Курсант Империи - 21
Курсант Империи - 21

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Дмитрий Коровников

Курсант Империи - 21

Глава 1

Эфир сошёл с ума секунд за двенадцать.

Я знаю, что именно за двенадцать: таймер на забрале я видел, когда произнёс своё «заживо», и посмотрел на него второй раз, когда в общей частоте не осталось места ни для одного целого человеческого слова. Под сотню людей в четырёх бортах, у каждого микрофон у самых губ, и каждому именно в эту минуту понадобилось сообщить остальным, что он всё понял.

— …по крыше ходит. Я стою и чувствую, как оно ходит…

— Борт три, ответьте! Борт три, приём!

— Первый, это второй взвод, нас засыпает, дайте приказ!

— Освободите частоту, дайте связь!

— Сам освободи!

— Отставить панику в эфире, — рыкнул Барятинский.

Частоту это остудило секунды на две, потом хаос вернулся обратно. Полковник повторил, вложив в голос тот фамильный холод, которым в его роду, по всей видимости, успокаивали лошадей и младших офицеров, и получил ровно тот же результат.

Пилот в своём кресле сидел так, будто его пристегнули не ремнями, а обложили гипсом. Я тронул его за плечо, и он повернул ко мне лицо цвета приборной панели.

— Воздух, — сказал я. — Сколько у нас воздуха?

— Регенерация с аккумуляторов. — Он ответил сразу, как отвечают на вопрос, который уже сами себе задали. — По норме четыре часа. Норма считается на взвод, а у нас в салоне сорок человек и мы тут втроём.

— То есть?

— Часа три. Дальше в отсеке останется воздух, но пользы в нём будет мало.

— Плюс в ратниках, — пробормотал я вслух.

— Минут по сорок в каждом. — Ответил за меня пилот и посмотрел на свои голые кисти, лежащие на бесполезных рычагах, потом снова на меня. — У меня лётный комбинезон. То есть ноль.

Я поймал себя на глупейшей мысли: успею ли я за отведённое время придумать хоть что-нибудь, если раньше у меня получалось не очень, да и только со второй попытки.

Корпус шаттла снова дёрнулся.

Удара не было. Под днищем коротко поработали и опустили нас ещё на полметра, как опускают в колодец ведро, песок в остеклении опять поднялся. От площади осталась полоса шириной в две ладони — щель, в которую было видно примерно то, что видно из почтового ящика: немного чужого света и немного чужих клешней и ног.

В эту полосу мы видели первый борт.

Он ушёл в грунт носом, и корма его задралась над площадью. Прожектор, который всё ещё зачем-то горел на восточной стене, светил на неё сбоку, как фонарь над подъездом.

— Борт один — всем. — Голос задыхался, будто человек говорил на бегу. — Открываем. Мы открываем, слышите? Лучше так.

— Борт один, отменить. — Барятинский подался к стеклу вплотную. — Борт один, я запрещаю. Слышите меня? Запрещаю. Лейтенант!

Он ещё договаривал, а рампа уже шла вниз.

Сначала с неё съехал песок — весь, одним серым языком, и в проёме стало светло. Это был самый домашний свет, какой я видел за двое суток: ровный, тёплый, из обжитого помещения, вывернутый в пустыню под углом.

Штурмовики высунулись. Их было отчётливо видно: четыре фигуры, потом шесть, они спускались по железу уступом, как учат, передний брал сектор, задний прикрывал. Первые две секунды у них всё получалось. С высоты они видели площадь лучше, чем видели её мы, и били вниз коротко и точно, и я успел подумать, что у них есть шанс.

Потом пришла волна.

Она не бежала. Она поднялась. Песок под кормой вздулся сразу по всей полосе, и то, что из него полезло, шло не цепочкой и не по одному, а слоем — спина по спине, клешня по клешне, вверх по наклонному железу, и железа под ними не стало.

Огонь на рампе сделался сплошным. С десяток винтовок в упор — это очень много; мне на секунду опять показалось, что этого хватит. Потом в общей частоте кто-то сказал совершенно спокойно: «Штыки», и на рампе вспыхнуло синим.

Дальше я видел вспышки и силуэты. Передний успел ударить дважды, я разглядел, как повело его плечо на замахе, и как он на третьем замахе пропал — не упал, а именно пропал, будто его выдернули из кадра. Второй ухватил кого-то за шиворот и потащил внутрь, и их накрыло в проёме обоих сразу. Волна прошла по рампе так, как проходит вода по ступеням: без усилия и без остановки, заполняя всё, что ниже.

В моём ратнике на общей схеме гасли отметки. Со стороны это выглядело как ряд гаснущих ламп, и я нарочно смотрел не на них, а в стекло, потому что в стекле были хотя бы люди, а на схеме уже только цифры.

Эфир в эту минуту работал безупречно. Лучше бы он сломался.

Мы слышали, как в салоне первого борта началось то, что боем уже не назовёшь. Одиночные выстрелы, много, вперемешку с очередями в закрытом железном объёме — звук такой, будто внутри бочки уронили ящик с инструментом. Чей-то голос трижды повторил: «В кабину! В кабину, закрывайте кабину!» Затем хлопнула дверь. Потом в эту дверь ударили, и я по звуку понял, что стучат явно не кулаком.

Потом остался один открытый микрофон и чьё-то дыхание, быстрое и ровное, как у человека, идущего в гору.

Дыхание оборвалось на вдохе.

— Борт один, — позвал Барятинский. — Борт один.

Эфир шипел ровно и очень чисто.

Пилот снял руки с рычагов и сложил их на коленях ладонями вверх. Барятинский стоял у стекла, не оборачиваясь, и я видел в отражении, как двигаются его желваки. Отражение было плохое, мутное от нашего дыхания, и в нём полковник казался старше, чем на крыльце, лет так на десять.

Минута. Именно столько стоила идея выйти наружу, и первый борт оплатил её за всех, наличными и сразу.

За моей спиной, в салоне, всё это слышали не хуже нас. И, судя по звуку, поняли иначе.

Я шагнул к проёму кабины.

Больше двадцати человек в железе, и половина на ногах — это уже не строй, но ещё не толпа; это то, что в любую секунду выберет, чем ему стать. Стоявшие держались за поручни, потому что при каждой просадке корпуса пол уходил вниз.

— Нужно открывать! — повторял кто-то из середины, и повторял разумно, без истерики. — Пока это можно сделать! Потом не откроем!

— Сядь, — сказал Папа.

— Ты мне не командир, сержант. Ты штрафной.

— Сядь, — повторил Папа тем же голосом.

Человек сел. Но, сели не все.

Беззубый стоял на лавке, вцепившись в поручень, и шепелявил громче всех, и впервые за эту ночь его слушали.

— Ждешь мы шдохнем! В темноте! Пушкай хоть на вождухе!

— Он прав, — отозвались от другого борта, и это было хуже всего, потому что сказано было спокойно.

Капеллан сидел, поставив винтовку между колен, и вёл свой псалом ровно и негромко, не для нас. Мэри рядом с ним дремала в ремнях, и жёлтый огонёк на её аптечке мигал теперь вдвое чаще, чем в подвале. Кроха смотрел в пол.

— Не хочу в песок, — покачал он головой.

Толик протиснулся ко мне и встал плечом к плечу, глядя не на меня, а на переборку.

— Санёк. Ты слышал, что там было?

— И видел.

— Я всё понимаю, ты не думай. — Он покрутил ладонью, подбирая слова, и подобрал самые честные из возможных. — Только я бы тоже открыл.

— Ты понимаешь, что нас ждёт?

— Ты меня знаешь, я не герой, но и не крот. С клешнями я хоть знаю, что делать: у меня штык и две руки. А в этом гробу… — Он постучал костяшкой по борту. — Тут мне делать нечего. Тут только сидеть и дышать по расписанию.

— Господа, позволю себе заметить, — раздалось возле лавки, где я оставил Ипполита лицом в отсек, чтобы ему было на что смотреть. — В замкнутом объёме при стольких присутствующих разговор в полный голос расходует воздух существенно быстрее молчания. Это не мнение, это арифметика.

Его не услышали. Точнее, услышали и не приняли к сведению, что в армии почти одно и то же.

И то же самое, слово в слово, слышалось в эфире.

— Борт два — четвёртому. Мужики, вы как? Мы решаем.

— Борт два, отставить «решаем», — сказал Барятинский, не отрываясь от стекла.

— Господин полковник, у нас аппарель скоро не будет открываться.

— Знаю.

— А у вас другое предложение есть?

Другого предложения у полковника не было, и эфир это услышал раньше, чем услышал я. В частоте разом заговорили с трёх бортов сразу, перебивая, соглашаясь, пересчитывая патроны и метры, и в этом гуле я успел разобрать самое страшное: люди не спорили о том, выживут ли. Они уже согласились, что погибнут, и торговались только о способе. Открыть — значит минуту работать штыком и получить своё. Не открывать — значит несколько часов просидеть в темноте и слушать, как хрипят от недостатка кислорода твои товарищи.

Я знал, что они выберут. Я, если честно, и сам бы выбрал так же, и от этого мне было особенно неуютно стоять в проёме и молчать.

К Барятинскому подошёл лейтенант — тот самый, что пересчитывал нас по головам и сбился на середине.

— Господин полковник, взводные запрашивают решение. Я не смогу их держать больше двух минут.

— Двух минут мне хватит, — ответил полковник, не отходя от стекла.

Лейтенант посмотрел на его затылок, козырнул неизвестно чему и ушёл в салон, и по тому, как он шёл, было видно, что «двух минут хватит» он уже перевёл для себя на простой человеческий язык.

И в этот момент подал голос ещё один шаттл.

— Первый, это борт три! Аппарель не идёт! Мотор гудит, а она стоит на месте!

— Борт три, докладывайте нормально.

— Да куда нормально! У нас корма в грунте по самую кромку рампы, мы её не сдвинем, она упирается! Мы пробовали боковой люк — он тоже не идёт! Господин полковник, мы под песком целиком!

Пауза в частоте вышла короткая. Её заполнил другой голос, помоложе, и сказал он почти по-деловому, тем тоном, каким читают вывеску:

— Братва, мы замурованы.

Слово пошло по эфиру, как идёт по воде круг. В нашем салоне его услышали все и все замолчали, и в этой тишине стало отлично слышно, что делается снаружи: по обшивке шло ровное шевеление, сухое и обстоятельное, как пересыпают зерно из ковша в ковш.

— Бортам: прекратить истерику в эфире, — сказал Барятинский. — Держитесь.

— Держаться за что?!

Ответа у полковника не было, и он его не придумал. Он просто замолчал, и в эфире осталось шипение и чужая возня, и человек, который в закрытом железном ящике под тремя метрами песка колотил чем-то тяжёлым по обшивке — размеренно, с той дурной надеждой, с какой стучат в стену соседу.

Корпус нашего шаттла снова просел.

Полоса чистого остекления стала шириной в бойницу. Площадь в ней превратилась в узкую жёлтую щель, и в щели этой ещё дрожал свет прожектора, до которого нам уже не было никакого дела.

— Господин полковник. — Пилот заговорил, не поворачивая головы. — Ещё две такие просадки, и хана. После этого мы не откроемся. Ни мы, ни втрой...

— Сколько у меня времени?

— Две минуты. Может, три.

— Этого достаточно, — кивнул Барятинский, приняв окончательное решение.

Он отлип от стекла и выпрямился.

— Первый — всем. Приготовиться…

— Нельзя этого делать, господин полковник, — воскликнул я, услышав слова Барятинского и поняв, что он собирается отдавать приказ на открытие аппарелей. Вышло громче, чем я собирался, и в кабине это прозвучало почти неприлично. — Не открывайте и прикажите другим.

Барятинский повернулся ко мне медленно, всем корпусом.

— Вы предлагаете мне сидеть и ничего не делать, рядовой?

— Я предлагаю выиграть немного времени.

— Смысл?

— Он есть всегда. — Я сглотнул. В горле у меня было сухо, и я списал это на воздух, хотя воздух был ещё ни при чём. — У меня, возможно, есть решение.

Барятинский смотрел на меня несколько секунд, и лицо у него было такое, будто ему в гостиной предложили сыграть на деньги.

— Изложите.

— Не могу.

— Васильков…

— Не успею, господин полковник. Пока я буду объяснять, наши две минуты кончатся. Да, и вы мне не поверите. — Я подождал полсекунды и добил, потому что вежливость здесь стоила дороже, чем мы могли себе позволить. — Вы мне сегодня уже один раз не поверили. Про подкоп.

Желваки у него заметно дёрнулись.

— Что ты делаешь?

— Мне нужна связь с «Аскольдом». — Я уже был у панели управления, пытаясь разобраться со связью. — Точнее, мне нужен полковник Кнутов.

— Кнутов нам не поможет.

— Не факт.

Барятинский переглянулся с пилотом, ища союзника своему умозаключению — Васильков от страха сошёл с ума.

— Соедините меня с «Аскольдом», — попросил я пилота. — Я тут запутался в ваших кнопках и частотах.

Пилот встрепенулся.

— Верхняя связь. — Он ткнул пальцем. — Вот эта. Держите, пока не щёлкнет, отпустите и говорите. Канал занят мостиком, вас перебьют. — Он подумал и добавил тише: — И, рядовой, вас там не станут слушать. Вы…

— Штрафник. Знаю. Давайте. Куда?

За спиной полковник Барятинский уже уходил в проём.

— Господин полковник!

В ответ игнор и молчание.

— Вас... то есть нас же перебьют за полторы минуты!

— Вероятно. — Тихо ответил он, выходя из кабины. — Штурмовик умирает с открытым забралом, Васильков. В темноте, пуская пузыри, умирают другие.

— Генерал Ли отдал приказ! Шаттлы не покидать!

— У генерала на мостике достаточно воздуха, — был ответ полковника, уже шагнувшего в салон.

И его последняя фраза:

— Пилот. Открыть люк по моему сигналу.

Глава 2

Старший сержант Рычков объяснял в третий раз, и голос у него при этом опускался, что у Папы всегда означало худшее.

— Считаем вместе. За люком их тысячи. Гораздо больше, чем было в прошлую ночь. Вы сами видели, когда были на стенах. Нас тут горстка. Ну, положит каждый по десять, хотя по десять никто не положит, и по нам всё равно пройдут, как по грядке. Открытый борт — минуты жизни. Закрытый — часы. А над нами, между прочим, если вы забыли, висит линкор, и на мостике у него есть кому думать.

Двадцать с лишним человек в броне. Забрала у большинства были подняты, и лица блестели, как у бегунов на исходе дистанции: воздух ещё был, но уже переставал быть незаметным. Дежурный свет делал всех одного цвета, цвета остывшего чая, и в этом свете любой довод выглядел усталым.

— Несколько часов в железной коробке, которую ещё и ведёт вниз, — отозвался штурмовик, стоявший ближе всех. — Дождёмся, что аппарель вообще не откроется. Тогда выбирать будет не из чего.

— А когда откроем, будет из чего? — усмехнулся Папа. — Разница одна: сейчас мы хотя бы живы.

— Штурмовики не отсиживаются в железных гробах, — заявил кто-то сзади и, кажется, сам удивился, как красиво это вышло.

— Штурмовики, сынок, живут до тех пор, пока дышат, — парировал сержант, выступавший сейчас спикером партии разума.

Тварей такого калибра, как сейчас ползали сверху шаттла и копали снизу, Папа знал не по учебникам. Новгородские богомолы вбили ему в голову правило: если оно ростом с танк и уже нашло к тебе дорогу, дверь ему не открывают. Аппарель для такого гостя — приглашение на обед, написанное на плотной бумаге, с золотым обрезом.

Толик встал с края лавки и поднял руку, как школьник, знающий ответ.

— Господа штурмовики, позвольте вставить слово от человека, который минуту назад ошибался. Я сначала тоже хотел выйти. Даже побежал бы, честное слово. — Он оглядел отсек. — Потом прикинул: шансов, если откроем, ноль. Нет, я конечно готов красиво умереть за Империю, только красиво — это когда тебя не тащат за ногу в яму, чтобы поужинать.

— Драться надо, а не под лавкой отсиживаться! — прилетело из глубины отсека.

— Уважаю вашу храбрость. Но, драться, друг мой, стоит тогда и там, где есть вероятность остаться в живых. Хотя бы одна из тысячи. Здесь она есть. Снаружи... сами понимаете.

— Ты просто зассал.

— Ещё как, — согласился Толик. — Впрочем как и вы все. Только вы от страха хотите поскорее выбраться наружу, а мы со старшим сержантом предлагаем вам подумать и не торопиться.

— Времени нет на подумать!

Молодой штурмовик у переборки опустил ствол и уставился в пол, шевеля губами. Папа поймал это краем глаза и мысленно поставил галочку. Отсек раскололся почти пополам, но граница шла не по нашивкам: на стороне штрафников нашлось с полдюжины штурмовиков, которые в этом не признавались и смотрели в пол. Остальные злобно смотрели на Папу и Толика.

Капеллан всё это время сидел рядом с Мэри и ни разу не поднялся. Ладонь он держал на её плече, смотрел на мигающий огонёк аптечки и на её бледное лицо. Когда шум перевалил через черту, известную одному ему, он повернул голову и произнёс негромко, в пространство:

— «Всякое дыхание да хвалит Господа».

Пояснять он не стал. Крикуны понизили голос.

Кроха мычал себе под нос нечто отдалённо напоминающее колыбельную и разглядывал ботинки.

Тут в неподходящий момент отлип от переборки беззубый. С самого закрытия аппарели он сидел в дальнем углу, и Папа затылком чувствовал, что тот слушает. Теперь рядом были свои, и в нём проснулось то, что просыпается в уязвлённых людях при виде поддержки.

— Не флушайте их, парни! Ждать! Дыфать по очереди! — Он вылез в проход, и перед ним сам собой освободилось место. — Фтрафники! Ф подфале шидели, пока наши на штенах умирали!

Далее, что-то неразборчивое, а в конце:

— Вше вы такие: ф бою жа чужими шпинами, а ф пофле ражговорчивые! Трушы вы! Фше!

— В подвале нас запер ты, — сказал Папа очень тихо. — Гнида.

— Трушы! — Беззубый вошёл во вкус. — Ш такими нам ф одном шаттле шидеть, а они ешё и ругаютша!

Дальше Папа помнил плохо. Он не прыгнул, Папа так не умел: он пошёл, как идёт бульдозер на забор. Кто-то сидящий на лавке попался под ногу и с неё слетел. До беззубого оставалось буквально два шага, когда его схватили справа за руку, слева за другую, а кто-то повис на шее. Ратник взвыл приводами. Папа протащил всех троих ещё метр, беззубый успел юркнуть за плечи товарищей и высунулся оттуда, зашепелявив голосом победителя:

— Фидели? Он на швоих кидаетша!

Подоспели ещё двое, и Папу впечатали спиной в переборку. В лицо ему упёрся чей-то шлем, холодным лбом.

— Господа, давайте без рук! — Толик влез в свалку, ухватил кого-то за наплечник и оказался вдавлен в железо рядом с Папой. Локоть в бронированном рукаве лёг ему под подбородок. — Ох, ребята, — просипел он, — а поговорить?

— Позволю себе заметить, Анатолий, — сообщил Жгутикову из-под лавки Ипполит, по-прежнему лежавший скрюченный лицом в отсек, — что при соотношении пятеро на одного аргумент, боюсь, не будет засчитан.

Через чужое плечо Папа увидел, как встал Кроха. Без спешки, молча, и металлическая лавка под ним скрипнула с явным облегчением. Улыбка осталась на лице великана, а вот глаза улыбаться перестали, и штурмовики, на которых они остановились, вдруг заинтересовались собственными ботинками. Кроха шагнул в сторону свалки. Ратник у него на пути отодвинулся сам, без команды. Кулаки, каждый с добрую голову, висели вдоль бёдер, но уже сжимались.

— Отставить.

Голос был негромкий, на холодно вежливый до ломоты в зубах и ударил сильнее любого окрика. У проёма двери кабины стоял Барятинский, заложив руки за спину. Как давно, Папа не знал, но, судя по лицу, достаточно, чтобы составить мнение обо всех.

Рычков, которого держали пятеро, демонстративно вытянулся по стойке «смирно», насколько позволяли захваты. Лицо осталось багровым, зато переменилось всё остальное: перед начальством у него срабатывало что-то, что сидело ниже гнева.

— Отпустите их, — продолжил полковник. — Не заставляйте повторять на языке, который вам понравится меньше.

Штрафников отпустили. Папа стряхнул с плеча чужие пальцы и выдохнул через нос. Толик потёр подбородок.

— Сержант считает верно, — Барятинский обвёл салон взглядом. — Кислорода, по докладу пилота, часа на три. Цифры я не оспариваю. Но эти три часа кончатся тем же самым, только медленнее и без единого выстрела с нашей стороны. Мы будем умирать, как умирают в мешке: по очереди и очень долго. Я предпочитаю иначе. Лучше уж умереть в бою, чем сдохнуть от удушья, когда в шаттле кончится кислород. И тут правы вы, ребята: через две минуты выбора у нас не останется.

Папа скрипнул зубами. Возразить было нечем, и злость на полковника пополам делилась со злостью на факты.

Перепалка стихла разом, как выключенная. Сказал командир, значит, так и будет, и спорить с этим в отсеке не научились, да и учиться было некогда.

— Боезапас проверить, системы ратников тоже. Первая шеренга — на колено, вторая — стоя, оружие к бою. — Полковник дождался, пока в отсеке зашуршало и защёлкало, и, повернувшись, добавил ровно, почти любезно: — Господа штрафники, не зевайте. Присоединяйтесь. Веселье вот-вот начнётся, было бы обидно, если бы вы его пропустили.

Бронескафы ожили. В забралах побежали зелёные строки самопроверки, зашелестели затворы, магазины защёлкали сначала вразнобой, потом в такт. Штурмовики вставали перед аппарелью в две линии, и у людей, которые секунду назад держали друг друга за грудки, теперь были одинаковый настрой. Беззубый пристроился во второй.

Потом сочтёмся, пообещал себе Папа, хмуро смотря на него. Второй раз за ночь он откладывал этот финальный разговор, и проценты по нему росли.

— А мажорчик где? — Он покосился на дверь кабины.

— Рядовой Васильков остался в кабине. — Барятинский чуть повёл плечом. — Полагаю, ему страшновато выходить.

Папа промолчал и лишь хмыкнул. Несколько минут назад, когда на площади песок под шаттлами встал дыбом, этот же человек забыл, как закрывается рот: лейтенант звал его «Первый!» да «Первый!», а полковник смотрел сквозь лейтенанта, как сквозь оконное стекло. А теперь распетушился и проверяет чужую храбрость. Слова на это у Рычкова нашлись бы, но при начальстве он говорил мало и вежливо, и слова остались при нём. Он лишь отошёл за шеренги, к Толику.

— Чего хмыкаете, сержант? — Толик потирал шею и одновременно менял магазин, что требовало известной координации.

— Сам недавно столбом стоял, — пробасил Папа, кивая в сторону Барятинского. — А теперь про трусость запел. Я уверен, что мажорчик там сидит, и что-то себе придумывает. Я его знаю.

— Придумывает он всегда, — кивнул, соглашаясь, Толки, — главное — чтобы успел.

— Да, времени будет мало, — покачал головой Рычков, тяжело вздыхая и перезаряжая винтовку.

— Санёк успеет.

— Твои бы слова, да Богу в уши...

— Я оптимист. Кроха, ты как? Готов к труду и обороне?

Кроха уже стоял у них за спиной и натягивал шлем. Папа покосился на него.

— Можно, — согласился Кроха.

Капеллан ставил Мэри на ноги. Губы его уже шевелились: псалом он начинал заранее, как другие разминаются перед делом. Мэри открыла глаза и посмотрела на аппарель.

— Что открывают?

— Открывают.

— Наконец-то, — сказала на это Мэри.

Шеренги вышли ровными, хоть на смотр. Штрафники стояли в двух шагах позади: в строй их не звали, а прятаться за чужие спины они не привыкли, и получилась дистанция, которую каждый отмерил по своему характеру. Барятинский встал перед первой шеренгой, спиной ко всем и лицом к аппарели и к тому, что ждало за ней. Спина у него была прямая, как у человека, который назначил цену и теперь собирался получить её сполна. Он поднял ладонь к шлему.

— Пилот. Аппарель. — Он помедлил ровно на один вдох. — Сейчас...

Приказ дошёл до кабины по общей частоте на секунду раньше, чем я успел сделать вид, что не расслышал.

С тех пор как полковник вышел, я отслужил в этом кресле целую карьеру связиста. Ручка настройки была одна на всё, а щелчков у неё набралось, как у кодового замка, и на каждом что-нибудь шипело, пело или говорило чужим голосом: то диспетчерское «принято», то колонка цифр, то кто-то читал координаты тоном, за который явно не доплачивали. На верхней частоте вырос бодрый голос мостика: «Четвёртый борт, освободите канал». Я освободил, потому что мне ничего другого не оставили, и через секунду занял снова. Пятнадцатый раз подряд я давил кнопку, ждал щелчка и говорил в пустоту одно и то же:

— «Аскольд», «Аскольд», это рядовой Васильков. Прошу полковника Кнутова.

«Кнутов нам не поможет», — заявил полковник. Он вообще много чего назаявлял за это время, и последнее слово оставил за собой, а это меня задевало сильнее всего остального: я привык оставлять его себе.

Кнутов был единственным на «Аскольде», кого интересовало, сколько штрафников вернётся домой. Остальные числили нас в графе, которая уже заполнена.

Злость, как выяснилось, хороший инструмент для тонкой настройки: руки перестали дрожать сразу после того, как за полковником закрылась дверь. Воздух в кабине стал плотным и тёплым, будто им уже кто-то пользовался. Борт просел ещё. Я перестал считать просадки. Обшивка затянула тонкую жалобную ноту.

Из салона доносился гул, то нараставший, то обрывавшийся, как от рубильника. Один раз там что-то тяжёлое ударилось о переборку, и я примерно догадывался, кто нанёс этот удар: у Папы он получался особенно основательным. Потом всё разом стихло, и по качеству тишины я понял, что в салоне появился тот, кто умеет её устраивать. Затем заклацали магазины.

На страницу:
1 из 2