
Полная версия
Наследники Судного дня

Made in Heaven
Наследники Судного дня
Глава 1
Тихий Звенец
Под лыжами Кани снег не скрипел.
Он умел ходить так, что тайга его не слышала: мягко, на полушаге, перенося вес туда, куда нога ещё только собиралась встать. Лес стоял белый и тихий, в три роста человека, и пах морозом и хвоей. Где-то наверху, в кронах, сыпалась снежная пыль - садилась невидимая птица. За спиной Алексий рушил эту тишину так, будто мстил ей за что-то: наст под ним хрустел на каждом шагу, словно парень нарочно искал каждую корку.
- Да встал он там, точно говорю. - Алексий тяжело дышал, но рта не закрывал. - Я след видел, большой. Морозный бык, не меньше.
- Ты вчера зайца за быка принял, - не оборачиваясь, обронила Ланая. Голос у неё был ровный, с вечной тонкой насмешкой - так она говорила всё, даже «доброе утро». - А позавчера - собственную тень.
- Один раз! Один раз было.
- Хоть бы раз ты прошёл тихо, охотник.
- А чего тихо красться? - Алексий приосанился, насколько можно приосаниться, стоя по пояс в снегу. - Зверь меня уважает. Чует - идёт хозяин тайги, и сам ложится: бери, мол.
- Зверь тебя за версту чует, - сказала Ланая, - и уходит за два хребта, улыбаясь во все зубы.
Тося прыснула в варежку. Рыжие пряди выбились из-под шапки, иней на ресницах вздрагивал от смеха.
- Ланая, ну ты злая сегодня, - выговорила она и тут же, спохватившись, обернулась к Кане, будто только ради этого и говорила: - А вот Каня тихо ходит. Я за ним вчера полдня шла - ни разу не услышала. Прямо как… как рысь.
Сравнение вышло так себе, и она это поняла, и порозовела сильнее, чем от мороза, и принялась поправлять и без того ровно сидящую шапку. Каня коротко глянул на неё - не зло, а как смотрят, когда не знают, что ответить, - и опять опустил взгляд к снегу.
- Рысь, - фыркнул Алексий. - Скажешь тоже. Рысь хоть мышей ловит, а Каня за всё утро - ни мышонка.
- Зато ты наловил на целый обед, - отозвалась Ланая. - Жаль, всё враньём.
Тося, видно, решила доказать про рысь делом. Пошла за Каней след в след, ступая преувеличенно осторожно, на цыпочках, задержав дыхание, - и на третьем шаге провалилась в снег по бедро и ойкнула на всю тайгу так, что где-то впереди шумно снялась с ветки птица.
- Вот, - удовлетворённо сказал Алексий. - Рысь.
- Я просто… снег тут рыхлый, - пропыхтела Тося, выбираясь и краснея.
Каня, не оборачиваясь, протянул назад руку - не глядя, точно зная, где она, - и вытянул Тосю из ямы одним движением. Та запунцовела окончательно и до самого распадка шла молча, зато ровно по его лыжне, шаг в шаг, и больше не проваливалась.
- Учишься, - сказал он ей. Одно слово, а Тося потом полдня его вспоминала.
Каня присел над снегом. Следа Алексия там не было - был другой, настоящий, который Алексий, конечно, прошёл мимо: широкая раздвоенная вмятина, наполовину занесённая, с ледяной коркой по краю. Он тронул корку пальцем. Старая.
- Бык твой ещё до рассвета прошёл, - сказал он. Голос у него был негромкий, и оттого его слушались. - Ушёл вверх, к хребту. Не угоним до темноты.
- Так пойдём! - загорелся Алексий. - Заночуем, а к утру…
- Дядя Игоша велел вернуться засветло, - ровно сказал Каня. - Возьмём, что ближе, и домой.
Алексий открыл было рот поспорить - но наткнулся на ледяную корку, которую Каня всё ещё держал на пальце, и на то, как спокойно тот смотрел, и сдулся.
- Ну… ладно, - буркнул он. - Но бык был мой.
- Был, - согласился Каня, и Алексий приободрился, и зря.
Передохнули у поваленной сосны. Тося раздала по ломтю вяленой трески, Алексий выпросил у неё второй, и она, конечно, дала - Тосе проще было отдать, чем сказать «нет», - а Ланая этот второй ломоть отобрала и вернула Тосе. Из принципа.
- Он тебе на шею сядет, - сказала она. - Уже почти сел.
- Да я отдать хотел, - соврал Алексий.
- Ты? Отдать? Скорее тайга по весне зацветёт.
Препирались они так, как препираются те, кто знает друг друга с пелёнок: без злобы, по привычке, ради самого звука. Каня жевал свою рыбу и слушал, и эта возня ложилась на душу теплее костра. Он не лез в их споры. Ему хватало того, что они есть.
А Тося вдруг перестала жевать и подняла голову, прислушиваясь.
- Тихо-то как, - сказала она негромко. - Слышите? Совсем тихо.
- Так зима, - не понял Алексий, дожёвывая её рыбу. - Чего ей шуметь, зиме.
- Нет, не так. - Тося обвела глазами белые кроны, и на лице её проступило то детское, обиженное недоумение, с каким она всегда говорила про свои «чудится». - Птиц нету. Совсем нету. В прошлую зиму тут синицы стайками висели, и снегири, и дятел долбил вон с того сухостоя. А нынче - ни одной. Я и давеча приметила, и позавчера, а сегодня и подавно. Пусто. Будто все разом улетели куда. Или попрятались.
- От тебя попрятались, - буркнул Алексий. - Ты ж как ойкнешь - вся тайга глохнет.
- Да я серьёзно!
- А ты вечно серьёзно. То тебе вода не так шумит, то сон дурной приснился, то птицы не там сидят. - Алексий отмахнулся. - Впечатлительная ты, Тоська. Вот и мерещится.
Ланая ничего такого не сказала. Она не верила ни в дурные сны, ни в приметы, ни в прочую бабью муть: всё на свете у неё имело простую причину, и эту причину она обыкновенно находила. Но, оглядев кроны вслед за Тосей, она против воли отметила, что рыжая права. Птиц и впрямь не было. Ни одной. И зверь нынче шёл туго, и след попадался всё больше старый, и тайга стояла глуше, чем ей положено даже зимой.
- Откочевали, - сказала себе Ланая. - Бескормица, вот и подались южнее. Бывает.
Объяснение было простое и разумное, и она им удовольствовалась. Почти. Где-то на самом донышке осталась царапина: не помнила она такой зимы, чтоб разом, дочиста, по всей округе - и ни единой птицы.
Но вслух Ланая сказала только:
- Доедайте. Засветло не обернёмся - Игоша всем уши открутит.
На обратном пути, у занесённого ручья, их и встретили - не бык, а пара морозных, корова с подросшим телёнком. Залегли в снег с подветренной стороны, и Каня жестом велел замереть. Все замерли - даже Алексий, который замирать не умел.
Умел недолго. Корова ещё только опустила морду к полынье, а он уже подобрался ближе, чем надо, и под ним хрустнуло, и корова вскинула голову. Уши торчком. Сейчас сорвётся…
Не сорвалась.
Каня сам не понял, как это вышло. Он просто поднялся из снега - медленно, в полный рост, открыто, как нельзя подниматься на зверя, - и корова не побежала. Она смотрела на него. Бока ходят, пар валит из ноздрей, а с места не двигается, будто её пригвоздили к снегу. Телёнок жался к матери и тоже стоял. Несколько долгих ударов сердца Каня и корова смотрели друг на друга через белое поле, и в этой тишине не было страха - ни у неё, ни у него. Было что-то другое, чему он не знал имени и от чего по спине шёл холод сильнее морозного.
Потом он метнул копьё, и всё кончилось чисто, и тишина рассыпалась.
- Видали?! - Алексий выбрался из сугроба, отплёвываясь снегом. - Она встала как вкопанная! Каня, ты её взглядом приморозил, что ли? Научи. Я б так на свадьбах девок останавливал.
- Тебя и без взгляда ни одна не догонит, чтоб сбегать, - заметила Ланая.
- Звери его любят, - сказала Тося с гордостью, будто это её заслуга - что Каню любят звери.
Только Ланая не смеялась. Она смотрела на Каню чуть дольше обычного - так смотрят, когда замечают что-то, чему пока нет имени, и не знают, радоваться или бояться. Потом отвела взгляд и принялась распускать ремни на поклаже.
- Любят, - сказала она негромко, ни к кому. - Странно любят.
Каня вытер копьё о снег и не ответил. Он и сам не знал, что сказать. С ним такое бывало и прежде - реже, чем хотелось бы помнить, и каждый раз он спешил поскорее забыть.
Тушу взвалили на волокушу и потянули вниз, к деревне, пока день медленно сдавал. Свет загустел, сделался синим, потом сиреневым; тени между стволами вытянулись и слились. Мороз к вечеру окреп, хватал за щёки, и дышалось так, что в груди кололо - сладко и остро.
- Чур, рассказываю я, - заявил Алексий, отдуваясь под лямкой. - Что быка взяли. Огромного. А корову - так, до кучи.
- Это не бык, - сказала Тося.
- А кто докажет?
- Я. И телёнок. И корова. И Ланая.
- Ланая соврёт за меня, если попросить красиво.
- Ланая, - сладко протянула Ланая, - даст тебе лямкой по затылку, если не замолчишь.
Каня улыбнулся в воротник и промолчал. Внизу, за последним гребнем, проступил Тихий Звенец - горстка тёмных крыш в снежной чаше, и над каждой вился дымок, и в окнах уже зажигались жёлтые огни, тёплые до того, что от одного их вида делалось легче тянуть лямку. Где-то лаяла собака, в хлеву мычала скотина, тонко и далеко звенело - то ли наковальня, то ли намёрзшая ветка о ветку. Не зря деревню звали Звенцом.
- Дом, - сказала Тося просто, и в этом одном слове было всё.
У околицы их встретил первый же родной звук - гулкий, мерный, железный: дядька Радим бил по наковальне в своей кузне, и красные искры сыпались в синие сумерки. Кузнец был велик, как медведь, и закопчён, как уголь, и, завидев волокушу, отложил молот.
- О, охотнички, - пробасил он. - Живые. А я уж думал, тайга вас съела и не подавилась.
- Быка взяли! - крикнул Алексий.
- Корову, - поправил Радим, глянув на тушу одним опытным глазом. - И телёнка. Бык бы тебя самого взял, болезный, и не заметил.
Алексий открыл рот и закрыл. Ланая просияла.
- Радим, ты просто лучший, - сказала она.
- Эт я знаю, - согласился кузнец и снова взялся за молот.
Деревня тянулась им навстречу: из-за плетней выглядывали, окликали, спрашивали, велик ли зверь. Бабка Малуша выскочила на крыльцо в одной душегрейке, всплеснула руками:
- Куда ж вы по морозу нараспашку, оглашенные! Простынете - кто вас, дурней, отхаживать будет? Зайди, Тосенька, я тебе чаю с малиной - на тебе лица нет!
- Бабушка, мы только с охоты…
- Вот и зайди, охотница. И долговязого этого веди, и Ланаюшку. А ты, Каня, - она пригрозила ему пальцем так ласково, как грозят только самым любимым, - ты дяде Игоше скажи, чтоб ел. Совсем твой старик высох, всё в окно глядит, а в миску - нет.
- Скажу, баба Малуша, - отозвался Каня.
Что-то в её словах кольнуло его - несильно, мимоходом, - но додумать он не успел: под ноги ему с разбегу влетел Гордейка, малец лет шести, в шапке не по размеру, из-под которой торчал один красный нос.
- Каня! Каня, а ты зверя убил? А копьё дашь подержать? А научишь? Когда вырасту? А я уже большой!
- Большой, - серьёзно подтвердил Каня, присел на корточки, чтобы стать с мальцом вровень, и поправил ему сползшую на глаза шапку. - Подержать дам. Научу. Когда дорастёшь вот досюда. - Он чиркнул ладонью на полголовы выше Гордейки. Тот мгновенно встал на цыпочки. - Не жульничай.
- Я не жульничаю, я расту, - заявил Гордейка с таким убеждением, что даже Ланая фыркнула.
У дома мясника Анофа тушу сдали - большую часть в общий запас, как водилось, на всю деревню, на долгую зиму. А заднюю четверть Каня велел отнести не к себе.
- Тётке Заре снеси, - сказал он сыну мясника. - У неё трое по лавкам, а мужа нет. И не говори, что от меня. Скажи - общинное, доля.
- Опять ты, - без удивления сказала Ланая, когда отошли. - Себе-то хоть кусок оставил, благодетель?
- Оставил. На двоих с дядей Игошей хватит.
- На двоих, - повторила Ланая чуть тише и больше ничего не сказала.
На развилке расходились - тут начинались их улочки, их калитки, их тёплые окна. По домам, к своим. Алексий уже махал рукой и уже придумывал, как будет врать отцу про быка. Тося оглянулась на Каню ещё раз - будто хотела что-то сказать и, как всегда, не сказала. Ланая задержалась на полшага дольше прочих.
- Завтра на той же опушке? - спросила она.
- На той же.
- Не беги без нас, - сказала она. - Не все тут рыси.
И ушла, не дожидаясь ответа, и снег под ней скрипел почти так же тихо, как под ним.
Над деревней сомкнулась ночь - северная, разом, без сумерек. Высыпали звёзды, мелкие и колкие. В окне дяди Игоши горел свет: значит, не спал. Дядей Игошей звала Игнатиуса вся деревня от мала до велика, и Каня, сколько себя помнил, иначе и не звал. Старик никогда не ложился, пока Каня не вернётся, - как бы поздно тот ни приходил.
Старик сидел у очага, и огонь клал ему на лицо неровные тёплые пятна, и от этого морщин было видно больше, чем при дневном свете. Он был ещё крепок, Игнатиус, - широк в плечах, с руками, которые помнили меч, хоть меча в доме давно не водилось, - но последние дни будто пригнули его к земле.
- Взяли? - спросил он, не оборачиваясь.
- Корову с телёнком. Большую часть - в запас. Заднюю - тётке Заре.
Игнатиус коротко, одобрительно качнул головой - он всегда так делал, когда Каня поступал по совести; и юноша, сам того не замечая, всю жизнь поступал по совести немножко ради этого кивка.
- Баба Малуша велела тебе есть, дядя Игоша, - сказал Каня, вешая полушубок. - Говорит, ты в окно глядишь, а в миску - нет.
- Болтливая старуха, - без злобы сказал Игнатиус. И, помолчав, добавил, глядя в огонь: - В окно глядеть тоже надо. Иногда оттуда приходит то, чего ждёшь.
- А ты чего ждёшь?
Старик ответил не сразу. В очаге стрельнуло полено, рассыпав искры, и он долго смотрел, как они гаснут на камне, одна за другой.
- Каня, - сказал он наконец, и что-то было в его голосе, отчего у парня по спине прошёл тот же холод, что давеча в снегу, перед коровой. - Сядь. Мне надо тебе сказать…
И не сказал.
Каня видел, как это случилось, и после долго не мог забыть. Старик открыл рот - и горло у него дёрнулось, будто в нём встала кость. Жилы на шее вздулись. Лицо потемнело, налилось кровью, губы шевельнулись раз, другой, беззвучно, как у рыбы на льду, - и ни звука не вышло. Игнатиус схватился за горло, закашлялся, согнулся над очагом и кашлял долго, страшно, до слёз, будто выхаркивал что-то, что не желало выходить.
- Дядя Игоша! - Каня кинулся к нему, подхватил за плечи. - Ты чего? Воды?
Старик мотнул головой, отдышался. Выпрямился. Отвёл его руки - бережно, но твёрдо. И когда поднял глаза на Каню - на это спокойное, открытое лицо, которое растил десять лет, - в глазах у него стояла такая тоска, какой Каня за ним не помнил никогда.
- Поперхнулся, - сказал он хрипло и отвернулся к огню. - Старый стал. Поешь сперва, намёрзся весь. Потом.
- Потом так потом, - сказал Каня, но греть похлёбку пошёл не сразу: постоял ещё, глядя старику в спину. Поперхнуться можно куском. А Игоша с утра ничего не ел.
Игоша ещё долго сидел у очага, глядя в огонь, и о чём он думал, Каня не знал. Но это была их обычная тихая ночь - две миски, один очаг, мороз за стеной, - и парень был дома. И большего ему не хотелось.
Глава 2
Меч короля
Королевство Саулет, Центральные земли
Оружейный двор Мунхолла в этот час пах железом, конским потом и цветущей вишней, и сир Яров думал, что из трёх этих запахов честен только первый.
Он стоял в тени галереи и смотрел, как первый принц бьётся с мастером клинка. Стоял, как стоял всегда и везде, - в глухом рыцарском шлеме, из-под которого миру доставались только голос да глаза в тёмной прорези. Шлема этого при дворе не видели снятым никогда. Ходил слух, что под ним ожог; ходил другой - что обет; ходил третий, самый глупый и самый живучий, - что лица там нет вовсе, одна сталь до самого затылка. Яров слухов не опровергал. Двор много б отдал, чтоб заглянуть под это железо, - а двор, как известно, дорого даёт лишь за то, чего ему не показывают. За глаза его звали Железным, и он не обижался: прозвище было честнее многих здешних имён.
Айдахар Мун дрался красиво - слишком красиво для того, кто дрался бы всерьёз. Каждый выпад был выверен так, чтоб его увидели с балконов, где под шёлковыми навесами сидели дамы двора и обмахивались веерами, будто вишнёвый цвет мог кого-то согреть. Мастер клинка, старый Гвейн, отступал ровно настолько, чтоб принц наступал, и пропускал ровно один удар из четырёх, чтоб принц побеждал. Яров видел это так же ясно, как видел, что небо над стеной синее. Видел и молчал. Молчать при дворе он выучился прежде, чем выучился здесь чему бы то ни было ещё.
- Сир Яров хмурится, - произнёс голос у его локтя. - Не спорьте, сир: лица вашего не видал никто, но хмуритесь вы всей спиной, это при дворе давно приметили. А ведь принц бьётся отменно. Иные сказали бы - как бог.
Лорд Ансель Веттер, второй советник казны, возник рядом бесшумно, как возникали все, кому при дворе было что терять. Человек он был мягкий, круглый, с улыбкой, которую надевал поутру вместе с цепью должности и, должно быть, снимал на ночь так же осторожно, чтоб не помялась.
- Иные сказали бы, - согласился Яров.
- А сир Яров не скажет.
- Сир Яров плохой придворный, милорд. Я говорю, что вижу, а вижу я, что мастер Гвейн сегодня добр.
Веттер издал тихий смешок - не потому, что было смешно, а потому, что смех есть самый учтивый способ ничего не ответить.
- Вот за это вас и держат, сир, - сказал он, чуть понизив голос. - При дворе, где всякий второй лжёт из выгоды, а всякий первый - из привычки, человек, который говорит правду по простоте, дороже золота. Вас можно пустить куда угодно: вы всё равно не поймёте, что видели. - Он улыбнулся шире, смягчая укол. - Я, разумеется, шучу.
- Разумеется, - сказал Яров.
Он не был так прост, как думал о нём Веттер, и как думал о нём почти весь двор. Просто он давно решил, что дешевле казаться туповатым мечом, чем острым умом: острые умы при дворе Мунов жили ярко и коротко. Меч же нужен всем и не нужен никому в отдельности, а потому меч переживает и тех, кто его точит, и тех, кто на него точит зуб.
На дворе принц провёл наконец обманный финт, который старый Гвейн любезно не заметил, и достал мастера деревянным клинком в плечо. С балконов уронили в ладоши - мягко, шёлково, как роняют то, что ничего не стоит. Айдахар выпрямился, отбросил со лба тёмную прядь и поклонился дамам - ровно, холодно, без улыбки. Он никогда не улыбался победам. Яров давно приметил: первый принц брал их, как берут причитающееся, - без радости, потому что радость есть у того, кто не был уверен, а Айдахар не позволял себе быть неуверенным ни в чём.
- Хорош, - сказал Веттер, хлопая мягкими ладонями. - Истинно королевская кровь.
- Кровь у них у всех королевская, милорд, - заметил Яров. - Целых четверо.
Это была неосторожность, и он понял это, едва сказав. Веттер перестал хлопать. Улыбка осталась на месте - при дворе улыбки не снимали так быстро, - но глаза над ней сделались внимательны.
- Четверо, - повторил советник ласково. - Вы считаете принцев, сир Яров? Дурная привычка. При дворе не считают того, чего пока в избытке. - Он помолчал ровно столько, чтоб пауза была слышна. - Считать начинают, когда чего-то вот-вот станет меньше.
И, поклонившись с той безупречностью, что хуже пощёчины, лорд Ансель Веттер уплыл прочь - к другим локтям, к другим ушам, разнося по двору свою мягкую улыбку и свои острые паузы.
Яров остался. На душе было скверно, как всегда после придворного разговора, - будто прошёл через паутину и теперь не отряхнёшься, сколько ни три ладони.
Уйти ему, однако, не дали.
- Сир Яров! - Голос первого принца перекрыл двор - не громкий, а такой, какому не отвечают молчанием. Айдахар стоял посреди песка, отирая полотенцем шею, и деревянный клинок висел в его руке, как висит перо в руке писца: небрежно и точно. - Мастер Гвейн нынче в милости и щадит меня. Он стар, я его не виню. А мне надобен противник, что не щадит. Не окажете ли честь?
На балконах смолкли веера. Двор любил такие мгновения больше турниров: тут проливалась кровь, которой не видно.
Отказать было нельзя. Согласиться было опасно. Победить первого принца на глазах у двора - глупость, за которую платят годами; поддаться - оскорбление, которого такой человек не прощает. Яров сошёл на песок, снял с крюка тупой клинок, взвесил в руке.
- Как прикажете, ваше высочество. Только я не турнирный боец. Я скучный.
- Тем лучше, - сказал Айдахар. - Скучное живёт дольше.
Они сошлись.
Яров сразу понял две вещи. Первая: первый принц дрался куда лучше, чем показывал двору, - гораздо лучше; всё, что было на дворе до сих пор, было представлением для балконов, а теперь принц играл всерьёз, и играл красиво, экономно, зло. Вторая: Айдахар не собирался побеждать. Он собирался смотреть.
- Вы держите клинок, как держат косу, сир, - сказал принц, отступая от его удара. - Мужицки. Без изящества.
- Изящество тратит силу, ваше высочество, - отозвался Яров, тесня. - А сила пригождается на четвёртой четверти часа.
- И на кладбище.
- Там больше, чем где-либо.
Деревяшки сошлись, разошлись, сошлись. Айдахар ушёл вбок, попробовал ноги - Яров не купился. Айдахар усмехнулся в первый раз.
- А правда, что забрало вы не подымаете и на пиру? - спросил он, кружа. - Двор бьётся об заклад: ожог, обет или уродство. Ставки принимает Веттер, ставки высоки.
- Пусть ставят, ваше высочество. Двору нужно чем-то жить.
- А ставлю я. - Клинок принца свистнул у самого шлема, и Яров едва отвёл его, и в этот-то миг Айдахар и сказал то, ради чего вышел на песок, - тихо, лицом к лицу, в скрещённые деревяшки, чтоб слышал один Яров: - Я ставлю на то, сир, что вам нечего прятать. Что нет там ни ожога, ни обета. А есть простое лицо простого человека, которому нечем защититься при этом дворе, кроме железа. И вы, стало быть, не загадка. Вы - страх.
Яров надавил и отбросил его - на полшага, ровно на приличие, и отступил сам.
- Может, и страх, ваше высочество, - сказал он ровно. - Только страх этот не за себя.
Что-то сверкнуло в глазах первого принца - и погасло, спрятанное быстрее, чем двор успел заметить. Он опустил клинок, отсалютовал - безупречно.
- Довольно, - сказал он громко, для балконов, - мастер Гвейн бьётся честнее, а сир Яров - страшнее. С таким я не хочу ссориться и на песке. - И, уже поворачиваясь, обронил вполголоса, одному Ярову: - Мы с вами ещё скрестим, сир. Не дерево. Как-нибудь после.
Хлопали ему долго. Яров вешал клинок на крюк и думал, что за всю службу не помнит поединка, в котором его так основательно бы прочли, - и в котором сам он не понял бы ровно ничего.
Короля он нашёл там, где и надеялся, - не в тронном зале, а в нижнем саду, у старой яблони, посаженной, говорили, ещё дедом нынешнего деда. Сандор Мун, король Саулета, государь Серединных земель, повелитель Юга до тёплого моря и Востока до песков, сидел на простой каменной скамье без свиты и чистил яблоко маленьким ножом, и лента кожуры свисала с лезвия одна, непрерывная, - король гордился этим умением, как иные короли гордятся войнами.
При виде Ярова он не встал - королям не встают, - но отложил яблоко и поглядел снизу вверх с тем ленивым, всё подмечающим прищуром, который враги принимали за добродушие и о котором потом жалели.
- Мой меч пришёл, - сказал король. - И, судя по лицу, кто-то опять оттоптал моему мечу совесть. Кто на сей раз? Веттер?
- Лорд Веттер был любезен, ваше величество.
- Ну значит, Веттер, - кивнул Сандор. - Он всегда любезен, когда пускает кровь. Садись. Стоя надо мной высятся только те, кому от меня что-то нужно, а тебе, сир, от меня не нужно ничего, и это единственная причина, по которой я тебе верю. - Он снова взял яблоко. - Верность за должность - это торговля. Верность за страх - это узда. А верность даром - вещь такая редкая, что я держу её при себе, как держат в кармане тёплый камень: не греет, а на душе спокойней.
Яров сел - на край, как садятся солдаты, готовые вскочить. Он не умел вести таких разговоров, где слова стоят дороже дел, и оттого рядом с королём всегда чувствовал себя чуть глупее, чем был. Но Сандор Мун был из тех немногих при дворе, чья двусмысленность не резала, а грела: король играл словами не чтоб ужалить, а чтоб проверить, крепок ли собеседник, - как трогают лёд, прежде чем ступить.
- Скажи мне, сир Яров, простую вещь, - проговорил король, не поднимая глаз от яблочной кожуры. - Ты человек прямой. Прямые люди видят то, чего не видим мы, кривые. Что говорят на дворе про моего младшего?
Вопрос был лёгкий на слух и тяжёлый нутром, и Яров это почуял, хоть и не умел бы объяснить чем.
- Любят его, ваше величество, - сказал он осторожно. - Мальчика нельзя не любить.
- Это я знаю и без двора, - сказал Сандор. - Я спросил не про любовь. - Лента кожуры дрогнула и не порвалась. - Я спросил, что говорят.
Яров помолчал. Он не любил носить королю дворовый сор, но не умел и лгать, а меж этими двумя неумениями лежала только правда.
- Говорят, - сказал он наконец, - что вы, государь, глядите на младшего дольше, чем на старших. Что зверь к нему идёт сам и дитя не боится ни пса, ни коня. Что это, мол, кровь королевы, старая кровь. - Он поднял глаза. - А ещё говорят - вполголоса, - что негоже, когда отцовская любовь садится не по старшинству. Что от такого в домах пожиже нашего бывали ссоры. А в домах, где на кону корона…


