмотрение нарушения; это не означает, что они никогда не появятся в реестре. Ей все еще могут назначить другой осмотр.
— Я поняла, доктор. Не говорите еще раз.
Грейс подает чистый лист для рекомендаций. Я пишу следующее посещение в этой приемной, через три дня. Согласование со мной пока не получено; объясняю, что если меня не будет, она может прийти к Грейс для проверки самочувствия и назначения врача. Грейс слышит и соглашается вслух. На этот раз я сначала спрашиваю.
Лили берет лист, читает. Поднимает голову.
— А это вы точно можете написать? Чтобы мне выдали еду, от которой не мутит. Там говорят, всем мутит, это не причина.
Я понимаю, чего не спросила за двадцать минут своих нравственных усилий. Что именно она ест и сколько удается удержать. У нее есть желание прожить беременность, но сегодня ей нужно дойти до одиннадцатичасовой смены, не согнувшись у стены.
Мы обсуждаем доступный рацион. Без домашних ритуалов очистки, без моего страха перед каждым куском. Я оформляю щадящий вариант по подтвержденным жалобам, не обещая выдачи особого класса. На экране стоит замена внутри ее категории, и Лили просит отметить, что маленькие порции нужны чаще. Я добавляю это в медицинскую рекомендацию. Распределительный узел может отказать, но отказ уже будет ответом на конкретную просьбу, а не на слово «мутит», произнесенное у окошка.
Она складывает оба листа вместе.
— Я думала ночью, что не приду.
— Что заставило прийти?
Лили трогает белый шов на плече.
— Не заставило. Я сама.
Я чувствую, как вопрос, который мог бы быть обычным, оказывается еще одной попыткой найти над ее решением причину, человека, давление. Она не позволяет.
— Да, — говорю я. — Сама.
У двери она останавливается, не оборачиваясь.
— Когда вы говорите «здравия вам», у вас лицо такое, будто вы простились.
Я не успеваю ничего ответить. Лили открывает дверь. Грейс идет со мной к стойке и подтверждает завершение явки. Рамка пропускает ее после обычной задержки. Она выходит на улицу и поворачивает к прачечной, не оглядываясь на нас. Я вижу, как белая нитка на рукаве исчезает за дверью соседнего здания.
До обратного маршрута двадцать четыре минуты.
Сотрудника маршрутов вчерашней смены нет. За его столом другая женщина, с гладко зачесанными волосами. Она не поднимает глаз, когда я прохожу. Это ничего не значит. Я уже начала считать отсутствие внимания отдельной милостью и не знаю, как перестать.
В кабинете Грейс убирает серую папку обратно. Я проверяю очередь изображения. Возле имени Лили стоит необходимость моего подтверждения. В служебной карте осталась незакрытая задача. Если я буду долго смотреть на эти строки, они не станут менее видимыми.
— Вы понимаете, что теперь проверят отдельно? — спрашивает Грейс.
— Да.
Она смотрит на меня, и я исправляюсь:
— Понимаю, что могут. Не знаю, когда.
— Хорошо.
Это слово не выражает одобрения. Оно означает, что мы хотя бы не будем обсуждать завтрашний день как известный факт.
Я предлагаю оформить свое решение отдельным пояснением, чтобы ее не считали человеком, который задержал перенос. Грейс просит указать ровно то, что она делала: ассистировала, сохранила бумагу, сообщила состояние оборудования. Ее возражение против уничтожения записи тоже можно внести. Я так и пишу. Слова о ее участии короткие. Они не делают нас подругами; впервые я ощущаю, что их точность важнее моей потребности иметь союзницу.
— Не обещайте за дом, — говорит Грейс. — В следующий раз сначала получите время.
Я киваю.
— И по Рэйчел проверьте ответ после обеда. Иногда подтверждение есть, а на входе не видят.
Я ставлю напоминание. Грейс переворачивает расписание чистой стороной вверх. На обратной остались девять знаков декабрьской пробы. Она не прячет их от меня и не отдает с собой.
Когда я выхожу, женщина с ребенком уже у стойки. Пакеты стоят у ее ног. Ребенок спит у нее на плече, капюшон сбился на один глаз. Она поворачивается к рамке, чтобы пропустить меня, и сразу возвращается к разговору. Я прохожу мимо; служебная машина ждет с открытой дверью. Моя помощь заканчивается всякий раз на другом расстоянии от улицы, чем помощь этих женщин.
В Верхнем кольце дорожки сухие. Снег сохранился только в узких полосах между стеной и подогреваемой плиткой, ровный, сероватый, похожий на забытый строительный материал. В Южном талый снег собирается в обуви. Здесь он остается частью вида.
Машина прибывает в десять пятьдесят две. На воротах появляется пожелание благополучного продолжения дня. Я поднимаю запястье к считывателю и вдруг думаю о том, что внутри дома мне снова придется желать здоровья. Вейру, его дочери, Эвелин. Моим пациентам. Самое простое врачебное желание застревает в горле, потому что у одного из них есть право решать, кому оно вообще положено.
Одри принимает пальто. Я так долго ждала увидеть ее, что почти называю по имени раньше приветствия. Она замечает это движение и берет сумку с обычной осторожностью.
— Сухого пути вам, доктор. Промокли?
— Нет.
— В Южном теперь у самой двери вода. Мне утром сказали.
Она произносит это при включенной приемной панели. Ниже моего запястья на мгновение оказываются ее пальцы, и я вижу маленькую царапину, свежую, возле ногтя. Потом она отходит к шкафу.
— Сестра? — спрашиваю я слишком тихо.
Одри поднимает голову.
— Позже, если сможете.
Я благодарна за это «позже», хотя у меня нет права считать его согласием довериться. Она живет с сестрой не в моем воображении. Ее утро состоялось без моего наблюдения.
В медицинской комнате готовы анализы Эвелин. Нового срочного отклонения нет. Измененное вечернее назначение она перенесла лучше; это подтверждено ее домашним опросом, и я еще должна услышать ее саму. Система предлагает подтвердить сохранение схемы. Я не нажимаю до разговора.
Из окна видно зимний сад. Внешнее стекло темное от облаков, внутреннее освещено лампами. За ним листья, влажная почва в широких прямоугольных емкостях, дорожка между растениями. Невозможно определить, сколько здесь настоящего дневного света. У растений нет выбора, и все же по ним видно, что о них заботятся внимательнее, чем о людях возле шестой приемной.
Я мою руки. Один раз. Потом возвращаюсь к раковине, потому что на пальце осталась чернильная полоска. Вода не смывает ее сразу; кожа вокруг ногтя краснеет. Я выключаю кран до исчезновения следа. Неполное очищение кажется нарушением обещания, которого я никому не давала.
Эвелин приходит за мной сама.
— Пойдемте в сад.
— Здесь можно поговорить.
— Здесь Винсент получает итоговые уведомления. В саду тоже есть запись, я знаю. Но мне проще там сидеть.
Она не предлагает тайны. Это делает приглашение менее опасным только на первый взгляд. В комнатах, где допускают личный разговор, можно произнести больше, прежде чем заметишь, что разговор оставался служебным.
Мы идем через маленькую столовую. На длинном столе три места, четвертое не накрыто. У каждого плоская металлическая подставка с именем и номером рациона. На моей обычно нет имени, только категория медицинского сопровождения. Для обеда ее еще не поставили.
Эвелин задерживается у своей тарелки, берет кусок подсушенного хлеба, потом кладет обратно. На хлебе тонкая корочка, неровная, настоящая. Я испытываю зависть к этой неправильной поверхности и почти сразу подозрение: она настолько непохожа на стандартную порцию, что мне захотелось бы проверить ее дважды.
— По утреннему препарату лучше? — спрашиваю я.
— Да. Ночью хотя бы не было этого провала. Как будто засыпала не я, а меня закрывали.
Я уточняю ощущения, длительность, пробуждения. Она отвечает терпеливо, хотя привела меня не для этого. Мы договариваемся о контроле, и я записываю краткую заметку на служебном устройстве. Эвелин смотрит, как мои пальцы касаются стекла.
— Вы сначала отмечаете, потом верите?
— Отметка не заменяет разговора.
— А если в разговоре я скажу то, чего не было в отметке?
Я убираю устройство в карман.
В зимнем саду тепло, но не душно. Под потолком тонкие трубки собирают конденсат; вода скользит по стеклянной стене в закрытый желоб. Раньше я любила, когда на листьях оставались капли после дождя. Здесь каждая капля учтена до того, как появилась. Листья блестят, и мне кажется, что их недавно протерли по одному.
Эвелин садится в кресло возле низкого дерева. На нем нет плодов, только небольшие светлые почки. Я остаюсь стоять, пока она не указывает на другое кресло.
— Вы можете сесть. Я не собираюсь вас осматривать.
Шутка легкая, почти дружеская. Я сажусь и не улыбаюсь вовремя. Эвелин замечает, но не повторяет.
— Мне назначили новую программу, — говорит она.
Я жду названия. В ее карте много программ; некоторые относятся к здоровью, другие используют здоровье как единственную допустимую причину вмешательства.
— Репродуктивную. На осень. Подготовку хотят начать в апреле.
План будущего ведения закрыт семейным уровнем. Я вижу текущие медицинские данные и могу запрашивать дополнения. Согласованные родственные решения мне передают, когда требуется исполнение. Именно поэтому разговор со мной происходит раньше уведомления.
— У вас уже было обсуждение со специалистом?
— У Винсента было.
Она откидывается в кресле, но руки остаются на подлокотниках. Пальцы вытянуты, кожа над суставами бледная.
— Он сказал, что профиль семьи пересмотрели. Еще один ребенок будет соответствовать. Так и сказал. Айви не спрашивала, соответствует ли ей брат или сестра. Меня тоже не спрашивали.
Я смотрю на дерево. Одну ветвь подвязали к опоре широкой мягкой лентой; кора не повреждена. Уход здесь начинается с того, чтобы рост не отклонился от нужного направления.
— Вы хотите медицинское заключение до начала подготовки?
— Я хочу, чтобы подготовка не началась.
Слова произнесены отчетливо. Я узнаю ту паузу после них, когда человек ждет, не превратят ли его желание в симптом.
— По какой причине? — спрашиваю я и сразу слышу, как звучит вопрос.
Эвелин усмехается.
— Должна быть подходящая?
— Мне нужно понять, что вы хотите от меня.
— Вот это правильный вопрос.
Она смотрит на дорожку за моим плечом. Под стеклянным потолком медленно движется обслуживающий модуль, останавливается над растением и выпускает тонкую струю. Вода попадает точно в землю. Листья не шевелятся.
— Когда родилась Айви, я плохо помню несколько недель. У всех есть записи, как я ее держала. Есть мое обращение о благодарности программе. Его до сих пор показывают новым семьям. Я смотрю и знаю: это я. Рот мой, руки мои. Но я не помню, как сказала эти слова.
Я спрашиваю, о чем она помнит. Не ставлю диагноз по чужому прошлому.
— Помню, что мне хотелось выйти из комнаты. Не уйти от нее. Из комнаты. Там все время кто-то был. Проверяли, прикладывали, поправляли мои пальцы. Я просила оставить меня на час. Мне объясняли, что просьба вызвана состоянием и нельзя ей подчиняться. Потом я перестала просить.
Она поднимает руку, проводит по краю подлокотника.
— Вы будете говорить, что теперь все иначе?
— Я не знаю, как будет устроено наблюдение. Можно запросить план и оценить риски.
— Риски для ребенка, для семьи, для программы. Мои тоже будут, последним пунктом. Я видела прежний план.
В ее голосе появляется злость. Я чувствую неожиданное облегчение: с этой интонацией мне проще, чем с ее тихой благодарностью вчера. Злость оставляет между нами расстояние. Я могу не считать ее просьбу доказательством близости.
— Вы вправе знать, какие вмешательства планируют, — говорю я. — И я могу записать вашу позицию в медицинской части.
— Могу я попросить вас не писать ее, а сделать так, чтобы мне отказали по здоровью?
Я молчу. Эвелин не пытается смягчить просьбу.
— У вас есть основания отложить, — продолжает она. — Вы сами сказали про вес. Про сон. Можете написать, что я не выдержу.
Есть основания обследовать и стабилизировать состояние. Нет основания утверждать, что беременность заведомо невозможна или обязательно причинит непоправимый вред. Я могла бы растянуть оценку, усилить слова, выбрать из ее прошлого самый страшный эпизод. Несколько часов назад я выбрала из настоящего Лили самый безопасный.
Эвелин замечает, что я колеблюсь.
— Я не прошу навсегда. Хотя бы на год. Он не станет спорить с запретом, если запрет придет правильно.
— А с вашим отказом станет?
— Вы здесь живете давно. Зачем вы спрашиваете?
Я здесь работаю. Живу в другом месте, в квартире с утренним прибором и недоеденным завтраком. Но ее фраза точнее этого различия: мое время принадлежит дому, и дом знает, как меня найти.
— Если я напишу недостоверное противопоказание, его могут проверить другим врачом, — говорю я. — Это не гарантирует отсрочки. По вашему состоянию нужна оценка. Я могу оформить необходимость оценки до начала подготовки.
— А пока оценивают, он уже подпишет.
— Медицинские действия не должны начаться без завершения обследования.
Эвелин смотрит на меня долго.
— Не должны, — повторяет она. — Вы так говорите, когда не можете сказать «не начнут».
Мне хочется объяснить, что я не единственный человек, от которого зависит ее программа. Она знает это лучше меня. Объяснение только переместит наше бессилие в более удобную форму.
Я спрашиваю, можно ли увидеть документ, который она получила. Эвелин достает из кармана небольшой планшет. Уведомление адресовано представителю семейного союза; ее имя стоит в разделе исполнителей программы. Есть дата предварительной встречи, объем обследований, подтверждение согласования состава семьи. Поля ее согласия на этом экране нет.
— Это предварительное распределение, — говорю я. — Оно не заменяет информированного согласия на медицинское вмешательство.
— Тогда запишите, что у меня его нет.
Я поднимаю глаза.
— Вы понимаете, что запись станет доступна ответственному за программу?
— Винсенту?
— Ему могут передать. Я не знаю, какие уведомления он получит сразу.
Она берет планшет обратно, словно поверхность стала горячей. Держит его на коленях.
— Значит, если скажу правду, он узнает, что я против. А если вы скажете не всю правду, узнают, что вы против.
— Медицинское заключение должно описывать ваше состояние. Ваше несогласие — отдельная запись.
— Для записи это отдельно. Для дома нет.
Мы молчим. Я слышу, как вода собирается в желобе. Ничего в комнате не меняется от произнесенного, и это кажется самым унизительным. Эвелин все еще находится в красивом кресле, в тепле, с правом попросить хлеб, который не положен Лили. Наличие этих вещей позволяет любому человеку сказать ей, что она не имеет причины страдать.
— Я могу оформить осмотр специалиста, который не составлял программу, — говорю я. — Указать, что до оценки вашего физического и психического состояния подготовка не должна начинаться. И записать, что решение о согласии вами не принято. Не заменять его подписью мужа.
— Это будут две записи?
— Да.
— Он увидит обе.
— Возможно.
Она смотрит на свои руки. На одном ногте тонкая светлая полоска, лак начал отслаиваться. Здесь есть люди, которым поручено заметить это раньше, чем замечает она.
— Запишите обследование. Сейчас. Вторую не пишите пока.
— Тогда я не смогу представить ее как уже заявленный отказ.
— Я знаю.
Она поднимает голову.
— Вы думаете, я трусиха?
Я почти отвечаю привычное «нет», которое отнимает у вопроса содержание. Вместо этого говорю:
— Я думаю, вы решаете, с какими последствиями можете жить сегодня.
Эвелин закрывает глаза на короткое мгновение. Не благодарит. Я оформляю запрос на независимую медицинскую оценку: основания в текущей карте, необходимость уточнения прежнего неблагоприятного опыта, отсутствие завершенного согласия на подготовительные вмешательства. Последняя фраза описывает состояние документа, не ее отказ. Перед отправкой читаю ей вслух.
Она просит заменить «неблагоприятный опыт» на «жалобы после прежнего родоразрешения». Ей кажется, что опыт — недостаточно вещественное слово. Я объясняю, что прошлые жалобы придется уточнять по архивам, и она соглашается. Мы оставляем обе части, каждая на своем месте.
Когда запрос уходит, Эвелин смотрит на потолок.
— Вы ведь пожелаете мне здоровья в отчете.
— В отчете такой строки нет.
— Тогда при прощании.
Я не знаю, что ответить. Она устало улыбается.
— Я раньше любила это пожелание. После Айви люди говорили «плодовитого здравия», и я думала, они радуются. Потом поняла, что никто не спрашивает, сколько еще здоровья я должна превратить в детей.
В сад входит работница с подносом. Разговор прерывается без предупреждения. Чашки ставят на низкий столик, рядом небольшая тарелка с ломтиками груши. Работница уточняет, допускается ли второй прибор для доктора. Эвелин говорит, что допускается, потом смотрит на меня.
— Вы хотите?
Груша очищена. Мякоть светлая, на одном ломтике уже проступает желтоватый край. Я вижу его раньше всего остального.
— Нет, спасибо.
— Не любите?
— Позавтракала.
Ложь простая и ненужная. Я не могу сейчас объяснить, что боюсь ее груши, хотя она питается лучше меня. Боюсь любой пищи, если не видела контейнер. Я знаю, что ее личный рацион проверяют отдельно, и все равно мне кажется, будто желтая кромка отвечает на вопрос, который ни один сканер не услышал.
Работница уносит второй прибор. На нижней стороне подноса два цвета маркировки: белый для семьи, янтарный для сопровождения. Раньше я не обращала внимания, что класс А внутри себя тоже разделен.
— У вас другие контейнеры, — говорю я, когда женщина выходит.
— У всех другие.
— Я думала, защищенный рацион общий для дома.
Эвелин берет ломтик. Не ест сразу.
— Винсенту подбирают по его программе. Айви по возрасту. Мне теперь собираются менять. Вам выдают служебный. Это же видно в ведомости.
В моей ведомости видно только то, что выдано мне. Я не могу прочитать чужой рацион, если медицинская задача не требует состава. Даже защищенность распределяют порциями знания.
— Что вы хотели проверить? — спрашивает Эвелин.
— Состав, если будет изменен из-за новой программы.
Это правда, появившаяся позже вопроса. Я не объясняю ей подозрение, для которого еще нет доказательств. Разница в питании не доказывает вреда. Разница в праве узнать состав существует передо мной без всякого доказательства.
Эвелин кладет грушу обратно.
— Они уже прислали предварительный набор. Я не открывала. Вы можете посмотреть у Одри. Я не хочу, чтобы мой завтрак начал программу раньше, чем я ее согласовала.
В ее голосе нет моей боязни заражения. Она боится, что ей выдадут еду, принятие которой станет еще одной разновидностью согласия. Я понимаю этот страх слишком хорошо, чтобы успокоить ее словами об обычном продукте.
— Посмотрю назначение и состав. До проверки не будем отмечать начало подготовительного питания.
— Мы можем это решить?
— Сегодня — можем.
Она слышит ограничение. Кивает и наконец берет чашку.
Из столовой доносится детский голос. Айви вернулась с утренних занятий; я не заметила, как прошло время. Эвелин меняется раньше, чем дочь входит в сад: плечи выпрямляются, лицо становится внимательным, почти спокойным. Я помню это усилие по собственной жизни. Сыну нужно было видеть лицо, которое не обрушится от его вопроса.
Айви останавливается возле дверного стекла. На ней светлая кофта с закрепленным на груди учебным знаком. В руке коробка.
— Мы выращивали, — говорит она.
Эвелин протягивает руку, но девочка подходит ко мне. В коробке на влажной ткани лежат набухшие семена. У одного маленький белый корешок.
— Они проверенные. Нам сказали, можно показывать дома.
— Вижу, — отвечаю я.
— Это не для еды.
Она произносит предупреждение очень серьезно. Я киваю и спрашиваю, как она их поливала. Айви начинает рассказывать, сколько нужно воды, почему нельзя заливать. У нее сбивается порядок, она возвращается к началу, и я позволяю ей закончить дважды.
— А этот не растет, — говорит она, показывая на темное семя. — Надо убрать, чтобы другие не перестали?
— Если оно испортилось, его лучше отделить. Но то, что оно еще не проросло, не означает, что оно плохое.
— Учительница сказала, задерживающие забирают питание.
Я смотрю на ее палец возле маленького неподвижного зерна. Не знаю, какую часть урока она повторяет точно, какую добавила сама. Мне хочется вынуть коробку из ее рук и показать, что семена не должны оправдывать право на влажную ткань. Вместо этого спрашиваю, есть ли место в отдельном стаканчике, чтобы посмотреть, что будет дальше.









