
Полная версия
грань полынь и папоротник

Олег Рычков
грань полынь и папоротник
Грань
Полынь и Папоротник
Глава 1. За серой чертой
Июль плавил асфальт федеральных трасс где-то там, за кромкой леса. Здесь, в мёртвом осиннике Архангельской области, жара была другой — глухой, спёртой, пахнущей сладковатой прелью и озоном. Птицы не пели третий месяц. С тех пор как Сквозняк начал сочиться сквозь старую печать родителей, лес оглох. Удар молотка по колышку палатки тонул в нём без эха — сухой, ватный шлепок, словно били по туго натянутой коже.
Воздух оседал на языке металлом, забивался в лёгкие, не принося облегчения. Мошка не летала. Комары не звенели. Только редкие, серые от пыли листья осин шевелились без ветра, словно по ним ползали невидимые насекомые. Лес был мёртв. Но не пуст. Что-то жило в этой тишине. Что-то, что не издавало звуков.
Максим выдохнул сквозь зубы и перехватил топор правой. Левая висела вдоль тела мёртвым грузом. Стеклянная плеть. Коготь Ичетика распорол плоть ещё в декабре, в тоннелях под Москвой, но рана так и не закрылась. Чёрная корка Нави расползлась от запястья к локтю, превратив руку в идеальный антрацитовый протез. Она не болела. В этом и был главный ужас — она ничего не чувствовала. Ни холода, ни тепла, ни влаги. Только вес. Тяжёлый, как могильная плита, привязанная к плечу.
Макс занёс топор, рассчитывая инерцию живой руки. Промахнулся. Лезвие ушло в землю рядом со стволом — глухо, без звона. Он всё ещё не научился бить одной правой. Отшатнулся, выпуская рукоять. Пальцы правой мелко дрожали. Он сжал их в кулак, пока не хрустнуло.
— Ты ломаешь геометрию пространства, — тихо сказала Наталья, не оборачиваясь.
Она сидела на корточках у импровизированного очага, выложенного белым камнем. Огонь здесь горел синим, почти не давая тепла, зато выжигал кислород с пугающей эффективностью. Каждое полено, брошенное в костёр, сгорало за минуты, превращаясь в пепел цвета кости. Наталья подбрасывала щепки методично, как часовой механизм, не давая пламени угаснуть. Ей казалось, что если огонь погаснет, то тьма, стоящая за спиной, сомкнётся вокруг них, и они исчезнут. Не умрут. Именно исчезнут. Как исчезали звуки в этом лесу.
На шее сестры, чуть ниже линии коротко стриженных волос, бугрился терновник. Метка Мары проросла прямо в позвоночник после битвы с ней. Чёрные, похожие на запёкшуюся кровь шипы пульсировали в такт сердцу. Не голосом. Весом. Словно кто-то ледяной и огромный положил подбородок ей на плечо и дышит холодом в самое ухо.
Каждый вдох давался с трудом. Воротник брезентовой куртки натёр ключицу до живого мяса, но она боялась его опустить. Если выпустить терновник наружу, Максим увидит, насколько далеко всё зашло. Увидит, что метка уже не просто растёт — она двигается. Шипы под кожей медленно, миллиметр за миллиметром, продвигались вверх, к основанию черепа. Ещё немного, и они коснутся мозга.
Она не сказала ему. Не могла. Он и так держался на честном слове. Его рациональный ум практика ещё пытался найти объяснение всему, что происходило. Если он узнает, что метка и форт связаны — что оба голодны, что оба берут, — он сломается. Она не могла допустить, чтобы он сломался. Не сейчас.
— Ты слышишь? — спросила она, не поворачивая головы.
— Тишину, — отозвался Максим, вытирая лезвие топора о штанину.
— Нет. Не тишину. Что-то под ней. Как будто кто-то дышит. Очень медленно. Очень глубоко. И ждёт.
Максим прислушался. Ничего. Только собственное сердце, стучащее в ушах. Только кровь, шумящая в висках. Он посмотрел на сестру. Её спина была прямой, как натянутая струна. Плечи напряжены. Она что-то чувствовала. Что-то, чего он не мог уловить. Метка давала ей связь с тем, чего не должно существовать. И это пугало больше, чем тишина.
Они строили форт невидимости. Не магический купол — такую роскошь дети охотников позволить себе не могли. Это была работа с физикой отчаяния. Аркадий Фонвизин называл это «ценой тишины». Чтобы духи Нави, текущие сквозь рвущуюся печать Белобога, игнорировали этот овраг, место должно было стать статистической ошибкой. Нулём. Местом, которого нет. Не скрытым. Не защищённым. Именно несуществующим.
— Для них здесь просто овраг, — повторил Максим слова отца, затягивая последний узел на растяжке брезента одной рукой. — Пустой. Сухой. Безвкусный. Мы выкачали отсюда всю память. Он говорил о цене. За три дня обустройства заимки они заплатили сполна. Вчера Макс сжёг в синем пламени игровую приставку — подарок отца на десятилетие. Тёплое воспоминание превратилось в пепел, и марево над поляной на час стало ровным. Сегодня очередь дошла до матери.
Наталья достала из внутреннего кармана серебряную ложку — ту самую, которой Елена когда-то кормила их жидкой кашей во время гриппа. Последнее тёплое воспоминание, которое ещё оставалось у неё в руках. Ложка легла точно в центр кострища. Металл мгновенно почернел, пошёл радужными пятнами побежалости и рассыпался в пыль. Воздух вокруг форта дрогнул, искажая перспективу. Теперь любой прохожий увидит лишь заросший крапивой склон да пару гнилых пней. Духи пройдут мимо. Им нечего делать там, где даже прошлое продано за право дышать.
Наталья смотрела на пустое место, где только что лежала ложка. Внутри что-то сжалось. Она знала: это не просто жертва. Это первый шаг. Форт берёт память. Форт берёт тепло. Форт берёт всё, что делает их людьми. И однажды он потребует больше, чем они готовы отдать. Может быть, уже требует. Она чувствовала, как метка дёргается в такт пульсации форта. Два голода. Один брал прошлое, чтобы мир не заметил разрыва. Другая брала будущее, чтобы проснуться. Наталья стояла между ними. Она не сказала об этом Максиму. Он и так держался на честном слове. Его рациональный ум практика ещё пытался найти объяснение всему, что происходило. Если он узнает, что форт и метка связаны, он сломается.
— Мама... — тихо произнесла Наталья. — Она бы не одобрила. Всё это. То, что мы делаем. То, чем мы стали.
— Мама мертва уже наполовину, — отрезал Максим, и сам вздрогнул от своих слов. — Прости. Я не то хотел сказать.
— То. Именно то. Она в коме. Она не с нами. И мы жжём её память, чтобы спрятаться от монстров. Какая ирония. Мы охотники, которые стали жертвой.
Максим ничего не ответил. Он смотрел на синее пламя. Где-то в Москве, в палате номер восемь, мать лежала под аппаратами, которые они оплачивали продажей отцовских схронов. Он помнил её руки. Тёплые. Сухие. Как она сжимала его плечо, когда он уходил на охоту. Помнил интонацию. Мягкую. Усталую. А слов — нет. Как будто голос стёрли. Оставили только форму.
Пискнула рация. Старый Kenwood, переделанный отцом под частоты, которых не существовало. Звук шёл не из динамика, а изнутри корпуса, вибрируя в зубных нервах. Максим напрягся. Рация молчала восемь месяцев — с того дня, как кома забрала Елену. Наталья медленно поднялась. Терновник шевельнулся, выпуская каплю тёмной смолы. Из щели динамика выполз конверт. Жёлтый от времени. Упал на угли синего костра. Бумага должна была вспыхнуть за секунду. Конверт лежал на жару, не загораясь, и оставался прохладным. Максим выставил вперёд стеклянную руку. Чёрный коготь коснулся края, и тот покрылся изморозью.
Руки Макса — живая, потная правая и мёртвая, сухая левая — разорвали бумагу. Внутри лежал тетрадный лист, сложенный вдвое. Ровные строчки. Синяя паста. Почерк похож Андрея — та же форма букв, тот же нажим. Но строки шли идеально ровно. Без наклона. Андрей всегда заваливал строку вправо, на десять градусов. Этот почерк был как Андреевский, но выпрямленный. Вычищенный. Словно кто-то видел, как друг пишет, но не понял, что рука у него живая. «Друзья. Печать слабеет. То, что текло ручьём, собирается в реку. Я больше не могу держать камень. Заберите дневник из тайника под четвёртой сваей старой бани. Вам нужно ехать на юг. Марийские капища. Нижняя городская область. Там пробуждается корень. Белобог оставляет знаки. Круг с пустотой внутри. Идите на него». Наталья прочитала через плечо брата. Друг детства. Андрей. Тот, кто пропал без вести три года назад. Тот, чьё тело так и не нашли. Она ничего не сказала. Только метка дёрнулась, выпуская каплю смолы.
Макс дочитал дважды. Кадык дёрнулся. Он смял бумагу в кулаке, не замечая, как грани чёрного стекла впиваются в ладонь.
— Нет, — голос хриплый, чужой. — Это подделка. Почерк Андрея, но выпрямленный. Вычищенный. Друг так не писал. Это... — он запнулся. — Кто-то другой. Кто-то, кто видел его почерк, но не видел, как он пишет.
Он швырнул лист в огонь. Бумага упала на угли и покрылась льдом, гася пламя. Письмо не сгорело. Лежало среди чёрных углей — белое, нетронутое. Максим отвернулся. Не стал забирать. Наталья не смотрела на письмо. Она смотрела на свои руки. Метка на шее дёрнулась — не как обычно, не в такт сердцу. Иначе. Глубже. Словно внутри позвоночника провернули ключ. Она знала этот почерк. Не буквы. Вес. Давление. Так давит на затылок чужая ладонь, когда стоишь спиной к тому, кто сильнее. Она не сказала Максиму. Не могла объяснить. Но где-то на дне метки, в самой её глубине, что-то узнало это письмо. И это «что-то» не испугалось. Оно обрадовалось.
— Это Андрей, — голос Натальи стал плоским. Боль от метки отступила, сменившись пустотой. — Он никогда бы не написал про капища просто так. Марийцы держали границу земли и подземелья. Если там просыпается корень, значит, дно проваливается.
— Мать умирает в больнице! — рявкнул Максим. — Какие капища? Мать лежит под аппаратами, которые мы оплачиваем продажей отцовских схронов! Я не пойду никуда, пока она...
Слова застряли в горле. Наталья стояла неподвижно. Зрачки расширились, поглотив радужку. Взгляд стал чёрным, древним. Терновник на шее набух, готовясь лопнуть.
— Маме плохо, — тихо сказала Наталья. Голос дрогнул. — Метка... чувствует.
Она не сказала, что именно. Не сказала, что некроз пошёл в кровь. Не сказала, что врачи уже не говорят «стабильно». Метка не говорила голосом — она говорила весом. Словно кто-то ледяной положил ладонь на затылок и медленно сжал пальцы. Мама уходила. Не телом — телом она ещё была там, под капельницами. Уходило что-то другое. То, что делало её мамой. Наталья смотрела на синее пламя и молчала.
— Сколько? — выдавил Максим.
Наталья не ответила. Только сжала пальцы, и терновник дёрнулся, выпуская каплю смолы. Она лгала. Не про холод — про то, что не знает. Она знала: мать умирает. Если Максим узнает, он останется. Будет сидеть у аппаратов, держать её за руку, пока Сквозняк не сожрёт их всех. А письмо говорило о другом — где-то на юге просыпается нечто, что убьёт мать быстрее, чем некроз. Если они не остановят это, мир рухнет, и тогда уже никто не дождётся.
Наталья приняла решение. Она скажет полуправду. Достаточно, чтобы он поехал. Недостаточно, чтобы он знал, что теряет мать навсегда.
— Мы поедем, — сказал Максим. — Но сначала заедем в Выксу. Там схрон отца. Возьмём снаряжение. Потом — капища. Потом — Москва. Мать дождётся.
Наталья кивнула. Она не сказала, что матери может не хватить времени. Она просто кивнула. Перед глазами стоял круг. Белый. Идеально ровный. С пустотой внутри. Она не видела его — не было ни знака, ни рисунка. Но она знала, как он выглядит. Метка знала. И это знание было хуже любой картинки. Потому что круг не звал. Не угрожал. Он просто был. Как дверь, которую открыли заранее. Как место, которое оставили для тебя. Как яма, выкопанная точно по твоему размеру.
Форт больше не хотел отпускать бесплатно. Воздух затрещал по швам. Невидимость требовала подпитки. Земля пошла трещинами, потянуло формалином и мокрым железом. Максим понял раньше, чем услышал треск. Они заберут то, что осталось. Не тело. Тело матери было в Москве, под аппаратами. Но память. Форт хотел её всю.
Он бросился к землянке. Правой рукой распахнул плащ-палатку. Внутри пусто. Ни какого цинка. Только спальник, рюкзаки, оружие. И на полу, примерзнув к пластине, — старая армейская фляжка отца, которую Елена всегда брала на выезды. От неё веяло таким морозом, что у Макса заледенели ресницы. Форт забрал не тело. Забрал тепло. А фляжку не взял. Не смог. Слишком холодная. Слишком мёртвая. Даже для него. Это не символ. Это аномалия. И это страшнее.
Когда он вышел, Наталья уже собирала рюкзак. Она не спросила, что он видел. Не спросила, почему заледенели ресницы. Просто застегнула клапан. В её глазах стояла та же бездна, что у матери перед приступом. Но на дне тлел огонь.
— Мы выдвигаемся, — сказала она. — До марийских капищ двести километров по прямой. Через Выксу. Метка дёргается, когда я думаю об этом. Сильнее, чем обычно.
— Метка? — Максим сжал фляжку. Металл обжёг холодом. — Ты понимаешь, что мы едем не спасать мир. Мы едем спасать мать.
Наталья не ответила. Она знала что-то, чего не знал он. И это знание жгло её изнутри.
Максим подошёл к пикапу Sollers ST8. Машина выглядела заброшенной — пыль, присохшие листья, перекошенный бампер. Но двигатель завёлся с пол-оборота. Максим сел за руль. Левая рука легла на обод. Стекло ладони идеально совпало с пластиком. Ему больше не нужно было чувствовать сцепление. Механическая точность чёрного льда заменила нервы.
Наталья забросила рюкзак в кузов, села рядом. Расстегнула верхнюю пуговицу куртки. Терновник пульсировал так сильно, что кадык ходил ходуном. Боль возвращалась, умноженная на два. Цена пропуска оплачена. Форт забрал память. Мать стала дальше. Тише. Но тело... тело ещё дышало. Где-то в Москве. Подключённое к аппаратам. И Наталья знала: они могут не успеть. Но она не могла сказать это брату. Не сейчас. Может быть, никогда.
Максим выжал сцепление. Пикап тронулся. Лес расступался нехотя, ветви осин скребли по крыше.
«Мы едем не спасать мир, — подумал он. — Мы едем спасать мать». Он сам не поверил в эту мысль. Но другой у него не было.
Они подъехали к краю оврага. Граница форта встретила стеной раскалённого ветра. За серой чертой выл июль. Настоящий, липкий от пота и выхлопных газов. Воздух ударил по лёгким, выбивая остатки холода. Асфальт впереди плавился, создавая миражи перевёрнутых деревьев. Чёрный коготь левой руки тихо хрустнул. Терновник на шее Натальи вонзил очередной шип глубже. Брат нажал на газ. Колёса перемахнули через край невидимости, поднимая облако белой пыли, похожей на истолчённые кости. Где-то позади, в мёртвом лесу, раздался первый за три месяца птичий крик. Истошный вопль сойки, нашедшей свежий труп.
Наталья вздрогнула. Метка дёрнулась. Максим посмотрел в зеркало заднего вида. Ничего. Только мёртвые осины. Но что-то изменилось. Лес ожил. Не потому, что всё хорошо. Потому что Сквозняк выпустил что-то. И это что-то — за их спиной.
Наталья не обернулась. Не могла. Если обернётся — увидит. Не тварь. Не монстра. Увидит круг. Белый. С пустотой внутри. И поймёт, что они уже внутри него. Что письмо было не приглашением. Что дверь открылась не сейчас. Она была открыта всегда. Они просто шли по коридору, думая, что это дорога.
Метка на шее пульсировала ровно. Спокойно. Как сердце. Как часы. Как отсчёт.
Глава 2. Крик сквозь кому
Писк кардиомонитора сливался с гудением кондиционера. В палате номер восемь было плюс восемнадцать. Холодно. На бледном лбу Елены Фонвизиной выступила густая ледяная испарина. Простыня под ней промокла насквозь, хотя датчики температуры показывали норму. Кома не отпускала тело. Сознание уже горело.
Восемь месяцев. Восемь месяцев её дети продавали схроны отца, чтобы оплатить это существование на грани. Восемь месяцев Наталья чувствовала через метку, как мать медленно уходит. Не умирает. Именно уходит. Как вода сквозь песок.
Медсестра смены, молодая девушка с уставшими глазами, сидела за столом в коридоре, листая журнал. Она привыкла к тишине этой палаты. К монотонному писку аппаратов. К запаху антисептиков и увядания. Она не замечала, как стены палаты начали едва заметно дрожать. Как воздух стал плотнее. Как тени в углах сгустились.
Тишину разорвал не звук. Это был физический удар. Аппаратура взвыла, зашкаливая по всем частотам. Медсестра вскинулась, пролив остывший кофе. Елена открыла глаза. Зрачки — две чёрные точки, белки налились кровью. Позвоночник выгнуло дугой, швы пижамы затрещали, пятки вцепились в матрас. Рот распахнулся в беззвучном вопле. Звук вырвался наружу только через секунду — низкий, утробный рёв, от которого завибрировали стеклянные полки со шприцами.
На стене, прямо над капельницей, краска начала пузыриться. Сначала — как грибок от сырости, мелкие тёмные точки. Но пузыри росли, лопались, источая запах озона и жжёной проводки. Из-под слоёв побелки проступил рисунок. Не нарисованный. Выжженный. Чёрный папоротник, закрученный спиралью внутрь себя. Листья пульсировали, словно дышали. Обои вокруг рисунка начали тлеть, сворачиваясь в сухие трубочки.
Медсестра вбежала в палату с криком дежурного врача. Она схватила Елену за плечи, пытаясь уложить обратно, но наткнулась руками на корку чёрного льда, покрывшую кожу пациентки. Лёд был обжигающе холодным. Пальцы медсестры мгновенно онемели, покрываясь тонкой коркой инея.
— Не верьте... — прошептала Елена. Голос был чужим, низким, вибрирующим на частотах, которых не должно быть в человеческом горле. — Он пишет кровью... Белый режет глубже чёрного... Не верьте белому...
Слова оборвались. Елена обмякла, проваливаясь обратно в глубокий транс. Дыхание выровнялось, но стало слишком редким. Монитор пискнул, фиксируя критическое падение давления. Но линия не выпрямилась. Ещё нет.
За семьсот километров от Москвы, на заправке у поворота на Муром, Наталья согнулась пополам, схватившись за шею. Терновник под кожей вспыхнул ослепительной болью. Удар прошёл через позвоночник, как электрический разряд. Мать. Что-то случилось с матерью. Она выпрямилась, тяжело дыша. Максим ничего не заметил — он стоял у машины, глядя в сторону трассы. Наталья спрятала руки в карманы. Чтобы он не видел, как они дрожат.
Врач влетел в палату через минуту. Осмотрел Елену, проверил зрачки, давление. Всё было плохо, но не критично. Не смертельно. Пока не смертельно.
— Психоз на фоне комы, — сказал он медсестре, хотя сам не верил в свои слова. — Галлюцинации. Стресс. Бывает.
Он не смотрел на стену. Не видел чёрного папоротника. Точнее, видел, но мозг отказывался обрабатывать увиденное. Краска пульсировала в такт сердцебиению пациентки. Рисунок, выжженный в штукатурке, не поддавался логическому объяснению. Но признать это — значит признать, что мир не такой, каким он его знал. Проще было списать на психоз.
Наутро придёт маляр. Нанесёт три слоя эмульсии цвета «топлёное молоко». К вечеру чёрный папоротник прорастёт сквозь свежую краску, разорвав её ровными, идеально симметричными лепестками. Символ Чернобога требовал места. Запретное знание проросло сквозь бетон девятиэтажки.
Они заправлялись на BP у поворота на Муром. Пекло плавило асфальт парковки. Пикап Sollers ST8 тяжело осел на задние рессоры под весом полных баков. Пахло дизелем, нагретой резиной и хлоркой из придорожного туалета. Ослепительная нормальность этого места была почти невыносима после палаты матери и мёртвого леса заимки.
На заправке было людно. Дальнобойщики. Семья с детьми. Пара мотоциклистов в кожаных куртках. Все они жили обычной жизнью. Не знали о Сквозняке. Не знали о Нави. Не знали о богах. Они просто жили. И это было самое страшное. Наталья смотрела на них. Семья у фуры. Мотоциклисты. Дальнобойщики с минералкой. Все они жили. Не знали. И это было страшнее любого монстра.
— Я быстро, — бросила Наталья, соскакивая на землю. Ей нужно было замкнутое пространство. Стены давили меньше, чем открытое небо, в котором больше не было птиц. Туалет встретил её гулким эхом кафеля и едким запахом дешёвого освежителя воздуха. Она заперла пластиковую кабинку, опустила крышку унитаза и села, обхватив колени. Терновник на шее пылал огнём. Боль стала фоновой, привычной, как шум крови в ушах, но сейчас она усилилась до тошноты. Метка реагировала на близость Сквозняка.
Наталья подняла голову. Прямо напротив неё, на внутренней стороне двери кабинки, кто-то выцарапал ножом круг. Но этот кто-то ушёл на середине работы. Рисунок был свежий — белая гипсовая пыль ещё сыпалась на резиновый коврик. Идеальный белый круг. И абсолютная пустота внутри него. Никакого солнца, никаких лучей. Просто выжженная, слепая воронка.
Знак Белобога.
Метка на шее дёрнулась. Не как обычно — глубже, словно внутри позвоночника провернули ключ. Она узнала этот знак. Не глазами. Весом. Тем самым весом, который чувствовала, когда думала о письме. Белый круг не звал. Не угрожал. Он висел в воздухе, как приоткрытая дверь, за которой темно. Наталья знала: если войти, обратной дороги не будет. Как яма, выкопанная точно по твоему размеру. Хлысты рисовали бы перевёрнутые руны или кровавые спирали. Этот знак был хирургически чистым, математически точным. Он означал проход. Открытую дверь туда, куда идти нельзя. Она провела пальцем по пыли. Гипс оказался ледяным.
Выйдя на улицу, Наталья замедлила шаг возле фуры с татарскими номерами. Водитель и его напарник сидели на ступеньках кабины, передавая друг другу бутылку тёплой минералки. От них пахло потом, соляркой и безумием. Речь дальнобойщиков звучала странно — слова растягивались, гласные превращались в долгий, вибрирующий вой, похожий на помехи в радиоприёмнике.
— ...не берёт, говорю тебе. Ни рация, ни телефон. Как стена, — тянул один, глядя перед собой остекленевшими глазами. Зрачки смотрели в разные стороны. — Глохнет всё. Карбюраторы кипят, инжекторы мёртвые стоят. А гуси... Гуси встали посреди дороги, Максюта, и смотрят. Молча. Сотня гусей. Ждут чего-то. У Петровича крышу снесло. Вышел покурить и пропал. Три часа искали. Нашли в силосной яме. Сидит голый, улыбается, а во рту земли килограмм пять. Жуёт и нахваливает...
— Какая деревня? — хрипло спросила Наталья. Дрожь в голосе была контролируемой, профессиональной. Она умела быть серой мышью.
Водитель перевёл на неё расфокусированный взгляд. Зрачки медленно, с натугой сошлись к переносице.
— Липовка. За поворотом. Там, где столб кривой. Только не ходи туда, девка. Там тишина неправильная. Машины сами паркуются. Сами моргают фарами. Азбука Морзе. SOS стучат. А отвечать некому.
— А что там?
— Полуденница, — выдохнул второй водитель. — Баба из пара. В полдень выходит. Мужики наши пошли покосы проверять. Трое. Нашли их в поле. Стеклянные. Кожа целая, а внутри — варёные. Жатва.
Полуденница. Наталья знала это имя — дух перегретого воздуха, мелкая нежить из учебников отца. Но то, что описывали дальнобойщики, мелкой нежитью не пахло. Сквозняк сорвал её с цепи и накормил.
Максим стоял у водительской двери, опираясь спиной о горячий металл. Левая рука висела вдоль бедра, ловя солнце чёрным стеклом. Он слышал обрывки разговора сестры. Лицо, покрытое дорожной пылью, оставалось непроницаемой маской практика. Но внутри всё кипело. Мать в Москве выдаёт пророчества температурой плавления бетона. А они застряли на заправке в семистах километрах от неё, слушая бредни перегретых водил. Очередная глухая деревня с сектантами — гарантированная смерть. Рука тяжелила плечо, напоминая о бесполезности в ближнем бою.
Наталья подошла к нему. Встала так, чтобы закрыть собой солнце.
— В Липовку, — сказала она просто.
— Нет, — Максим даже не повернул головы. Голос прозвучал глухо, вибрации вязли в жарком воздухе. — Наташа, посмотри на мою руку. Посмотри на свою шею. Мы еле ушли из форта. Мать кричит на всю Москву знаками Чернобога. Нам нужны антибиотики, бинты и укрытие. Мы не скорая помощь для деревни сумасшедших. Аркадий учил нас проходить мимо.
— Аркадий бы помог, — тихо ответила сестра.
Удар ниже пояса. Чистый яд. Упоминание отца всегда ломало Максима, потому что отец никогда не проходил мимо. Максим сжал зубы так, что желваки заходили ходуном. Посмотрел на сестру сверху вниз. Наталья смотрела на брата снизу вверх. Лицо — белое, скулы обтянуты. Она не моргала.
— Ты манипулируешь мной.
— Да, — кивнула она. — Потому что знаки ведут туда. Белобог открыл дверь. Если мы не войдём, он найдёт другой инструмент. Нас найдут.
Максим хотел ответить. Хотел сказать, что они не инструменты. Что они люди. Но слова застряли в горле. Потому что он знал. Она права. Он чувствовал это каждой клеткой. Он просто боялся признать. Боялся, что если они поедут в эту деревню, то не вернутся. И тогда мать умрёт одна. Без них. В палате, подключённая к аппаратам, которые они оплачивают продажей отцовских схронов. Он боялся, что не успеет. Боялся, что уже не успел. И это было самым страшным. Не монстры. Не Сквозняк. Не боги. А то, что он может не успеть сказать матери, что любит её. Левая рука дёрнулась вверх. Не по его воле. Мышцы предплечья, давно атрофированные и заменённые стеклом Нави, сократились самостоятельно. Чёрная корка поползла выше, охватывая бицепс. Стеклянные грани впились в живую плоть плеча, разрывая рукав термофутболки. Боли не было. Но пришло другое ощущение — чудовищное, инородное давление. Рука превратилась в свинцовую чушку. Воздух вокруг кисти пошёл рябью, искажая перспективу. Хаос Чернобога сопротивлялся порядку Аркадия. Каждый раз, когда Максим соглашался играть по правилам иррационального мира, стекло брало плату ростом. Теперь локоть стал монолитом. Ещё одна такая сделка, и ключи зажигания придётся поворачивать зубами.









